Сердце дома

Автор:
Алексей Алексеев
Сердце дома
Аннотация:
Воплощение
Текст:

***Ступень 1***

«В последнее время у меня постоянно ком в горле. Надеюсь, это рак, а не истерика».

– Жан Поль Катрэ.

Очередной отмученный день, да? Проваливается в ночь, чтобы завтра терзать тебя с новой яростью. А каждое сегодня отпечатывается клеймом так глубоко, что даже в эту короткую передышку ты не можешь отвлечься и отдохнуть. Понимаю. Когда каждый день, как пляска на углях, сложно думать о чем-то хорошем. Но, знаешь, постараться стоит. Твоя память и так уже превратилась в кунсткамеру перетерпленных дней. Сколько лет назад ты последний раз получал удовольствие от жизни? От настоящей, а не от той, которую ты с панической жадностью вырываешь с поверхности подсознания, проходя по этому короткому перешейку между язвой действительности и идеальным, но неуловимым небытием? Когда ты последний раз ел, не чувствуя на языке привкуса заспиртованной радости? Ты помнишь? Когда-то ярмо на плечах не мешало тебе выпрямить спину.

Хорошо, что у тебя остался хотя бы этот перешеек. Пока твоей фантазии хватает на грезы о чем-то лучшем, чем самоубийство, ты, возможно, сможешь вытерпеть еще какое-то время.

Но, в конце концов, ты ведь знаешь исход. Суицид и безумие. Третьего не дано. Это выбор всех, кто не хочет умереть наяву, став мясной марионеткой вынужденных условностей и картонных ценностей. Ты как никто это понимаешь, я знаю.

Кстати, позволю себе заметить, что это самая отчаянно-смехотворная надежда избежать очередного мучительного утра – ложиться спать со жвачкой во рту. Ты действительно думаешь, что тебе так повезет? Боже, извини, что говорю тебе это так прямо, но ты жалок в своей слабости. Нужно было брать тогда нож с нормальным лезвием, а не это кухонное недоразумение. Чем тебе не угодил канцелярский? Если бы ты сразу обратил на него внимание, возможно, сейчас у тебя на глаза не наворачивались бы слезы тоски по упущенному облегчению. Но, это не то, из-за чего стоит себя корить. Все-таки инстинкт самосохранения физически тяжело перебороть, а он – почти единственное, что еще осталось в твоей душонке помимо усталости и раздражения. Костить себя стоит скорее за то, что больше ты не попытаешься. Сколько гонору было, а все, что осталось – жалкий шрамик на шее и знобящий ужас от одного только помысла повторить попытку. Ну да, и унижение. Взрослый ведь мужик, а не смог провернуть фокус, который тринадцатилетние девочки всего мира с легкостью проворачивали на протяжении всей истории. И смех, и грех. Как это глупо – таким идиотским выбором ножа обречь себя на продолжение этих прометеевских мук без всякого шанса на условно-досрочное. Хотя каких там прометеевских. Прометей свое истязание героически заслужил и так же героически выносил, а ты просто вляпался в говно – с размаху и с головой, и вместо того, чтобы встать и умыться, расплакался, лежа в нем, растирая его по лицу. По банальнейшей дурости и мягкотелости, которые в итоге обернулись этой пыткой. Медленно и неотвратимо погружаться в сыпучие пески, только вместо каждой песчинки – бритвенное лезвие.

Единственная радость – ты все равно сдохнешь рано или поздно, так что все пройдет. Мог ли Соломон подумать, что его великая мудрость будет поддержкой для такого бесхребетного существа как ты, которое даже не может собрать в кулак достаточно воли для простейшей вещи – начать жить по-своему. Делать, что оно хочет, а не что ему на шею привязали, как козе рельсу.

О, боже... Извини. Ладно, извини, только не плачь. Хватит пускать сопли, ну. Черт... Слушай, извини, но у меня самого настроение ни к черту. И ты сам виноват – что это за способ уснуть такой, срывать злобу на себя на самом себе? Успокойся, соберись, ты выглядишь жалко. Фу, посмотри на себя, скорчился под одеялом, сморщил подбородок и пускаешь пузыри на подушку, как ребенок. Хотя бы наедине с собой побудь тем, кем ты хочешь себя знать.

Ладно, просто успокойся. Для слепой мотивации самообманом сегодня уже поздно.

Слушай, извини, ОК? Давай я помогу тебе заснуть, по крайней мере, в не настолько разрушительно щемящем расположении. Забудь всю эту муть, что я наговорил, забудь это кошмарное сегодня, ну его, фу-фу, сейчас я его прогоню. Забудь даже себя, дай себе отдохнуть.

Лучше представь меня. Я все сделаю.

Закрой глаза. Хватит пялиться в потолок. У тебя так глаза пересохнут. Вытри слезы со скул. Хватит оттягивать этот момент. Тебе в любом случае завтра придется просыпаться. Попробуй хотя бы немного выспаться.

Сомкни веки так сильно, как только сможешь, чтобы тьма была концентрированно-черной. И продолжай жмуриться, пока по изнанке век не потекут эти космические узоры. Северное сияние на небосводе твоей зауныви. Фрактальные вихри еженощной агонии. Кровавые прожилки безнадежного предчувствия.

А потом расслабься. Глубоко вдохни. Пусть тьма разожмется. Примет тебя и проглотит.

Теперь мы здесь.

Молодец.

Боже... Сколько тебе лет?

Вот, значит, как ты меня представляешь.

В твоем возрасте уже не смотрят аниме, ты знаешь? Ладно, по крайней мере, спасибо, что не вообразил меня розововолосой школьницей с сиськами четвертого размера. Хотя, если ты ассоциируешь себя с таким образом...

Черт, тебе будет сложно. Тебе и сейчас сложно, но в дальнейшем легче не станет, даже не пытайся спорить. Найди себе какую-нибудь подработку через интернет и сиди дома в компании дакимакуры со своей вайфу. Тебе ведь большего и не надо, да? Интернет, не сдохнуть от голода, высыпаться и крыша над головой. Это все можно иметь намного проще, так зачем ты до сих пор находишься в аду своей «зоны комфорта»? Хотя ты просто не сможешь сам инициировать свое увольнение, да? Я не буду это комментировать, ты опять заплачешь, нерешительный ты...

Ладно, мы отвлекаемся. Если хочешь, чтобы я был этим худощавым доходягой со всклокоченной копной волос и мешками под глазами, хорошо, хорошо. Твоя голова – твои грезы. Хорошо, что хотя бы это ты всегда осознаешь. Может, благодаря этому пониманию ты еще не стал шестеренкой статусной гонки за потребительскую булемию. То есть, «нормальным человеком», да? Быдлом. Да, так и скажи – «быдлом». Правильно. Это славно, хотя бы такое загнанное и огрызающееся, но хоть какое-то чувство превосходства ты имеешь.

Ты молодец, расслабься, продолжай. Погружение идет как надо, продолжай.

Второй шаг – мир. Представляй. Где мы? Представляй и заходи сюда, куда ты хочешь. Твоя голова – твой мир. Поживи своей жизнью хотя бы так. В конце концов, какая разница. Жизнь – это просто воспоминания на смертном одре, которые мы видим прямо сейчас, горящий семейный альбом, так чем хуже предсонные мечтания? Что там, что там – судороги мозга, проваливающегося в неизвестность.

Так, дверь. Хорошо. Если так тебе проще. Деревянная, теплого орехового оттенка, мне даже смотреть на нее уютно. По позолоченному шарику ручки плавают блики. Отличная дверь, смотрю, ты поднаторел в визуализации за последнее время. Учитывая цели всей этой фикции, не могу сказать, хорошо это или плохо.

В любом случае.

Заходи. Почувствуй себя здесь. Подойди к двери. Шаг за шагом. Вот так. Возьмись за ручку. Почувствуй ладонью прохладу металла. Ощути упругое сопротивление пружины. Услышь щелчок замка и легкий скрип петель.

Открывай.

Вот так?

Ну, на самом деле, это логично. Представить себе единственное место, в котором ты чувствуешь себя счастливым.

Но все-таки, я почему-то ожидал чего-нибудь вроде солнечного пляжа, сонные волны, с ленивым зевом накатывающие на берег, знаешь, место, которое словно дышит спокойствием и непринужденностью. Или тот же анимешный городок в стиле провинциальной Японии, где школьницы в форменных мини-юбках и чулках, плотно облегающих стройные ножки, наслаждаются повседневными делами, которые только в идеальном мире могут казаться легкими и милыми развлечениями, а не каменной рутиной. В таком месте тебе даже не понадобился бы я, ты мог бы просто гулять под ручку со своей Мио и наслаждаться жизнью.

Но даже во сне ты выбрал оказаться в своей каморке.

Опять же, не могу не признать – логично, черт побери.

Я это понимаю. Отсюда ты каждый день уходишь с тяжелой от ненависти душой, будто поднимаешься на эшафот. И сюда ты возвращаешься каждый вечер, постаревший на десяток-другой лет, обессиленно бухаешься на кровать и наслаждаешься просто тем, что здесь тебя никто не тронет. Боже, я как никто понимаю любовь к своей раковине. Это как возвращаться в объятия любимой, за исключением того, что любовь квартиры не нужно заслуживать, за нее не нужно бороться и не нужно доказывать свою. Думаю, – извини, что опять начинаю, – это любовь именно для людей твоего типа. У которых под боком лежит огромная подушка с принтом тарелкоглазой школьницы-басистки. Которые ничего не могут заслужить, отвоевать, доказать... Да и зачем все это нужно, когда есть такая твердая скорлупа? Бороться за что-то другое – просто глупо.

Я понимаю, да. Опять же – отличный выбор для визуализации, место, которое ты знаешь, как свои пять пальцев, которое уже выжжено у тебя на сетчатке. Но все-таки, что ты будешь здесь делать? Ты что, сейчас представишь, как ты лежишь на кровати? При этом лежа на кровати? Или, может, что Мио сошла с подушки, и теперь ты будешь, лежа на кровати, лежать на кровати, но уже не один?

Знаешь, в этом можно найти ключ к твоей депрессивности. Только посмотри на свою квартиру. Это же ода суицидальным наклонностям. Я понимаю, что квартира съемная, но ее можно было бы хоть немного облагородить. Ковер стоит не так уж и дорого, а смотрится намного лучше голых досок. От этой краски - темно-малиновой, почти бурой – веет несколькими поколениями почивших стариков. Да и ходить по ковру было бы удобнее – ни заноз, ни порванных носков. Еще на твоем месте я поменял бы шторы – твои нынешние пылесборники сводят меня с ума. Тяжелые темно-коричневые, они напоминают скорее театральный занавес, за которым ты смущенно прячешься от тысяч нежелательных зрителей. Прочерневшие насквозь деревянные рамы окон. Заклеенная скотчем трещина на стекле. На форточке – кондиционер, который уже может стать лакомой находкой для любого археолога. Страшно представить, что творится внутри него. Ты хоть раз в жизни в него заглядывал? Мне кажется, он скоро сдохнет, он хрипит, как астматик в задымленной комнате. Да и зачем он тебе, все, на что способен этот кондиционер, – беспрестанно гонять по комнате смесь пыли и сажи, называемой в этих местах воздухом. Могу поспорить, у тебя в легких найдется пара-тройка неприятных уплотнений. Эти блекло-бежевые обои с каким-то жиденьким узорчиком – идеальный фон для предсмертной тоски. Они пропахли старческим предчувствием даже сильнее, чем полы. Всего лишь пара незатейливых картинок в простеньких рамках – и все это выглядело бы, по крайней мере, нейтрально. И все это так резко вырвано из пространства, так беспощадно освещено болтающейся на голом проводе голой же лампочкой, так четко выделено, что даже тени здесь, кажется, пытаются забиться поглубже под шкаф. И вишенка на этой могиле – пыль. Черная от вездесущей сажи, влекомая сквозняком из щелей с палец шириной в оконных рамах, она гуляет комьями по полу туда-сюда, как перекати поле, цепляется к одежде, заползает в кровать. Это самая наглая пыль, что я видел. Эта пыль чувствует себя здесь хозяином.

И это только комната. Я даже не буду напоминать тебе про состояние твоей кухни, в которой уже некуда прятаться распухшим от мусора мешкам. Не буду говорить про ржавые трубы, ухмыляющиеся в растрепанные усы – рыжие пучки пакли, торчащие из каждого стыка. Зеленые. Зеленые трубы. И зеленые стены в ванной. Как в армии. Или тюрьме. Или психушке.

Или у тебя на работе, зачем ты опять вспоминаешь? Я про твою квартиру говорю.

В таких условиях даже человек, каждое утро радостно бегущий на любимую работу, рано или поздно начнет задумываться о целесообразности топтания нашей бренной.

Но нормальный человек давно уже скрыл бы всю эту печаль. Не так это и сложно. Повторюсь – ковер, пара картинок, абажур, шторы. Еще бы, кстати, обновить штору в ванной, твоя нынешняя похожа на выплывший из канализации целлофановый пакет. И уже в голову не лезут голоса, спорящие между собой о бритвенных лезвиях и скользящих узлах, даже не обращая внимания на твой панический писк о помощи.

Как тебе такое? Всего-то и нужно один выходной не просто пролежать в кровати в дурной полудреме под звуки опостылевшего сериала, а сходить в два магазина и немного поработать руками. Это ведь поможет отвлечься тебе от твоих проблем. Да и возвращаться в чистую и светлую квартиру, а не в мрачный бичевник будет приятнее.

Боже, в конце концов, ты мог бы хотя бы полить, наконец, этот цветок!

Хотя да. Я вижу. Тебе все равно. Ты чувствуешь себя здесь в уюте и безопасности несмотря ни на что. Ведь это твое убежище, твоя мышиная норка, и эту его суть не скрыть и не усилить парой картинок на стене. Как бы это место не выглядело, попадая сюда, ты будто падаешь в объятия любящей матери.

Я думаю, таким светлым чувствам некоторые могли бы и позавидовать.

Но, в любом случае, такая зацикленность на этом месте, привязанность к этому клочку пространства кажется мне ненормальной и даже болезненной. Ты мог бы хотя бы мечтать о чем-то другом.

Или...

Наверное, за этим я тебе и нужен. Понятно.

Что же, хватит гонять мысли из пустого в порожнее, начнем сеанс. Позволь мне только присесть на этот разваливающийся под весом заношенной одежды пережиток революционных времен, называемый стулом, и пустимся по потоку дремотных фантазий. А о чем-то более плотном ты можешь подумать и завтра.

***Ступень 2***

«Я из тех солдат, которые хотят не стать генералом, а чтобы война закончилась».

– Иосиф Клитцки

Я тоже ненавижу домашних животных. Лишние заботы, истинно так.

У меня был кот. Я подобрал его в подъезде. Вообще-то, я не хотел, он сидел у меня под дверью двое суток. Я уходил из дома. Он сидел. Я приходил домой. Он сидел. Забившись в угол около двери, съежившись от холода. Я взял его, потому что он меня развлек. Когда я вернулся домой во второй вечер его монашеского испытания, под дверью соседей была огромная лужа и кучка дерьма. Я оценил этот поступок и забрал мерзавца. Он был чистым, на удивление чистым для кота, который греется под чьей-то дверью в подъезде. Меня какое-то время даже мучила совесть. Вдруг он просто убежал от хозяев? А они теперь скучают по нему, ищут своего любимца. Какой-нибудь мальчишка, возможно, бегает по соседнему двору и выкрикивает какое-нибудь идиотское кошачье имя, типа: «Мурзик, где ты? Барсик, вернись домой! Вася! Колокольчик! Карасик!» С другой стороны, вдруг он сбежал от них, потому что они были дерьмовыми хозяевами? В любом случае, у меня ему было неплохо. Я его кормил и гладил, а он мурчал у меня на груди, когда я засыпал, надеясь, что этот теплый вес сможет придушить меня. Что моя чахоточная грудь ослабнет и прекратит дышать, и мне не придется опять просыпаться. Конечно, я его бил и возил мордой по ссаке в углу, но так и надо воспитывать животных, разве нет? Хотя мне до сих пор стыдно, что я получал от этого подлое удовольствие властьимущего... Показывать свою силу коту, что может быть унизительнее. А потом наступила весна, и у мехового ублюдка разбухли яйца. Он начал орать, как резаный, помечать каждый угол, до которого мог добраться, и недовольно вылизываться, когда я его мордой и вытирал эти ссаки. В конце концов, я просто сорвал с форточки на кухне москитную сетку и сказал ему: «Вот, хочешь киску – иди и ищи. Ты свободный кот, поступай, как знаешь. Можешь возвращаться в любой момент, я пущу тебя». Он так и не вернулся. А на работе все явно думают, что я его убил. Я понимаю, что я выгляжу странно, но я не живодер. В жизни никого не обижал... Неужели я и правда выгляжу, как маньяк?

В любом случае, посмотри на этого кота. Он не похож на уличного. Не разбираюсь в породах, но этот похож на британца. Он выгибает спину, и его пепельно-серая шерсть в тошнотном свете ламп переливается, по ней проходят волны шоколадного оттенка. Он трется боками о ножки стула и о мои брюки, его поднятый хвост игриво подрагивает. Красавец. Морда довольная. Он идет к тебе. Только у котов может быть такая походка – до наглости самодовольная и грациозно неповоротливая.

Толстый кот приседает, примеривается и неуловимым порывом запрыгивает на кровать. Он притаптывает одеяло, демонстративно выпуская коготки. Мне становится не по себе.

Хороший кот.

Хороший кот вальяжно заползает мне на грудь и пристально смотрит мне в глаза. У него огромные круглые зрачки, я вижу в них насмешку.

Прекрати, это просто кот.

Хороший кот.

У него должны быть зрачки-щели, ведь в комнате светло, но они круглые, как блюдца, и глаза у него странные, они не кошачьи, он смотрит на меня и бормочет под нос: «К завтрашнему дню, готово. На столе, но сделай, умри. Завтра утром, мнэ-э, заявление и рапорт».

Черт! Ты не можешь просто не думать...

Ноздри горбоносого кота раздуваются, а глаза у него человеческие, губы толстые, а зубы скрежещут и узкие, будто у зайца, длинные и узкие, он ворчит про отчет о выполненных объяснительных, задание было до пятницы, ты будешь мучиться, просто так я тебя не отпущу, не надейся, перевод, увольнение, куда тебе, не надейся, ты будешь здесь, мучиться».

Твою мать!

Кот разбухает, его морда становится все больше лицом, когти впиваются мне в грудь и месят кожу, будто тесто, я не чувствую боли, я чувствую, как мое сердце заунывно воет и пытается зажаться как можно глубже в грудную клетку, забиться меж ребер и плакать оттуда. Мне тошно. Ненавижу завтрашнее утро, почему я продолжаю снова и снова, и снова, опять, опять, опять просыпаться, я не хочу просыпаться.

Морфей подскакивает к кровати, грубо сгребает в охапку кота, вцепившегося мне в грудь когтями, и сжимает его в ладонях, кот извивается, сучит лапами и визжит, как ведьма, но Морфей ужимает его в подобие шерстяного клубка, а потом растирает в прах, в порох, в пыль и развевает над головой. Кошачья пыль медленно оседает на пол, как снег.

Кошачий снег медленно оседает на толстые корни сосны и смешивается с опавшей хвоей.

Постарайся уйти подальше от всего этого, как можно дальше. Посмотри: здесь спокойно и свободно.

Посеребренные снегом мириады хвойных ветвей утопают в густой синеве ночного неба, и кажется, что это не снег, а россыпь звезд седыми прядями впутывается в хвою.

Крупные, как овсяные хлопья, снежинки не смешиваются в один снег, каждая из них выделяется на фоне других, как листья в кроне дерева или кирпичи в кладке. Они опускаются на разрозненный снежный настил с металлическим звоном монеток, падающих в копилку. Их становится все больше и больше, и каждая снежинка по-своему узорчата и прекрасна, из-за чего охватить их все одним взглядом невозможно. Глаза не выдерживают такого напора деталей и против воли будто бы «скашиваются» вбок, закатываются под веки и вращаются в глазницах.

Если тебе так больно – не смотри. Зачем тебе смотреть на снежинки. Лучше посмотри вокруг.

Черные, будто бы опаленные, и гладкие до блеска стволы деревьев теряются в мягком голубоватом полумраке. Но там, глубже в лесу, морозная синеватая дымка сгущается в настоящую тьму.

Прежде чем идти куда-то, стоит подумать, куда ты хочешь попасть... Хотя, нет, не в твоем случае. Мы оба отлично знаем, куда ты придешь, тебе как раз лучше искать наобум, иначе ты найдешь все то же. Отпусти поводья, насладись неконтролируемым потоком. Почувствуй хаос. Если негде пристать, позволь реке самой вынести тебя куда надо. Потратишь меньше сил и нервов. И окажешься уже хоть где-то.

Где-то в чаще, среди проблескивающих сквозь густую, почти черную синеву стволов видны уютные огоньки, похожие на пристанище.

Ты снова вернешься, да?

Я здесь не один.

Где-то рядом кто-то есть.

Я знаю, что за мной бегут.

Успокойся, ты так далеко, что тебя здесь никто не сможет найти, ты в самой чаще никому не известного леса на самом краю пустой темноты.

Наощупь снег сухой. Каждый шаг звучит трагедией на кухне. Медный звон и стеклянный треск. Снежинки трутся о босые ноги каждым своим ледяным изгибом и впиваются в кожу каждым своим острым шипом. Это должно быть хождением по битому стеклу, но похоже на щекотку.

Да, ты же видел огни, черт... Иди к огням, где они? Там будет избушка...

Огни стали значительно ближе, хотя я сделал всего пару шагов.

Ты слишком спешишь. Зачем? Умерь шаг, вдохни поглубже. Поглазей на деревья.

Битое стекло снега пригибает кривые узловатые ветви черных елей. Откуда-то издалека звенит эхо моих шагов.

Не оборачивайся.

Там между стволов вихляют огненные шары. Они совсем маленькие и далекие, но их вихляние осмысленно. Они напали на след. Я опускаю глаза и вижу в снегу следы своих босых ног. Полные моей червонной крови, они похожи на рубины, разбросанные по хрустальной пыли. Ноги саднят и чешутся.

Ты сам превращаешь все в кромешный ад.

Морфей стоит, оперевшись спиной на дерево, и смотрит на меня тоскливо. Маленькие вихри у его ног рвут ему брюки острокрылыми снежинками. Он не обращает внимания. Огни приближаются. Морфей устало встряхивает головой.

Мог бы придумать мне не такое пафосное имя. Иди уже к избушке, попробуем начать оттуда что-нибудь поспокойнее.

Там, куда я шел, уже можно различить окна, из которых на заснеженную поляну ровными прямоугольниками ложится медовый уют. Снег в этих местах парит и сплавливается в твердую стеклянную корку.

Я слышу крик. Он строг и требователен, и произносит мое имя.

Я ускоряю шаг. Ноги саднят все сильнее.

Грудь стягивает паника. Кишки собираются в пучок.

Пока что я могу терпеть.

Я будто бы бегу сквозь расплавленный пластилин. Каждое движение требует усилий, окна не приближаются, а в рот заползает густой воздух с приторным привкусом.

Крик повторяется ближе.

Я не могу вспомнить, что я забыл сделать.

Успокойся. Чем больше ты стараешься, тем больше сковываешь себя.

Крик уже совсем над ухом. Это крик из каждого дня.

Успокойся. Остановись, переведи дух. Потом иди. Я помогу.

Я останавливаюсь, ведь больше мне ничего не остается. Я не знаю, как переводить дух во сне. Я не устал, я будто бы застрял в глине, а она засохла прямо поверх моих исцарапанных и изрезанных ног. Я вижу, как глина смешивается с кровью и запекается вокруг моих щиколоток, икр, коленей, бедер, таза, живота, груди, горла, подбородка, заливается в рот сквозь плотно сомкнутые губы и душит изнутри.

У Морфея лицо перекошено от раздражения. Он взмахивает рукой – и глиняный панцирь идет трещинами и крупными, толстыми осколками обваливается с моего тела. Становится легко дышать и шевелиться. Морфей заходит ко мне за спину. Оттуда слышится шлепок, «ой!» и низкий рык: «Уп**дывай из его сна, ему тебя и днем хватает!»

Все. Теперь успокаивайся, пока не успел вытянуть из своей тупой башки еще больше неприятностей.

Избушка уже совсем близко. Я стою на поляне, залитой теплым светом.

Быстрее.

Меня тянет обернуться еще раз, но Морфей грубо толкает меня к избушке.

Крик сзади множится и превращается в гомон.

Снег опять становится острым прямо внутри моего живота.

Из темноты, густящейся вокруг поляны, проступают огни. Их тысячи, и все это выглядит так, будто звездное небо душит мой мир змеиным кольцом.

Морфей грубо толкает меня к избушке, нервно озираясь по сторонам. Я никогда не видел в нем признаков затравленности, а сейчас он смотрит на меня со смесью ужаса и злобы. И грубо толкает к избушке.

На крыльце я запинаюсь и задницей сажусь на ступеньку.

От тьмы отрываются фигуры в строгих костюмах, и у каждой на месте головы горит огненный цветок. Они медленно стягиваются ко мне.

Морфей резко поднимает меня и заталкивает в избушку.

Дверь захлопывается.

Я падаю на свою кровать в своей квартире, понимаю, что все это – просто какая-то бредятина и просыпаюсь.

Темно. На стене – зашторенные квадраты лунного света. Морфей сидит на стуле, закинув ногу на ногу, и пристально смотрит на меня. Я замечаю, что он босой. Он с удивлением смотрит на ноги и хмыкает.

На моей груди что-то шевелится. Я приподнимаю голову и напрягаю глаза. Несколько крепко сбитых гномов с топорщащимися бородами и густыми бровями с хмурой деловитостью на лицах копают мою грудь. Маленькие лопаты входят в кожу и разгребают ее. Кожа, как песок, снова ссыпается в получившиеся ямки, по краям которых остаются некрасивые белесые гребни, похожие на незажившие шрамы. Иногда гномы раздраженно поглядывают на меня и шипят.

Я откидываю голову и смотрю в голубоватый ночной потолок.

Морфей молчит. Изредка я поглядываю на него. Он сидит, замерев на стуле.

Я уже почти начинаю верить, что этот тихий и спокойный момент так и останется вечностью. Но эта вера такая слезливая и тоскливая, что в ней не остается ничего, кроме фальшивой надежды. Сердце режет. Я снова приподнимаю голову. Над краем дыры в моей груди видны только бренчащие колпаки гномов. Все-таки, докопались. Снова.

Как всегда, докопались.

Е**ные мрази.

Даже ночью.

Я хочу расплакаться и завыть, но вместо этого сжимаю зубы.

Как же я их ненавижу, этих гномов. Все, что им нужно, – залезть мне в самую душу, выковырять ее наружу, обосрать, да закопать обратно. Засунуть, запинать ее ногами мне в самую грудь, приплюнуть сверху, да засыпать, как попало.

Гномы недовольно выглядывают из ямы и с удивленным прищуром смотрят мне прямо в глаза, с*ки е**ные. Не нравится им, что мне они не нравятся. Наглые, б**ть, как рыночные зазывалы, и манеры, как у бомжей вокзальных, а все туда же – каждый х*й требует обращения, как с царем. Х*ли, они же заработали. Х*и друг другу сосали по своим шахтам е**чим, толку никакого, света божьего не видели, знают только, как на сталактиты жопами насаживаться на радость всем коллегам и ради забавы презабавной для бригадира, а вот – зато люди как люди, молодцы, честь, почет, вот это да, вот это славно...

Меня разбирает злоба на этих гномов. Красноватое свечение внутри моей груди выхватывает из темноты их лица. Одно е*ло знакомее другого, я этих у**ошных гномов каждый день вижу. Что они сейчас-то здесь забыли?

Гномы переглядываются, перекидываются невразумительными репликами и выкидывают лопаты из ямы. Спешат. Х** им на рыло, пи**расам. Я накрываю яму ладонью и закрываю глаза. Мимо проносятся дни, один за одним, но все они такие одинаковые, что сливаются в тягучий поток раздражения, плотнеющий и натягивающийся струной ненависти. Я хочу, чтобы эти е**чие гномы горели заживо, чтобы их глаза плавились, кожа волдырилась, кости трещали, зубы выпадали из расползающихся неб, бороды, брови и волосы тлели, чтобы все они растаяли и стали, наконец, просто кучей дерьма, которым они и так являются. Я слышу испуганные крики, приглушенные ладонью. И чем они громче, тем мне спокойнее. В конце концов, они тонут в хрипах и стихают, а я, полностью удовлетворенный, переворачиваюсь на бок. Морфей одобрительно кивает.

Наконец-то. Правильно. Теперь, думаю, можно перейти к чему-то более приятному.

Представь себе поле. Огромное поле с высокой сочной травой, кроме которого до самого горизонта нет ничего. Представь себе предзакатное небо – нежную лазурь с густой розоватой взвесью – нимбом уставшего солнца. Представь себе, как по зеленому ковру проносится теплая волна ветра, будто оглаживая его огромной и легкой рукой, под которой трава играет золотом и приобретает солнечный оттенок, а потом успокаивается, вздыхает и темнеет, будто тлеющий в камине уголек. Почувствуй густой аромат надвигающейся ночи. Насладись покоем, который несет тебе ночь. Розовая взвесь стекает с неба к горизонту, уплотняется и проваливается вниз, оставляя после себя ночную синь – густую и гладкую, как бутылочное стекло, – усыпанную мелкой звездной пудрой. Огромная золотистая монета луны выкатывается откуда-то снизу и поднимается, будто бы заезжая на небольшой холмик. Очертаниями покрытый травой холм похож на тень диковинного животного, свернувшегося в клубок мирного сна. И ты последуй его примеру – ляг в душистую траву, закинь руки за голову и смотри вверх, там...

На спине холма, ровно в том месте, где брюхо луны касается травянистой шерсти, виден изящный силуэт.

Нет, не так. Пусть... Изящный олень гордо поднимает голову и смотрит...

Небо темнеет и густеет.

То есть, теплеет и опускается на поле, с материнской лаской накрывая его заботливым одеялом...

Тушь закрашивает звезды, оставляя только самые крупные.

Нет, я не хотел... Зачем ты это делаешь?

Благородная позолота облезает с луны. Луна бледнеет.

Морфей запинается и пытается стиснуть зубы. Но он слишком далеко отсюда, на самом краю бескрайнего поля.

Мир становится серебристо-черным, каждая травинка вырисовывается на фоне поля резким чернильным контуром, будто обведенная пером.

Все не так, я ведь... Зачем моим голосом, я ведь...

Каждая угольная тень приобретает значение. Все складывается в единую картину, скручивающуюся вокруг нее.

Нее? – голос Морфея звенит от напряжения, каждое его слово искрит болью стиснутых скул.

Она торжественно спускается по холму, и бескрайнее поле вздрагивает, как потянувшийся во сне кот. Каждая травинка распрямляется и вытягивается, рвется в ее сторону, будто под напором страстного урагана.

Фу, что за пошлость...

Каждое ее движение вырисовывается игрой света и тьмы, она похожа на черную дыру, в которой плещутся и перекатываются чернила и ртуть. Даже издалека я вижу блеск ее глаз.

Девушка, да? – Морфей расслабляется, он принимает это. – А как же твое уютное одиночество? Ты никогда никого не пускал сюда. Ну, если хочешь так, может, оно и к лучшему.

Встань. Поднимись с травы и встреть ее.

Еще один голос? А ее ты как назовешь? Гипнос?

Даже твоя тень вытягивается в ее сторону.

Если ты решил взять на должность своего хранителя снов кого-нибудь посимпатичнее, я, конечно, рад, это хорошо, что наш мальчик начал думать о девочках, но зачем тогда я?

Я не знаю. Мое тело тяжелеет и наполняется свинцом. Тени начинают течь быстрее, истерично проносятся по траве и взмывают в небо. Мир становится мутным и расплывчатым. В фокусе остается только она.

Стой, может, хватит?

Каждый ее шаг звенит хрусталем и откликается в твоем сердце нежной мелодией.

Ладно...

Ты уже можешь рассмотреть детали. Гибкое тело. Стройные ноги. Осиная талия. Черные волосы по пояс. И огромные глаза.

Мио что ли? Тебе надо завязывать с аниме, боже... Тебе уже снится твоя дакимакура.

Подойдя ближе, она протягивает тебе руку – аристократично белая ладонь с длинными тонкими пальцами – и нежным голосом говорит:

Зачем ты здесь? Возвращайся.

Ты киваешь ей.

В ту же секунду мечущиеся тени начинают рвать траву, растирать очертания угольного мира, размывать чернила неба и вспенивать их в густую серебристую массу.

Ты моргаешь.

А открыв глаза, снова оказываешься здесь.

Дома.

***Ступень 3***

«– Что я делаю со своей жизнью? – спрашиваю я сам себя. Впрочем, ответ очевиден: – Живу. Как умею. Живу».

– Август Юнкель

Это все затянулось. Все должно было быть не так. Все должно было быть как обычно. Ты представляешь меня, чтобы отвлечься от мыслей о прошедшем дне. А я плавно провожаю тебя до царства грез и оставляю там.

Не более чем коротенький сеанс психологической помощи. Всего лишь подстраховать тебя, не оставлять тебя в одиночестве, пялящегося в потолок, чтобы ты не полез в петлю от отчаяния. Или опять в кухонный шкафчик.

Я полагаю, что сеанс, во время которого терапевт сам провалился в безумие пациента, должен оплачиваться по двойной ставке.

И все-таки, как же так получилось, что я провалился в сон вместе с тобой? И кто была эта девушка?

На кухне раздается глухой стук.

Снова она?

Ты встаешь с постели и идешь туда посмотреть, что упало. Ты не надеваешь тапки. Гладкие доски пола отдаются в ногах приятной прохладой. Кухню освещает только приглушенное шторкой сияние ночных фонарей. На фоне окна резко выделяется угловатый и громоздкий силуэт. Включи свет. Щелчок выключателя, тусклая вспышка, предвещающая скорую смерть лампочки, и, наконец, чахоточный свет. Посреди кухни стоит гроб, стоит твердо и самоуверенно, будто бы он всегда здесь стоял, и тут ему самое место. Снаружи гроб выглядит дешево и сердито – он сбит из обычных досок и, судя по глянцевому блеску, покрыт лаком. Крышка гроба наполовину открыта. Ты видишь, что она крепится к стенке гроба дверными петлями, а изнутри на ней висит массивный навесной замок, чтобы в гробу можно было закрыться и спокойно заснуть. Вместо обивки в гробу лежат подушка и одеяло с приветливо откинутым уголком. Ты узнаешь в них те самые подушку и одеяло, которые постелены на твоей кровати. На подушке виден след от головы, а одеяло немного взбито, будто бы ты только что лежал на них и видел сладкие сны. Они выглядят так тепло и уютно, что на тебя накатывает зевота, а веки начинают слипаться. Слабость, вялость, усталость, все это смешивается в одну томную массу, стягивающую тело зудящей паутиной. Тебе хочется только поскорее лечь под одеяло, потянуться, свернуться калачиком и...

Стой, что это?

Что-то резко тянет меня за руку и выдергивает из шага, который мне оставалось сделать до гроба. Я поворачиваюсь и вижу, что Морфей держит меня за руку.

Ты это слышишь? Разве у тебя был звонок на двери?

Спрашивает Морфей, а сам смотрит мне в глаза и медленно качает головой, будто предостерегает от чего-то.

Тебе так хочется спать, что звонок в дверь не кажется...

Звонок стряхивает с тебя дрему, как наваждение, ты словно встряхиваешься, просыпаясь от гипноза.

Перебивает Морфей.

Звонок становится все настойчивее.

По быстрой и сбивчивой речи Морфея, по нарастающему в ушах звону я понимаю, что Морфей сильно встревожен.

Звонок – это всего лишь...

Помеха.

Перебивает Морфей.

Пока он звенит, ты точно не сможешь заснуть. Да и зачем тебе засыпать в собственном сне, тем более – в гробу. Это ведь твой сон, а не ее.

Морфей делает упор на последних словах, все так же смотря мне в глаза. Он выглядит испуганным.

Это ведь твой сон.

Повторяет Морфей.

И он затягивается. Разве ты видел когда-нибудь такие длинные сны? Разве так должно быть? Разве кухня сейчас не начинает плыть перед глазами? Разве сквозь нее ты не видишь ночной потолок твоей реальной квартиры?

Ты слышишь убаюкивающую мелодию на мотив «спи, моя радость, усни», которая нитью прошивает кухню и стягивает трещину в реальности, закрывая твой «настоящий» потолок.

Почему она управляет твоим сном? Она не может им управлять. Зачем она управляет? Она такая же твоя фантазия, как и я. Ее голос глохнет и... я таю.

Вдруг говорит Морфей сломанным голосом, и начинает таять.

Сон – это твое убежище, а теперь тобой командуют даже в нем... а я испаряюсь.

Меня прошивает судорога, я вздрагиваю и смотрю на Морфея.

От него идет пар. Кожа на его лице стекает ему на рубашку, обнажая пустоту, рубашка проваливается внутрь себя, ведь в ней ничего и не было, а...

... а из пустоты на месте лица раздается звонок, в котором тонет все – и кухня, и гроб, и сонливость, и все голоса, и ты остаешься наедине лишь с этим звонком, и ничего больше...

Я стою перед дверью, а над моей головой истерично визжит звонок. Это действует отрезвляюще. Из меня будто бы изгнали беса. В голове становится пусто и чисто. Я открываю дверь, и меня подхватывает поток образов и мест, я словно проваливаюсь в калейдоскоп событий, которые мягко проносятся сквозь меня, не оставляя после себя ничего, кроме туманных воспоминаний о чем-то, что было, и каждое из них похоже на налипший внутри черепа кусочек сахарной ваты, а больше в голове ничего и нет, и так легко и спокойно меня несет и несет, и я расслабляюсь и просто плыву по течению.

А потом ты останавливаешься и оказываешься...

... в спортивном магазине...

... в нем...

... играет ненавязчивая меблировочная музыка...

... сквозь которую...

... ты ничего не слышишь!

Иногда меня будто бы разрывает на части. Будто бы в этом мягком потоке я нарываюсь на подводные камни. Реальность ожесточается, словно снаружи дети дерутся за мяч. А я стою посреди спортивного магазина среди рядов полок с кроссовками. Я не могу понять, одинаковы они или нет, мне кажется, что все они черные, но как только я отвожу от них взгляд, я сразу же забываю, как они выглядели. Наверное, потому что они меня не волнуют. У магазина приятная, освещенная яркими белыми лампами, но навязчивая, выкрашенная в кислотно-«экстремально»-«спортивно»-зеленый цвет, атмосфера. Впрочем, так и должно быть в магазине спортивной одежды.

Раздается шипение, и незнакомый голос по громкой связи объявляет: «Я так мало сплю, что мне приходится выдумывать собственные сны. Мне приходиться осознанно жить в мире фантазий, потому что вне его мне пусто и скучно. Потому что я не приспособлен к настоящему. И потому что я никак не могу научиться запоминать даже те редкие сны, что я вижу. А они такие... приятные. Там всегда так хорошо, так спокойно, а я на своем месте. Я хочу спать и видеть сны, но так выматываюсь, что, засыпая, проваливаюсь слишком глубоко. Всем спокойной ночи. Цените спокойную ночь. Спасибо за внимание».

Я иду вдоль бесконечных полок с бесформенно дрожащими кроссовками. Они кажутся бесконечными. Иногда я вижу мелькающие между рядами тени, такие же расплывчатые, как и товар этого магазина, и такие же однообразные. В ком-то из них я различаю покупателей, в ком-то – продавцов-консультантов. Внешне они ничем не различаются, их подспудная суть ощущается инстинктивно, изредка проглядывая в жестах и позах. Покупатели иногда останавливаются перед полками и долго всматриваются в одинаковые кроссовки. Я мимолетно задаю себе вопрос о напряженности их поз в эти моменты. Разве выбор из двух одинаковых пар туманных завихрений может представлять такую сложность? Продавцы-консультанты же стоят поодаль с видом гепардов, готовящихся к прыжку на косулю. В этом они обычны, хотя, опять же, учитывая ассортимент, их работа кажется мне предельно простой.

На такие рассуждения я перебиваюсь крайне редко, хотя кажется, что иду уже часа два. По одному и тому же проходу между одними и теми же полками. Тени встречаются совсем нечасто и обычно где-то вдалеке либо на периферии зрения. Пару раз я слышал в соседнем проходе неразборчивые диалоги, состоящие, преимущественно, из неразличимого бубнежа под нос и отрывистых шизофазических фраз, брошенных в ответ на такие же короткие и бессмысленные фразы. Один раз, слушая такой разговор, я представил себе двух актеров, которые ходят по одной гримерке из угла в угол, не обращая внимания друг на друга, и пытаются выучить свои роли. Пару раз я останавливаюсь и прислушиваюсь к этим беседам. Некоторые из них я стараюсь запоминать, те, которые имеют привкус философского безумия.

«– Я из поколения пресытившихся, но так и не ставших счастливыми, – отстраненно, будто в пустоту говорит один.

– У меня переломовывих четвертого бедра, – говорит другой невпопад.

– Я выхожу из себя в окна, – меняет тему первый.

– Счастье – это взрыв, после которого остается только выбоина, – не слушая собеседника, отвечает второй.

– Жизнь – игра с неизвестными правилами, – продолжает первый. – Футболист и шахматист заведомо в неравных условиях, а я не умею петь».

Мне это очень понравилось. Некоторые мысли показались весьма здравыми. Но по мере развития разговора собеседники стали все чаще скатываться в агрессивный глухой бубнеж, канцеляризмы и напоминания о завтрашней докладной и заданию, которое они давали вчера вечером. Мне стало страшно, и я торопливо пошел дальше, больше не останавливаясь послушать покупателей здешних кроссовок.

Иногда громкая связь снова подает голос. В первый раз она разрождается истеричной тирадой:

«Вся моя графомания в итоге – это просто цель, которую я поставил сам перед собой. Даже не цель, а срок. Мне незачем жить. Поэтому я сам нашел себе причину. Пока у меня есть идеи, которые я могу реализовать, я буду жить. И когда они кончатся, я буду жить, надеясь, что появятся новые. Я просто придумал себе, зачем жить. Не более того. Оправдание существования. И поэтому: смысла нет, и с этим я никак не могу... Не мериться, но жить? В итоге, у меня появляется одно желание: уничтожить все. Уничтожить все это бессмысленное дерьмо. Устроить теракты, убить всех людей, разрушить все города, сжечь все леса, разорвать планету, сжать до точки всю вселенную, схлопнуть ее. Убить самого себя мне уже недостаточно. Я не просто хочу умереть, я хочу не быть. Я хочу, чтобы я никогда не был. Это совсем другое. Если я просто умру, все равно станется так, что свою жизнь я провел в абсолютной бессмысленности, в пустоте, притворяющейся чем-то большим. Я хочу небытия. Вечного. С начала времен и до их конца. Возможно, так проявляется желание прийти к единственной возможной цели, к единственному, что имеет значение. К какому-то первоначалу. К пустоте. Все, в конце концов, закручено на желании заполнить пустоту или желании вернуться к пустоте. Бессмысленность – это ничто, а ничто – это уже что-то. И что я имею? Мне приходится придумывать оправдания, потому что я все-таки взращен внешним миром. Мне приходится. Если бы его не было, я бы был свободен. Мне не приходилось бы выворачиваться. Спасибо за внимание».

После этой тирады голос всхлипнул и выключился.

Во второй раз он предался рассуждениям маркетингового толка:

«Внимание-внимание всем посетителям! Я напоминаю, что наш магазин называется «Мир спортивной обуви черного цвета»! И это ужасное название. Какой идиот мог назвать магазин так? И что за придурок нанял на должность голоса громкой связи человека, который задумывается об этом и, что самое страшное с рекламной точки зрения, делится своими измышлениями с посетителями? Я бы никогда не назвал свой магазин планетой или миром. «Планета обуви», «Мир дверей», «Вселенная тапок». Все эти потенциальные параллельные измерения представляются мне в высшей степени скучными местами. С другой стороны, «Мир дверей» – довольно философское название, это нельзя не признать. Конечно, вряд ли хозяева подобных магазинов имеют это в виду, но если дверь здесь – это метафора выбора, то я могу только поаплодировать такой тонкой отсылке к Кьеркегору и вообще всему экзистенциализму. Но «Мир спортивной обуви черного цвета»? Мои познания в философии слишком скудны, чтобы оценить это название. Хотя, возможно, оценивать там нечего, а я был прав, и это название – полное дерьмо. Спасибо за внимание».

Я так и не понял, к чему он это сказал. Пока я соображал, имеет ли все это вообще какой-то смысл, громкая связь опять зашипела, и голос обратился ко мне, – а мне почему-то стало казаться, что обращается он ко мне персонально, – с дополнением:

«Кстати! Я вот что вспомнил... Как-то раз я ходил по магазинам со своей матерью. Я был в достаточно благосклонном расположении духа, потому что моя роль заключалась в «тягловой мулости», грубо говоря, я просто помогал маме таскать сумки, что, безусловно, намного спокойнее, чем быть манекеном для наглядного отображения маминого видения хорошего мальчика, красивого и модного в достаточной степени, чтобы все девочки бросали своих нерях и липли ко мне, как перья к смоле. И, праздно блуждая по отделу женской обуви, я обратил внимание на то, что она, женская обувь, чертовски интересная. С точки зрения смелости и даже агрессивной броскости дизайна. Мне запомнились две прекрасные модели. Во-первых, чудесные сандали, полностью покрытые перьями. Совсем полностью, такими маленькими перьями, похожими толи на крупную чешую, толи на мелкую черепицу. Видимо, это были укороченные вороньи перья, но я не уверен, я не орнитолог и даже не модельер. В любом случае, увидев их, я потом полчаса пытался припомнить, не было ли у греков мифа об оброненных Гермесом сандалиях. В конце концов, я пришел к выводу, что у греков такого безвкусного божества быть просто не могло, разве что в роли шута, который обречен на вечные попытки пройти фейс-контроль на Олимп. Во-вторых, также сандали, видимо, олицетворяющие собой представление своего создателя о «панковости». Они выглядели как обычные уличные тапки, на верхней части которых было несколько рядов хромированных шипов. Острые, я трогал... Мне стало завидно, ведь у мужчин вряд ли когда-то будет такая многофункциональная обувь, которой можно в случае надобности и по мордасам кому... В качестве самообороны, естественно. Очень удачная модель для молодых девушек, которые в силу своего разухабистого образа жизни и вульгарных вкусов в одежде имеют большие потенции для становления в качестве жертвы сексуальных преступлений. Когда я поделился с матерью своими мыслями, она отстраненно и с абсолютно серьезным лицом сказала, что ими еще мясо можно отбивать и спину чесать. Мне это показалось остроумным, но мамка не поняла моего восторга и все-таки приобрела такие. В прошлом году, спустя несколько лет заключения в гардеробном шкафу, эти сандали увидели свет и были забракованы для ходьбы по причине маленького размера и, следовательно, волочащейся по песку, – а песок в тех местах, откуда я родом, – это основной материал уличного покрытия, – пятке. Так они превратились в игрушку для нашей собаки – французского бульдога, любящего кататься спиной по вещам, не знаю уж, что это за фетиш у него был. Выкинуты они были только после того, как наш пес в кровь разодрал себе губу, пытаясь разгрызть эти тапки. Однако, у меня есть подозрение, что на прозаической помойке их история не закончилась, и они еще не раз участвовали в бомжовьих драках в качестве кастета или дубинки. Спасибо за внимание».

Этим монологом голос по другую сторону громкой связи вызвал во мне приступ жалости, я подумал, что он принадлежит человеку одинокому и сильно скучающему, который говорит просто для того, чтобы звуком собственной речи отпугнуть окружающую его пустую тишину.

В размышлениях об одиноком человеке и холодных стенах, которые не хотят отвечать, я незаметно для самого себя дохожу до конца полок и останавливаюсь перед стеной, полностью состоящей из картонных коробок, таких же кислотно зеленых, как и все остальное в этом магазине, и с белой минималистичной эмблемой на боку. В обоих направлениях стена бесконечна. Я стою перед ней, как Буридан перед стогами, и вяло размышляю над ослиной дилеммой.

Что-то не дает мне покоя.

Мне неуютно, но я не могу понять, почему.

По спине пробегает волна холодной дрожи. Внутри зарождается ощущение подопытности. Что-то изменилось, условия как-то поменялись, и я должен на это как-то отреагировать, но я не знаю, как, потому что не понимаю, что случилось.

Стена тянется в обе стороны и, будто бы закругляясь, заходит за бесконечно отдаленные от меня ряды полок. Подвоха в ней я не вижу.

Я замечаю, что сердце в груди бьется слишком отчетливо, гулко и глухо, напористо.

Я оборачиваюсь и вижу только проход между полками, по которому я сюда и пришел. Сейчас по нему бродит тень-покупатель. Волочится вдоль рядов одинаковых кроссовок и иногда останавливается, видимо, пытаясь подобрать что-нибудь себе по душе.

Я делаю шаг назад и вжимаюсь в стену. Спиной я чувствую слабую вибрацию, и до меня доходит.

Музыка, достаточно непритязательная, чтобы восприниматься скорее в качестве ощущения этого места, чем его сопровождения, равномерная настолько, чтобы забываться уже во время прослушивания и оставлять после себя только чувство приятной размеренной прогулки, неброская, как чистый воздух, в общем, классическая магазинная музыка, единственное предназначение которой – не отвлекать покупателя от покупки, стала меняться. Ломаться. Ритм стал более замысловатым и непоследовательным. Часть ударов стала падать на другую долю, запаздывать или вообще пропадать. Скромные до полной безликости инструменты уступают место чему-то более агрессивному и веселому. Какому-то волнообразному лязгу, похожему на визг гнущегося полотнища ручной пилы. Это не похоже ни на какой инструмент.

Мне закладывает уши. Я пытаюсь прислушаться к сердцу и понимаю, что оно резонирует с до тупости монотонной басовой партией.

Туун, туууун. Тун-тун.

Два длинных удара, пауза, затем два коротких.

Музыка становится громче. Темп нарастает. Ритм превращается в отрывисто-дерганную пародию на какой-то марш.

В этом ритме тень покупателя и тени-кроссовки тоже дергаются и рябят, как изображение на ненастроенном телевизоре.

Коробки толкают меня в спину.

Я снова поворачиваюсь к ним. Они танцуют. Выскакивают из стены и задвигаются обратно, каждая в своем темпе и ритме. Огромный темброблок. Картонный эквалайзер. Кроссовки внутри коробок стучат, дополняя всю мелодию.

Удостоверившись, что я обратил на нее внимание, музыка отбрасывает все притворство и начинает играть в полную силу.

Предынфарктный бас дополняется аритмией сухих снейров. Космически-металлическому гулу гнущейся пилы подыгрывает примитивная партия двух высоких электронных нот. На передний план выходят сэмплированные звуки офисной техники – основной мотив задает жужжание сканера, ему подыгрывает гул принтера и шелест проходящей сквозь него бумаги, по бумаге шуршит шариковая ручка, вырисовывая кардиограмму парашютиста под спидами, каждый такт, укладывающийся в цикл сканирования одного листа, оканчивается резким и мощным ударом Большой Круглой Печати по подписанному документу, чьи-то быстрые пальцы стучат по клавиатурам, чьи-то нервные ручки стучат по столам, а солирует хор телефонных звонков, гудков и пищания, оповещающего о том, что абонент разговаривает или находится вне зоны действия сети.

Меня пробивает дрожь. Колени подкашиваются. Мне хочется выть. Я в панике. Я в истерике. Но я не знаю, что делать, поэтому просто смотрю на то, как коробки сходят с ума, почти вылетая из стены, как с них слетают крышки, как из них выпрыгивают кроссовки и как кроссовки застревают между коробками.

Кроссовки падают на пол и дрожат там, бьются в припадке. Под стеной уже навалена целая куча агонизирующих кроссовок. Они рябят и искажаются, но продолжают скакать, как рыба на песке.

В глазах темнеет, кажется, что я сейчас провалюсь в обморок.

Последней соломинкой оказывается вокал. Замиксованные сэмплы голосов моего начальника и коллег, искаженные электронными эффектами. Они перебиваются скретчами и взвизгиванием вертушек.

«Сделай – умри. Сде-сделай – умри (к утру-у).

Сделай – умри. Сде-сделай – умри (чтоб завтра).

Сделай – умри. Сде-сделай – умри (у меня).

Сделай – умри. Сде-сделай – умри (на столе).

Сроки. Сроки-сроки.

Все сроки про**аны, где ты был в выходные?

Срочное. Задание.

Ночуй здесь, е**сь, как хочешь, но чтобы было.

Умри, но сделай, чтоб кровь из носу.

Связывайся, проси, умаляй, усрись, но

Чтобы к вечеру все было готово.

Мой рабочий день кончился. Где ты раньше был?

Может, ты хочешь уходить ровно в шесть?

Я не вижу блеска в твоих глазах.

Я в твои годы и в ночь, и в день

Пахал-па-па-па-па-пахал.

Работай и работай, чего еще надо?

Все условия, теплое кресло и кабинет.

В твоем возрасте тебе еще рано

Сметь строить недовольный е*лет.

Ходишь, как обосрался, я в твои года летал,

Туда-сюда, ботинки горели.

О чем ты думаешь? О чем тебе вообще думать?

Рабочий день – каждый день недели.

Заработай выходные.

Заработай обед.

Заработай уважение.

Заработай право думать о чем-то, кроме работы.

Докажи, что ты не мусор.

Заработай право быть человеком.

А ты как думал?

Заработай крышу и еду.

Заработай одежду и отопление.

А ты как думал?

Можно просто так жить?

Можно быть человеком с рождения?

Можно претендовать на счастье просто так?

Это наглость – иметь право на еду.

Еду надо заработать.

Это хамство – не быть мусором.

Звание человека надо заработать.

Это инфантилизм – надеяться на счастье.

Счастье – это усталость и ничего больше.

Счастье – это то, что все называют счастьем.

Ты должен заработать счастье.

То счастье, которое все называют счастьем.

Ты можешь самореализоваться, только принося пользу обществу, ты никто без него, ты мусор, грязь, отброс. Ты полезен только как инструмент. Ты имеешь право на существование только в качестве шестеренки.

Ты – товар.

Ты – потребитель.

Ты – показатель эффективности рыночной системы.

Ты – ее часть.

Ты должен хотеть, как все.

Ты должен хотеть, что все.

Ты должен заработать, как все.

Иначе – ты никто.

Радуйся, что встаешь в семь, а не в пять.

Радуйся, что работаешь до десяти, а не до трех.

Радуйся, что заработал геморрой, сидя в кресле, а не разгружая вагоны.

Разница принципиальна.

Будь благодарен, ведь ты можешь позволить себе питаться трижды в день.

Будь благодарен, ведь ты можешь позволить себе ходить не в рванье.

Будь благодарен, ведь ты можешь позволить себе теплую кровать.

Будь благодарен.

Ты должен молиться со слезами радости на глазах.

Ты должен жопу рвать и плакать в приступе благодарности.

Как ты смеешь считать за счастье что-то другое?

Расскажи шахтерам, как тебе тяжело.

Миллионы мечтают оказаться на твоем месте.

Миллионы пашут, как кони, за х** в томате, а ты нос воротишь.

Миллионы в очереди стоят, пока ты жопу протираешь.»

В какой-то момент я понимаю, что стою на коленях. Я пытаюсь сжать пальцами пол, потому что даже так мне кажется, что я сейчас упаду. Меня мутит и воротит. Я хочу домой.

Голоса орут на меня все громче и громче. Голоса орут у меня прямо в голове, разрывая ее на части. Они повторяют одни и те же фразы. Они никогда не замолчат. Они убьют меня. Сожрут и не подавятся.

Меня вдавливает в пол. Я прижимаюсь лбом к кафелю и закрываю голову руками. Я чувствую, что кафель мокнет под моим лицом.

Я противен сам себе. Я чувствую себя сломленным и сломанным.

Я хочу, чтобы все это закончилось.

Я хочу умереть.

Я хочу домой.

Я пресмыкаюсь перед презрением к самому себе в луже собственных крокодильих слез и сквозь кирпичную какофонию взрослой истины слышу свой сопливый сип: «Пожалуйста, я хочу домой, заберите меня, заберите меня домой», – и от этого мне становится только тошнее, я становлюсь себе только противнее.

Коробки, уже потеряв всякий ритм, просто вылетают из стены, обрушиваются на меня картонным градом, кроссовки бьют меня по спине и голове.

Я поднимаю взгляд и вижу полуразрушившуюся стену, выглядящую, будто в нее вмазалась чугунная баба для сноса домов. Сквозь дыры, откуда выпали коробки, я вижу знакомое помещение – моя квартира. Меня охватывает припадочная надежда. Я вскакиваю с колен, распинываю кучи агонизирующих кроссовок, со всей силы впечатываюсь в стену. Оставшиеся в ней коробки выпрыгивают мне прямо в лицо, бьют со всей силы. Я отплевываюсь, отталкиваюсь, отлавливаю их и вырываю из стены. Откидываю в сторону и, наконец, падаю к себе домой.

Тишина. Темнота.

Ты лежишь на кровати, уткнувшись лицом в подушку.

Я лежу на кровати, уткнувшись лицом в подушку.

Ты зарываешься в нее все глубже.

Я зарываюсь в нее все глубже.

От жара собственного дыхания у тебя слипаются глаза.

Я хочу спать. Уснуть навечно и больше не просыпаться.

Ты вжимаешься в подушку все сильнее...

Ты открываешь глаза и видишь, что стоишь посреди отдела электроники.

Еще один торговый зал выглядит почти так же, как «Мир спортивной обуви черного цвета». Только вместо «экстремально» зеленого здесь преобладает «крутой» красный. Ассортимент разнообразнее. Ряды полок с дисками, наушниками, мышами, клавиатурами, ноутбуками, принтерами, ксероксами и прочими достижениями жопо-сидельного и офисно-кресельного прогресса расходятся радиально от небольшой свободной площадки, в центре которой стою я, задыхающийся от обиды. Я только что был на волоске от полного забвения. Один вдох горячего от собственного дыхания воздуха и я навечно остался бы лежать лицом в подушке, осуществив, наконец, свою единственную амбицию – покой.

Сон – это ведь лишь передышка, – говорит голос Морфея. Приглушенный расстоянием, ватой и бестелесностью сонного пространства. – Глоток свежего воздуха. Терапия. Я хочу помочь тебе успокоиться в жизни, а не упокоиться в забвении.

Здесь тихо. В отделе электроники не играет никакой музыки.

Я закрываю глаза и пытаюсь представить себя задохнувшимся в подушке или запутавшимся в одеяле. Ощутить жаркое удушение или мягкую петлю на шее.

Я чувствую себя по-дурацки.

Мне кажется, что со стороны кто-то наблюдает за зажмурившимся идиотом, стоящим посреди магазина, и смеется в кулачок.

Раздается шипение. Знакомый голос громкой связи по-стариковски кряхтит, резко выдыхает, булькает чем-то, и сипит: «Ух, бл*!» Потом слышится щелчок зажигалки, глубокий вдох. Кашлянув пару раз, голос заводит очередной монолог:

«В институте я учился спустя рукава. Возможно, именно по этой причине, несмотря на то, что я получил высшее юридическое образование, я, каким-то немыслимым образом, умудрился остаться более-менее разумным человеком. Поэтому я стыжусь своего образования. Подумайте только: четыре года! Четыре года! Ха-ха, да, я мало того, что юрист, так еще и бакалавр! Это как не просто раковый больной, а раковый больной с синдромом дауна. Представьте себя, окончившим школу. Вы молоды, у вас на руках аттестат, вы вольны податься куда угодно. Перед вами лежат все дороги. Вы можете изучать иностранные языки. Вы можете изучать какие-то культурные явления – музыку, литературу, живопись. Вы можете пойти в летчики, строители, инженеры, программисты, учителя, сантехники, электрики. Вы можете вообще забить на вышку и попробовать сколотить свою рок-группу. Трясти сальными патлами перед толпой объебанных дегенератов в заблеванном и обоссанном клубе, боже! Я бы за это душу продал! И вот теперь, назовите мне причину, хоть одну причину, по которой из всего этого разнообразия, из этой богатейшей палитры красок, вы выберете юриспруденцию? Это все равно что между сиськастой брюнеткой и жопастой блондинкой выбрать СПИД. Это как между кроссовками и туфлями выбрать наступить голой ногой в говно. Один раз, когда я еще учился в институте, со мной на улице пыталась познакомиться девушка. Она подошла ко мне и спросила: «Молодой человек, а чем вы занимаетесь?» Я знаю, что девушки любят уверенных в себе самцов, которые за словом в карман не лезут, и ответил как на духу: «Я гей-шлюха, я трахаюсь в жопу с немытыми грузчиками за сто рублей в час». Она посмотрела на меня с омерзением и прошла мимо, а я подумал: «Какой же отличный ответ я сообразил! Ведь если бы она узнала правду, она бы харкнула мне в лицо!» Я настолько презираю эти потраченные впустую четыре года, что когда речь заходит о моем образовании, я сразу же меняю тему на что-нибудь более приятное и говорю: «У меня запущенная стадия геморроя, когда я на толчок сажусь, я окропляю его кровью из своей жопы». Это звучит как-то получше, чем: «Я юрист». Что? Профессия юриста «престижна»? Боже, так вы из этих... Понимаете, если у вас на шее висит колокольчик, это не делает вас меньшим скотом, чем другие. Юристы – это самые беспринципные и подлые по отношению к себе ублюдки. Понимаете, те люди, которые учатся на кого-нибудь другого – историки там, лингвисты, они могут учиться из идейных соображений. Просто потому что им интересно. Но юристы... Я не понимаю, насколько отбитым нужно быть, чтобы действительно интересоваться юриспруденцией. Как и всякие бухгалтеры, экономисты, менеджеры. Студенты-юристы обычно сразу же придерживаются определенных целей – высокооплачиваемая работа и та абстрактная хрень, которая называется «карьерный рост» и «социальный статус». Грубо говоря, юристы учатся, чтобы потом грести бабло и смотреть на всех, как на говно. Никаких интересов, никакой самореализации, никакой романтики, только это. Ну, есть еще второй тип студентов-юристов – те, которые все это осознают и ненавидят себя. Я, б**, хочу умереть. Кстати, знаете, как называются люди, для которых слова «престиж», «уважение», «статус» имеют значение? «Е**ное тупорылое быдло», вот как они называются. Если вы такой, поздравляю. Это значит, что вы товар. Это значит, что вы потребитель. Это значит, что вы настолько пустое ничтожество, не имеющее ни малейшего самоуважения, что вы способны оценивать самого себя только с точки зрения большинства. Это значит, что вы ходячая шестеренка, единственный смысл существования которой – это маленький статистический вклад в доказательство дееспособности той вонючей и прогнившей меркантильной системы ценностей, которая называется общественной моралью. Если вы оцениваете себя с точки зрения большинства, значит, для этого самого большинства вы имеете примерно такое же значение, как мешок картошки или пакет молока. Потому что вы сами выставили себя на продажу, выменяв чужое мнение на свою жопу. Если подумать, то даже самая последняя сифозная б**дь, сосущая в ближайшей подворотне затворожившийся гастарбайтерский х** за сигарету, имеет больше самоосознания и честности перед собой, чем вы. Юристы не нужны. Юрист – не человек и не заслуживает права на существование. Убийство человека с юридическим образованием в уголовном кодексе должно приравниваться к жестокому обращению с животными и влечь за собой наказание в виде штрафа либо обязательных работ. Спасибо за внимание».

Громкая связь опять чем-то булькает, резко выдыхает, кашляет и, хлопнув рукой по столу, с шипением выключается.

Мне хочется присоединиться к человеку по ту сторону микрофона. Мы бы с ним нашли много общих тем для разговора, я уверен. Посостязались бы в обоюдном доведении друг друга до самоубийства рассказами о своих жизнях. Именно для таких случаев и нужны друзья и алкоголь. Чтобы облегчить душу, поплакавшись кому-нибудь в жилетку, а на следующее утро проснуться и продолжить себя ненавидеть.

Я стою и жду, когда все это кончится.

Так проходит время.

Тихо.

Ничего.

Громкая связь больше не подает голоса.

Придется что-то делать.

Я выбираю путь по коридору наименее противной мне техники – диски.

Ряд полок с дисками петляет и извивается, так что я не вижу, куда он ведет.

Обложки большей части дисков тоже рябят, я не могу прочитать их названия или разглядеть картинок. Как только я концентрируюсь на них, они превращаются в плывущее подобие бензиновых пятен. Цветное варево мерно расплывается по коробкам с дисками. Тем не менее, некоторые мне удается понять.

«Девушка-картошка. Весь сериал» – какая-то очередная мыльная опера для пустых людей, рутинные и однообразные жизни которых настолько скучны, что им сойдет за развлечение наблюдение за рутинными и однообразными жизнями других пустых людей. Я знаю этот типаж, если вы замечаете, что ваши одногруппники, знакомые, соседи по офису или иные коллеги смотрят на вас подозрительно, заинтересовано, ехидно или иронично, и начинаете подозревать, что кто-то что-то ляпнул у вас за спиной, то приглядитесь: возможно, в вашем кругу общения завелся человек, переставший отличать свою жизнь от жизни персонажа очередной мусорной мелодрамы, – а такое вполне возможно, учитывая тягомотную тупость и зияющую бессмысленность последних, что делает их зеркальным отражением жизни своего зрителя, – и теперь развивающий сюжет скандалами, интригами и сплетнями. На обложке «Девушки-картошки» изображен профиль симпатичной девушки с землистым цветом щербатого лица на фоне горящей пятиэтажки. Из окон выползают столбы дыма, вырываются языки пламени, а девка улыбается и смотрит куда-то за границы обложки.

«Приручи зверя: сезоны с одиннадцатого по шестнадцатый». Ток-шоу с целевой аудиторией, влачащей чуть более осмысленное существование, чем аудитория предыдущего порождения современной массовой культуры (но по степени развития нервной системы все еще не дотягивающей до ланцетника), а потому требующей для полного духовного удовлетворения чего-то более изощренного, чем вялое развитие отношений четырех поколений соседей по лестничной клетке. Например, экспертная оценка поведения каких-нибудь школьников-живодеров, проводником которой в массы является базарная бабка в прохудившемся сарафане, беззубое и шамкающее мнение которой убедительно сопровождается потряхаемым в воздухе кулаком. Проблемы воспитания очередной малолетней розетки и накал страстей, развернувшихся внутри ее подло споенной п**ды. И другие сюжеты с поверхностным посылом, чтобы любой зритель, на протяжении всей программы расплескивающий по креслу свой кал, кипящий от возмущения аморальностью и ублюдством очевидных до гротеска, понятного любому идиоту, скотов и имбецилов, мог почувствовать себя частью общего мнения и убедиться, что его ценностные ориентиры верны и поддерживаемы большинством. На обложке – человек в мятом костюме с вычурной зверской усмешкой сидит на кресле в до наглости расслабленной позе перед затененной толпой, трясущей кулаками в его сторону.

«Колесование. Выпуски с десять тысяч восемьсот девяносто второго по двенадцатитысячный». Игровое реалити-шоу, в котором преступники якобы разыгрывают свое наказание, крутя разноцветный барабан. Я не знаю, кандидатом каких наук надо быть, чтобы верить в реальность происходящего, но само наказание в конце показывают натуралистично, особенно смертные казни. Люди любят такое вопреки своей зверской природе. На обложке – человек в мультяшной тюремной робе (белая с синей полосочкой) на фоне того самого барабана.

Разглядывая обложки дисков, я понимаю, что даже воспоминания о таком медийном продукте постепенно низводят меня до состояния «несмыслящего скота», и ускоряю шаг, стараясь больше не обращать на них внимания.

Пройдя этот коридор, плывущий всеми цветами радуги, я чувствую себя накуренным космонавтом.

В конце концов, я выхожу на площадку с телевизорами. Огромные экраны, переходный шаг от деревянных коробок со стеклянными пузами к брэдберривским телестенам. Гильотины для здравого смысла – тонкие, как лезвие, и гладкие, как зеркала, на которые нечего пенять, на самом деле. У самых продвинутых моделей нет даже рамок экрана, так что если смотреть их достаточно долго, они начинают смотреть тебя. А потом ты в них проваливаешься.

Телевизоры стоят ровными рядами, уходящими вдаль. В конце зала на стене висит самый огромный, который, наверное, надо вешать над камином в двухэтажном особняке. Если исходить из концепции компенсации, то такой телевизор может купить только женщина.

На экранах крутится клип, призванный показать все возможности цветопередачи каждого телека: сочное северное сияние заливают жирные и густые потоки красок, потом камера пролетает над до одури прозрачным морем, по мере углубления раскладывающееся на спектр синего, пляжами и джунглями – густой массой шевелящихся листьев всех оттенков зеленого, снова над морем, проваливается под воду, погружается все глубже, мимо проплывают косяки серебристых рыбок с блестящей переливающейся чешуей, за ними – пестрые рыбы, их распугивает огромная акула, которая проглатывает камеру, в темноте начинают танцевать абстрактные калейдоскопические узоры, в итоге трансформирующиеся в мерно вихрящуюся звездную туманность на фоне абсолютной тьмы.

И все.

Какая-то неизвестная мне звездная система крутится и крутится. И больше ничего.

Странная демосцена.

Я подхожу поближе.

Это не млечный путь. Если присмотреться, то видно, что в середине этой системы две звезды. Одна – большой и тучный колоб лавово-красного цвета, пышущий какой-то болезненной энергией. Иногда красная звезда выплевывает какое-то подобие протуберанцев или начинает плескаться, будто потревоженная водная гладь, бугриться, как урчащий от голода желудок. Вокруг нее вращается звезда помельче – белая, но не яркая, а скорее бледная. Вместе они выглядят, как огромная опухоль на маленьком и чахлом тельце.

Я стою, а звезды вращаются.

Странно, что в конце презентации показана именно эта картина. На ней почти нет цветов. Только идеальная космическая тьма и кроваво-красная звезда. Но уж она-то выглядит действительно впечатляюще. Если я закрою глаза, то она застрянет между глазными яблоками и веками.

Это все слишком хорошо. Если бы все люди видели цвета вот так – идеально насыщенно, сочно и густо, если бы реальный мир действительно так выглядел, то ЛСД никому бы нахрен не вперлось.

Будто услышав мои мысли, экраны идут помехами, и картинка на них сменяется типичным урбанистично-окраинным пейзажем. Блекло-серое небо, завешенное свинцовыми тучами. На заднем плане – кирпичная труба какой-то котельной, выдыхающая черный угольный дым. Перед ней – улица с серыми панельными пятиэтажками. Кривая дорога, похожая на лунный ландшафт, засыпанная грязным месивом. Снежная каша вперемешку с золой и сажей. Покосившиеся деревянные заборчики, отделяющие дорогу от ржавых боков гаражей-ракушек. Самая яркая деталь – желтые брызги на снегу между двумя гаражами.

Я не могу не хмыкнуть.

Так-то лучше.

Добро пожаловать в мир без наркотиков.

Пейзаж кажется мне знакомым. Я подхожу еще ближе, почти вплотную к телевизору. Это точно мой город. Там, ближе к котельной, можно заметить выглядывающий из-за панельки уголок рыгаловки с подобающим такому заведению названием «Бирфиш», в которой я спускал стипендию, будучи студентом. А вот в этой панельке, выглядящей, как жертва бомбежки, располагается пристанище всего сброда округи – «хата». Туда совершают паломничество все безденежные маргиналы. Там я с парой таких же распиздяев провел не одну паршивую ночь моей паршивой жизни.

Я отстраняюсь от экрана и смотрю на это печальное зрелище взглядом художника-пейзажиста.

Да, именно так и выглядит мое прошлое. Слякоть, сажа и лирика захлебывающейся молодости. Мне грустно на это смотреть. Так выглядят лучшие годы моей жизни – самые легкие и беспечные. Ужасно. Страшно представить, как выглядит мое настоящее.

По экрану снова идет рябь помех, и изображение меняется.

Белый потолок с квадратами энергосберегающих ламп. Над камерой склонились люди. В них я узнаю своих коллег-товарищей – начальника во главе стола, двух замов по бокам от него и остальных рядовых служащих. Они смотрят вниз, прямо в камеру, прямо мне в глаза. Я будто бы лежу на столе, как младенец на алтаре, они стоят вокруг и выжигают мне душу.

Шеф что-то говорит. Его деревянная мимика похожа на попытки фарфоровой куклы казаться живой. Он открывает и закрывает рот. Механически, в одном темпе. Когда кто-то рядом начинает говорить, – так же бездушно и деревянно, – он, не поворачивая головы, обращает взгляд на говорящего и пристально смотрит на него, пока тот не замолчит. Они моргают редко и медленно, как заваливающиеся на спину пупсы.

Он раскрывает рот, закрывает рот.

Он раскрывает рот, закрывает рот.

Он раскрывает рот, закрывает рот.

Он раскрывает рот, закрывает рот.

С его нижней губы начинает стекать густая бурая жидкость.

Он не обращает внимание.

Он раскрывает рот и закрывает рот.

Внутри рта что-то поблескивает.

Изо рта начинают сыпаться бритвенные лезвия. Мощным потоком они вырываются изо рта шефа, разрезают его губы, разрывают кожу в лоскуты и, заляпанные его кровью, падают прямо в камеру, прямо мне на лицо.

Я слышу звон и смотрю вниз.

Из телевизора прямо мне на ноги сыплются окровавленные бритвенные лезвия.

Один из замов, дождавшись, когда поток бритв ослабнет, открывает рот как можно шире и начинает выплевывать из себя комья гвоздей. Они рассекают ему щеки, рот раскрывается еще шире, он немного запрокидывает голову и уже стреляет пучками гвоздей, как дробью. В меня.

Гвозди и лезвия в потоках крови вываливаются из всех телевизоров. Я отворачиваюсь и вижу, что там, откуда я пришел, теперь тоже ряды телевизоров. Все повернуты экранами ко мне. Все плюют в меня кровью и металлом.

Шеф и зам начинают дрожать. Напор лезвий и гвоздей разрывает им глотки, их головы с разверстыми дырами окровавленных ртов теперь просто смотрят мне в глаза поверх разодранных горл, извергающих потоки злобы.

Я чувствую влагу. Кровь уже покрыла весь пол и насквозь промочила мои ботинки. Я боюсь сделать шаг в месиве из бритв и гвоздей.

К делу подключаются остальные мои коллеги. Они нагибаются над камерой, тужатся, их глаза округляются и почти вылезают из орбит. Из их ртов вываливается дерьмо. Кого-то рвет жидкими почти желтыми струями. Кто-то выдавливает из себя ровные темные колбаски, которые шлепаются на камеру.

В нос бьет душный фекальный запах. Я медленно отхожу от телевизора передо мной и утыкаюсь локтем в густую теплую массу, вываливающуюся из другого экрана.

Я тону в крови, дерьме и лезвиях с гвоздями.

На экранах уже не видно ничего – камера похоронена под слоем говна.

Говно смешивается с кровью и приобретает коричнево-свекольный оттенок.

Говно пребывает.

Я уже по пояс в нем.

Я чувствую резкую боль в ступнях, в бедрах, в паху. Меня терзают бритвы и гвозди. Моя собственная кровь всплескивается над поверхностью этой массы ярко-красными пузырями и растворяется в говне.

Удушливый запах сковывает легкие, будто заполняя их. Мне нечем дышать.

У меня темнеет в глазах.

Сердце сжимает паника.

Горло сжимает спазм.

Меня начинает разрывать кашель, через глотку будто пытается протиснуться огромная жирная гусеница.

Густое вонючее тепло касается моего подбородка. Я закидываю голову. Сквозь слезы на глазах я вижу яркие расплывчатые пятна ламп.

Сквозь забивающееся в уши говно я слышу шипение громкой связи. Голос абсолютно не контролирует себя, постоянно переходит на повышенные тона, орет во все горло с крайне вызывающей интонацией. Лыка не вяжет.

«Внимание-внимание! Дамы и господа! Прихожане нашей материалистической церкви, я вынужден сообщить вам пренеприятнейшее известие: магазин закрывается. Повторяю: по техническим причинам мы вынуждены закрыться на неопределенный срок! Кто-то, видимо, примеряя кроссовки в нашем отделе спортивной одежды, раскидал всю обувь по всему отделу и не поставил на место, и на то, чтобы привести отдел в порядок, у работников зала уйдет какое-то время. Хах, я могу сказать, что это был очень настойчивый покупатель! Он перевернул все! Весь отдел! Вверх ногами! Но есть и приятная новость! Открытие нашего магазина начнется с распродажи! Ведь у нас переизбыток товара в отделе электроники! Что?.. А... Ясно... Мне только что сообщили, что в нашем магазине потерялся ребенок! Специально для него меня попросили объявить следующее: возвращайся домой. Только там тебя ждут. Спасибо за внимание».

Неоднородная, как манка с комками, масса забивается мне в рот, лезет в горло. Я отплевываюсь, кашляю, меня выворачивает наизнанку, но из-за этого я только глотаю еще больше говна. Оно ползет по моему лицу и, в конце концов, смыкается над моими глазами.

Я только слышу приглушенный голос.

Ты возвращаешься домой. Всегда возвращаешься. Зачем уходить оттуда, если только там тебя ждут? Если ты сам ждешь себя дома? Возвращайся домой и оставайся там.

Я отрываю лицо от душной горячей подушки и шумно вдыхаю прохладный мрак комнаты.

Я запутался. Что это? Сон или бред? Кома или реальность?

Реальность. Но никто, кроме тебя, в это не поверит. Для всех остальных это просто пьяные пляски подсознания.

Она сидит на стуле, на котором сидел Морфей, кажется, тысячу лет назад. В темноте не видно ее лица. Только бледные длинные пальцы, ползающие по ее коленям.

Он пытается тебе помочь. «Терапия», так он говорил? Но признайся, ты ведь сам в это не веришь.

Она говорит совсем тихо.

Ты с каждой ночью проваливаешься все глубже. Скоро все это действительно станет комой. Ведь ты сам понимаешь, что способен жить только здесь. В «реальном» мире ты ничтожество. Ты отлично понимаешь, что все эти люди вокруг тебя абсолютно нормальны. Они не быдло. Не потре**яди. Это ты наглухо отрешенный инфантил. И все твое мировоззрение построено лишь на страхе перед ними. Потому что они-то, в отличие от тебя, находят в себе силы жить. Да им даже и сил-то каких-то для этого не надо. Для них это само собой разумеется. А ты не можешь. Способен только фантазировать. Ты эскапист, самоабортированный выкидыш реальности. Ты не приспособлен к жизни. Твое червячье существование возможно только в пределах твоей раковины, построенной из осознанного бреда. Но зато здесь ты действительно что-то значишь. Здесь ты нужен. Нужен ему. Нужен мне. Мне больно смотреть на твои мучения, чувствовать их. Каждое утро, ты будто падаешь в яму со шприцами. Голый, слабый, никак не защищенный. Космонавт без скафандра. Снова и снова. Опять и опять. Я тоже хочу тебе помочь, но не хочу кидать, как кость собаке, какую-то иллюзорную надежду. Да она тебе самому-то не нужна. Тебе нужна раковина. Тебе нужна матка, в которой ты будешь спокойно дремать, которая будет заботиться о тебе и защищать тебя. В которой ты, возможно, сможешь вырасти. Тебе нужно спасение.

Она протягивает мне тонкую белую ладонь. В приглушенном свете ее кожа кажется синюшной.

Я медлю, не зная, что мне делать.

Она наклоняет голову, прислушиваясь к чему-то.

Ладно. Не буду вам мешать. Подумай над этим. Зачем уходить из единственного хорошего места?

Ты снова здесь.

Говорит Морфей. Он сидит на стуле, закинув ногу на ногу.

У тебя снова и снова появляется шанс, но ты превращаешь все в говно.

Он нервно усмехается.

Ты настолько зациклился на жалости к себе, что специально ставишь себя в такое положение, в котором мог бы скукожиться и разрыдаться. А всего-то и нужно – улыбнуться самому себе и принять настоящий мир. Ты ведь не сможешь всегда прятаться от него. Чем больше ты прячешься, тем мягче твое пузо. Это до одури банально, но тебе никто не поможет, кроме тебя самого. Вот это глубокий психологический анализ, да?

Он устало улыбается.

Знаешь, попробуй уже выйти отсюда. В конце концов, в твоем-то мире тебе ничего не угрожает.

Я остаюсь один.

***Ступень 4***

«Чувствую себя комом в чьем-то горле, а меня будто пытаются выкашлять или сглотнуть... Нет! Скорее даже затором в чьем-то унитазе. А меня пытаются смыть. Или мусором в переполненном ведре, который пытаются утрамбовать внутрь сапогом».

– Герман Эйрлех

Я уже несколько минут стою в прихожей, держась за ручку двери и сверля потертый дерматин взглядом. Наконец, я собираюсь с духом, зажмуриваюсь, распахиваю дверь и делаю шаг в неизвестность.

Пол уходит из-под ног. Меня переворачивает. Такое ощущение, будто, внезапно протрезвев, обнаруживаешь себя, крутящим сальто со второго этажа. Я кувыркаюсь через голову и падаю на колени посреди собственной прихожей. За спиной я слышу хлопок закрывающейся двери.

Я пытаюсь выйти из квартиры, не закрывая глаз. Я даже успеваю разглядеть лестничную клетку за ней.

И снова кувырок, только в этот раз прихожая прокручивается у меня перед глазами.

Я пытаюсь себе представить, куда бы я хотел попасть.

Я никуда не хочу.

Куда обычно хотят нормальные люди?

Наобум я рисую в голове пляж. Белая пена накатывает на белый песок. Лазурное небо дышит чистотой. Прохладный ветер шевелит большие насыщенные листья пальм.

Я открываю дверь, делаю шаг.

Открываю глаза и вижу свою прихожую.

Я представляю себе залитую солнечным светом поляну посреди хвойного леса. Запах смолы. Мелодичное журчание ручейка. Мерный гул ветра в кронах деревьев, спокойный, как дыхание спящего человека.

Я открываю дверь, иду.

И попадаю в свою прихожую.

Прихожая вместо африканской саванны.

Прихожая вместо амазонских джунглей.

Прихожая вместо горных тропинок.

Прохожая вместо ночного костра.

Впрочем, я не разочарован.

В конце концов, я всегда чувствую облегчение, возвращаясь именно сюда. В свою прихожую.

В детстве родители любили попутешествовать. Естественно, они брали меня с собой.

Но ни одно место на земле не манило и не ждало моего возвращения так, как моя прихожая. Каждое возвращение домой, как пересадка сердца. Как переливание свежей крови. И каждый раз, уходя, я чувствую, что отрываюсь. Даже не рождаюсь, а натурально отрываюсь, как кусок мяса. Чувствую, как рвутся сухожилия и растягиваются мышцы. Как выворачиваются суставы и трещат кости. Как истерично сокращаются нервы и как сжимается сердце.

Боже.

Морфей стоит, облокотившись на стену, и совсем печально смотрит на меня.

Ты не просто любишь эту квартиру. Ты ассоциируешь себя с ней. Или ее с собой. Ты даже не представляешь себя в отрыве от нее. Это совсем больная штука. Я думал, во сне можно порвать эту связь.

Но что тогда от тебя останется? Только сгусток ненависти, блуждающий в пустоте.

Говорит Квартира-тян и морщится.

Имена ты раздаешь, как идиот из автомата стреляет...

Тогда ты, возможно, примешь мир таким, какой он есть. Перестанешь ломать ногти, скребясь в нарисованную дверь.

Не обращает на нее внимания Морфей.

Ты сам в это не веришь. Даже если ты забудешь все свои мечты, ты уже никогда не примешь чужие. Ты уже давно успел разложить их на составные, и все они для тебя – сажа да пепел.

Почему нет? Я думаю, стоит попробовать.

Лицо Морфея не двигается, оставаясь каменно-серьезным, но в его глазах вспыхивает пламя.

Ты не должен этого делать. Ты просто выжжешь себя изнутри. Ты все равно не станешь «нормальным», в лучшем случае провалишься в пустоту и будешь сраться под себя в психушке, даже не зная про это.

Ее голос дрожит толи от страха, толи от жалости.

Если ты лишишься всего, то тебе придется искать что-то другое.

Пламя охватывает прихожую. Обои чернеют на глазах, скручиваются и осыпаются пеплом. Языки огня затапливают квартиру. Сквозь них не видно совсем ничего, они поедают мир. Слизывают его со стенок моей черепной коробки.

Я, кажется, ничего не чувствую.

Как всегда.

Морфей внимательно следит за мной и кивает.

Пламя начинает забирать и меня. Оно кутает меня в прохладный освежающий кокон. Мне хочется погрузиться в него и раствориться в нем.

И тогда начинает кричать Квартира-тян.

Она визжит, как нож. Как бормашина. Как спица в ухе. Как стекло в сердце. Как сверло в мозгу.

А мне становится больно. Нестерпимо тошно. Выворачивающе отвратительно.

Мне хочется блевать.

Я не могу потерять это место. Без него я останусь один на один с Адом.

Я стряхиваю с себя огонь, собираю все пламя и запихиваю его обратно, откуда оно пришло. Заталкиваю, утрамбовываю, комкаю и давлю.

Морфей в удивлении распахивает глаза, открывает рот, и пламенный шар вталкивается в него, разрывая ему голову на куски.

Вместо крика Морфей издает грубый металлический звон, который заполняет собой все вокруг, засасывает огонь и растворяет квартиру.

Стены становятся прозрачными, растираются по моим векам и превращаются в гнусный утренний свет.

Кроме него остается только раздражающий звон будильника.

***Ступень 5***

«Иногда я не могу вспомнить, как я проснулся сегодня и просыпался ли вообще. Не вспомнив этого, я не могу понять, сплю ли я теперь или уже бодрствую. Так проходит моя жизнь».

– Альберт Кэмиен

Я сам не могу не отметить пугливую поспешность, с которой моя рука бросается на телефон. Я ненавижу его. Искренне ненавижу каждый звук, издаваемый этой ублюдской погремушкой бесов.

И боюсь ее. Ее бренчание никогда не предвещает ничего хорошего. Музыкальная шкатулка Пандоры.

Я боюсь ее, поэтому так стремлюсь оборвать этот голос.

От звона будильника вся моя душа сжимается в дрожащий комок. Слыша его, я чувствую неотвратимость. Будто я стою на доске, под ногами у меня акульи плавники вычерчивают круги, а в спину мне упирается хищная шпага.

Полная безысходность.

Я чувствую себя настолько жалким, что мне стыдно смотреть в глаза даже собственной дакимакуре. Я отворачиваю ее к стене, чтобы она не видела меня.

Я отключаю этот будильник и закрываю глаза.

Будильник будет звенеть каждые пять минут, пока я не наберусь мужества встать с кровати.

Это вынужденная мера. С каждым днем мне все тяжелее вставать. Все мучительнее опускать ноги в холод. Сон становится все крепче и липче. Я могу запросто не слышать двадцать минут этой какофонии. Чувствую себя старой развалиной. Когда-нибудь я совсем не проснусь. Так и останусь в коматозном бреду. И господь свидетель – я жду этого дня с большим трепетом, чем смерти.

Лежа с зажмуренными глазами, я стараюсь не думать ни о чем. Чтобы как можно сильнее отсрочить следующий вопль.

Потому будет еще пять минут. Я буду лежать и надеяться, что эти пять минут продлятся всю вечность.

Из-за этой идиотской привычки я постоянно опаздываю. Постоянно бегу на работу, как угорелый, порой даже не почистив зубы. Слушаю, как стучит мое сердце, и слабо надеюсь, что вот сейчас-то оно точно порвется. О завтраке и речи не идет. Он не стоит того, чтобы упускать эти пять минут тихого плача.

Будильник опять трезвонит. Я нервно выключаю его. У меня двадцать минут, чтобы одеться и добежать до работы. Успею за десять.

Я снова стараюсь очистить разум. В памяти сахарной ватой пушатся туманные образы. Какая-то девушка. Мне кто-то что-то говорит. Я иду по какому-то магазину. Там телевизоры. Магазин горит... Или не магазин? Черт его знает.

От того, что я не могу вспомнить собственные сны, мне становится еще гаже. Я точно помню, что там я жил, что там происходило что-то интересное, что-то действительно важное... Но что?

Будто вчера я нажрался на самой веселой вечеринке в своей жизни, и все, что у меня осталось на память об этом самом счастливом вечере, – след помады на шее и клубный браслет на запястье. И мутная дымка удовольствия в голове.

Я пытаюсь напрячь память. Нет. Ничего.

Надо было бы почистить зубы... Во рту мерзко. Еще и...

Я приподнимаю голову и выплевываю на ладонь пропитанную гаденькой ночной слюной жвачку.

Не сработало.

Как всегда.

Я приклеиваю жвачку под кровать и с опаской смотрю на телефон. Еще две минуты.

Как мало...

Кто-то ведь что-то говорил мне. Что-то судьбоносное. Что-то, что могло изменить всю мою жизнь.

Будильник опять начинает лаять. Я едва нахожу в себе силы взять его в руку. Я тупо смотрю на него.

А ради чего все это? Ради гроба посолиднее?

Телефон назойливо вибрирует в ладони.

Родители все равно давно уже во мне разочаровались. А других людей в моей жизни и нет. Так что перед кем мне рисоваться? Кому что-то доказывать?

Будильник визжит мне прямо в лицо, а я внезапно совсем холодею к нему. Не остается даже раздражения.

Совсем никакой воли не осталось... Не смогу я сейчас встать.

Я тупо смотрю на экран телефона и отключаю будильник. И отменяю все последующие.

А кто мне что сделает? Меня казнят за это или что?

Да даже если. Плевать. Будь, что будет.

В конце концов, когда меня уволят... вдруг это будет началом великой новой жизни? Вдруг у меня еще есть шансы найти свое место. Заняться любимым делом.

Я хмыкаю и откладываю телефон.

Нет у меня никакого любимого дела.

Я просто останусь здесь лежать. Останусь ворочаться в своей дремоте, пока не сдохну.

Ну и на**й это все.

Я устал.

Может, если я, наконец, высплюсь, я смогу что-то сделать со своей жизнью.

А пока я хочу только отдохнуть.

Я переворачиваюсь на бок и укутываюсь в одеяло.

Сейчас я чувствую себя хорошо. А что будет дальше? Какая разница.

***Ступень 6***

«– Вот мы и повзрослели, и оказалось, что нет никакого прекрасного далека.

– Оно есть. Просто оно стало ближе и стоит к нам лицом. Честно и вызывающе, а не кокетливо вполоборота. Так надежды превращаются в ужас».

– Льюис Лоррэк

На стуле напротив меня сидит Квартира-тян.

Она странная, но красивая.

Ее длинные волосы черные, как сажа. Она больше не бледная. Ее бумажная кожа блекло-бежевая. По тонкому тускло-золотистому орнаменту, я узнаю в ее коже свои обои. У нее на голове что-то вроде венца, сплетенного из провода, а сбоку, как пародия на индейское перо, висит обычная лампочка. Вместо платья она завернута в подобие тоги из шторы.

Она смотрит на меня и ласково улыбается.

Сегодня ты остался со мной.

Да.

Она как-то незаметно пересаживается ко мне на кровать.

Хорошо.

Время тянется вяло и томно.

Я тоже скучаю, когда ты уходишь. Без тебя здесь нет сердца. Не уходи больше. Зачем? Какая разница, что там будет. Я все равно буду любить тебя, что бы ни случилось, и где бы ты ни оказался. Таким, какой ты есть.

Часть слов исходит от меня, галлюцинирующего наяву, чтобы подготовить себе сновиденческую реальность, в которую я погружусь, когда окончательно засну. Но часть слов она говорит сама. Наверное, поэтому получается немного нескладно.

Зачем заслуживать? Зачем стараться? Зачем разрывать себя? Что привлекательного в кубке, наполненном только потом и кровью?

Проваливаясь из дремы в настоящий сон, я все еще вижу призрак настоящего, проступающий сквозь нее. Я сознательно форсирую видение. Уплотняю его, чтобы погрузиться в него. Облепляю фантазию плотью, с которой я смогу слиться.

Время перестает существовать.

Она то сидит на стуле, то лежит рядом со мной, то ходит по комнате. Она постоянно говорит, но в ее словах нет смысла, нет даже слов как таковых, есть только эмоциональный заряд. Размеренный гармонический гул. Елейный, успокаивающий, убаюкивающий.

Больше ничего не нужно.

Она смеется, улыбается. Танцует, кружа по комнате, и нежится рядом со мной. Своим присутствием вокруг меня она словно качает меня, как младенца. Она обволакивает, берет под крыло. Под защиту. А я медленно растворяюсь в моменте и по привычке боюсь его спугнуть.

Часы идут за часами. Перетекают друг в друга так плавно, что я этого даже не замечаю. За окном светлеет и темнеет, но в квартире всегда остается комфортный приглушенный полумрак.

Пять минут, наконец-то, стали вечностью.

За ними больше не последует спешки, суматохи, неразберихи. Больше не будет скрипящих нервов и сжимающегося сердца. Не будет постоянного устремления куда-то, не будет звенящей натянутой тетивы вместо мозга.

Только спокойствие. Глубокое дыхание. Дрема.

Комната дышит вместе со мной. Воздух греется и гармонирует с ее гулом.

Времени больше нет. Остались только пять минут, растянутые на всегда.

Ты это слышишь?

Она останавливается. В гуле появляются паузы.

Она наклоняет голову, прислушиваясь.

Что-то вклинивается в ощущение квартиры.

Что-то нездешнее, противоестественное для меня.

До отвращения знакомое и ненавистное.

Я встаю с кровати.

Стены блекнут и просвечивают.

Я слышу отбойные молотки. Я вижу, как обои отслаиваются от стен, а стены дрожат и крошатся.

Опять?

На пороге появляются фигуры. Они в черных костюмах и галстуках, в белых рубашках. У них на лица приколоты канцелярскими кнопками заполненные бланки анкет.

Не обращая на меня внимания, они рассредоточиваются по комнате и достают из-за пазух молотки. Поверхности, на которые падают их тени, размываются и разлетаются по воздуху ватными лоскутами. Фигуры бубнят себе под нос монотонную мелодию, диссонирующую с моими внутренностями. Квартира-тян идет трещинами и, бросив мне испуганный взгляд, лопается, взрывается мелкими осколками, цементной пылью. На пол медленно опускается пучок ее волос.

Я понимаю, что то бесконечное время, которое я здесь провел, оказалось всего лишь пятью минутами.

Фигуры рвут обои. Стягивают их с серого бетона, как шкуру со змеи. Откидывают в сторону, и те корежатся и тлеют. Они срывают шторы, и на пол падает жирная черная тень от окна. От полов парит. Полы окисляются, морщатся и идут разводами.

Фигуры замахиваются и начинают стучать молотками по стенам. Квартира трещит и корчится в судороге. Обои тлеют. Шторы дымят и извиваются по полу. Полы ходят ходуном. Молотки выбивают из стен целые куски, за которыми крутится пустота.

Вибрация отбойного молотка заполоняет собой все. Полы кренятся. Стены заваливаются.

Все произошло так быстро. Покой перетек в ад, а я до сих пор стою и пытаюсь сообразить, что происходит.

Как будто бы ничего и не было. Никакой Квартиры-тян и самой квартиры, никакого отдыха.

Я такое уже видел.

Что-то уже пыталось разбить мою скорлупу.

Я чувствую, что готов к этому.

Я делаю глубокий вдох, вбирая в свои легкие каждую пылинку.

Я охватываю квартиру своим сердцем.

Я обтягиваю каждую поверхность своей кожей.

Я полностью вмещаю ее в себя.

Крепко ухватываюсь и тяну ее за собой.

Я тащу за собой всю квартиру. Будто пытаюсь затащить холодильник на девятый этаж. Она угловатая и неудобная, так и норовит выскользнуть из рук. Приходится перехватывать ее поудобнее, упираться плечом, давить.

Я тороплюсь, потому что отбойные молотки следуют за нами по пятам, как навострившие жала пчелы. Они летят за нами, целый рой отбойных молотков.

Я кряхчу от напряжения. Мои кости трещат, а суставы плющатся. Но я не отпускаю ее.

Я упираюсь ногами в пол, подхватываю квартиру и выкидываю ее вперед себя, и вместе с ней мы вываливаемся наружу.

Я просыпаюсь.

***Эшафот***

«Со стороны, должно быть, кажется, что у меня в голове ужасная психоделическая каша из спутанного бреда напуганного и заблудившегося ребенка с отклонениями. На самом же деле, это четкая и стройная, безукоризненно структурированная система безумия».

– Александр Черенков

Звук отбойных молотков оказался вибрацией телефона.

Сволочь.

Звонит мой начальник. Я жду, когда вызов закончится, и выключаю телефон.

Уже час дня. Стало быть, все. Я официально забил х** на работу.

От этой мысли у меня повышается настроение.

Я со счастливой улыбкой переворачиваюсь на другой бок и закрываю глаза. Но сон не идет.

Я выспался.

Аллилуйя!

Разве такое вообще бывает?

Полчаса я просто лежу, закинув руки за голову и наслаждаясь жизнью.

В кои-то веки мне не нужно никуда идти. В кои-то веки я никому не нужен. В кои-то веки я никому ничего не обязан.

Как это приятно.

Просто быть и ничего больше.

Наконец-то, от меня все отъ**ались.

Наконец-то, я остался один.

Я встаю.

Я завтракаю. Чай с бутербродами. Неспешно и с аппетитом. Оказывается, есть – это вкусно.

Я хожу из стороны в сторону.

Разглядывая обои, я замечаю подпалины, в основном, у самого пола в прихожей. На стене комнаты в нескольких местах я обнаруживаю небольшие круглые вмятины. Обои на них порваны, и из-под них сыплется бетонное крошево.

Странно. Раньше этого не было. Или я не обращал на это внимание.

Хотя, вряд ли не обращал. Проведя, наверное, тысячи часов в попытках абстрагироваться от пережитых дней, я осветил блуждающим взглядом весь потолок и каждый сантиметр обоев.

Я поливаю цветок.

Цветок – это, возможно, единственное живое существо, которое хоть как-то меня понимало. По крайней мере, он полностью отражал мое состояние. День за днем он все чах и чах, но до сих пор не сдох. Земля в его горшке постоянно мокрая, но ему все хуже и хуже, однако он будто бы цепляется за этот горшок всеми силами.

Приятно иметь единомышленников.

Я беру книгу.

Какая-то постмодернистская бредятина про людей, превращающихся в машины и музыкальные инструменты.

Эта книга уже больше года лежит у меня на столе дочитанная едва до середины.

Ужас. Книги не должны читаться так долго. Это ненормально не находить времени на книги. Или на фильмы. Или даже на видеоигры.

Даже на склеивание масштабных моделей военных кораблей, боже!

Ненормально не находить времени на свои увлечения. Зачем вообще жить, если ты постоянно откладываешь то, чем хочешь заняться?

Что это за такие рыночные отношения, когда тебе даже жить приходится взаймы?

Я читаю.

Я читаю, сидя на стуле.

Я читаю, лежа на кровати.

Я читаю, ходя из угла в угол.

У меня уже давно не было времени просто почитать.

Вернее, время было, но не было сил. Хотя, какое там время... Два часа чахоточного существования между работой и сном.

К середине дня я дочитал книгу.

Концовка – говно, но я полностью удовлетворен проведенным за ней временем.

Потом я стал лежать.

Бродить из стороны в сторону опять.

Я включил музыку.

Я подпевал.

Я дурачился под музыку, изображая, наверное, нечто подобное сердечному приступу на танцполе дома престарелых.

Это замечательно. Я прямо почувствовал себя рок-звездой. Без шуток. Приятно отдаться музыке.

В конце концов, я убавил громкость, чтобы музыка играла фоном, и лег на кровать.

Я могу спокойно полежать. Могу приобнять Мио, и побыть в уюте. Подумать. Пофантазировать.

Боже. Что это за идиотское время такое. Когда «просто полежать-подумать» стало привилегией?

Я прихожу к простому и не новому, в общем-то, выводу. Люди идиоты. Они сами довели себя до такого состояния, когда им самим приходится себя загонять.

Общество само себя порождает и развивает, следовательно – само себя заслуживает.

Так что какого бы х**а кто-то должен им помогать? Они заслужили быть собой – говном. Значит, пусть воняют дальше. Чем раньше сгниют, тем раньше освободится место для чего-нибудь получше.

Обдумав это, я делаю еще один вывод. У меня мировоззрение бунтующего восьмиклассника.

Я пожимаю плечами.

Почему нет?

Чем дольше я живу, тем больше укрепляюсь в своем подростковом максимализме. «Устами младенца». В конце концов, кто, как не подростки, склонен к идеализированию? И ради чего стоит бороться, если не ради идеала?

По сути, любой взрослый – это человек, приравнявший идеал к глупости, а потом отказавшийся от него, как от дешевой игрушки.

Ужасно.

Наверное, со стороны я выгляжу дико скучающим. Отчасти это так. Но скучать – это, наверное, самое интересное занятие в моей жизни.

К тому же я наслаждаюсь праздностью. У меня ее слишком давно не было.

Около четырех часов дня кто-то стучится ко мне.

Я босиком подкрадываюсь к двери и прислушиваюсь. Там слышно только шарканье обуви и периодические раздраженные вздохи. В дверь стучат настойчивее.

Наверное, на работе все-таки заинтересовались, что со мной случилось.

Я надеюсь, они не подумают, что я покончил с собой. В таком случае они начнут ломать дверь. Вызовут всех, кого только можно – от врачей до пожарных. Эти скоты даже после смерти человека в покое не оставят.

Через несколько минут стук раздается последний раз. За ним следует уже совсем возмущенный вздох и спускающиеся по лестнице шаги.

Вечереет.

Я долго думаю, стоит ли мне включать свет? Если они все-таки решат последить за моими окнами, то по включившемуся свету поймут, что я был дома. С другой стороны, темнота в окнах может усугубить их подозрения насчет суицида.

Я решаю включить свет.

Совсем ночь.

Я начинаю позевывать.

Этот день был лучшим в моей жизни.

Я бы хотел и дальше жить именно так. Изо дня в день, из года в год.

Но, к сожалению, это нереально. Рано или поздно моей судьбой заинтересуются. Рано или поздно меня начнут искать. Рано или поздно мне понадобятся деньги.

Поэтому даже такой спокойный день, как сегодня, сулит проблемы завтра.

И вот я опять сижу и пытаюсь отсрочить это самое проблемное завтра.

Мне становится как-то стыдно.

Я что, зря сегодня показал хоть какую-то волю? Опять все свелось к тому, что я не хочу завтрашнего дня? Неужели по-другому совсем невозможно?

Возможно.

Есть ведь отличный и простой выход – совсем не просыпаться.

Как-то раз я уже пытался это провернуть, но смалодушничал.

Но я чувствую, что сегодня у меня все получится.

Я иду на кухню и беру хороший увесистый нож. Я не знаю, для мяса он или нет. Мне все равно, по большему счету.

Я выключаю свет и ложусь на кровать. Натягиваю одеяло до живота, а грудь оставляю открытой.

Держа нож двумя руками, я заношу его над собой. На серебристом лезвие играет синеватый ночной мрак.

Я медлю, оценивая свои ощущения.

Мне не страшно.

В кои-то веки.

Я в предвкушении.

Интересно, каково это – не просыпаться завтра?

Я думаю, что чертовски приятно!

Я вдыхаю полную грудь воздуха, делаю замах и со всей силой, которую только могу вложить в руки, опускаю нож в свое сердце.

Я уверен, что он вошел в меня на две трети лезвия. Я вижу, как по моим ребрам стекает кровь, в темноте кажущаяся абсолютно черной.

Почему мне тогда не больно?

Мне кажется, что через дыру в моей груди выходит какая-то болезнь.

Кожа на теле натягивается и будто свертывается с простыней.

По-моему, я погружаюсь в кровать.

Кровь холодит живот и бока. Разве она не должна быть горячей?

Глаза медленно заволакивает чернота.

Я не сопротивляюсь и полностью отдаюсь воле глубокого сна.

***Гильотина***

«Да, на меня странно смотрят, но меня терпят. И в этом заключается... часть моей трагедии. Современное общество слишком гуманно, чтобы забить меня камнями, поэтому оно просто переваривает меня. Приходится быть питательным и жирным, чтобы тебя не высрали раньше времени».

– Эдвард Блэкдик

Осознавая себя как пустоту и тем самым наполняясь и утрачивая свою первозданную хаотическую сущность, Ничего уплотняется, наливается, вихрится и превращается в темноту. Из нее, вязкой и липкой, так же, осознаваясь, медленно и мучительно выпадает или скорее даже рождается инспектор.

Он вздрагивает, резко вздыхает и открывает глаза.

– Задремали, Сергей Палыч? – обращает на него внимание следователь.

Они едут в машине. Мимо проходят, как на параде, одинаковые серые дома.

Инспектор только кивает. Он не доверяет следователю. Он его не знает. Он не помнит, как они познакомились, как начали работать вместе. Он помнит только образы: моросящий дождь, черный пластиковый пакет на берегу реки и ежащийся от холода следователь.

Опять это появление из ничего.

Инспектор пытается вспомнить хотя бы самого себя, но все то же – только отдельные эпизоды и ощущения.

Все тот же дождливый берег. Блестящие дождевики оперативников. Длинные гудки в трубке телефона. Перчатка утопленницы на ее синей груди. Улица, вырезанная из города туманной стеной. Заваленный мусором дом. Заставленный сюрреалистичными статуэтками гараж. Холодный подвал. Пластиковый куб. Красная статуя. Исчезновение.

Все воспоминания зыбкие и глубинные, будто вся жизнь была сном. Сквозь это марево видений более-менее отчетливо пробивается только нескладно прыгающий стук. Печатная машинка?

Инспектор чувствует себя так, словно он всю жизнь висит в шкафу, и его вытаскивают оттуда только по необходимости, как парадную одежду.

У инспектора нет никакого прошлого. Единственное, что он точно знает, – он появляется и исчезает. Иногда будто бы выныривает из воды, а потом снова погружается, забывается. Даже если ему и приходят в голову какие-то воспоминания из прошлого, все они – только судорога настоящего.

Все, что у него есть, – эти островки осознанности посреди пустоты. Хотя о какой осознанности можно говорить, если у него даже нет истории? Он чувствует себя скорее эпизодическим персонажем, у которого в этой пьесе есть одна только сцена. У него нет характера, даже внешности, только несколько реплик.

Единственная зацепка – стук. Он точно знает, что стук есть. Если прислушаться, его всегда можно расслышать где-то за стеной реальности.

Но как его искать, если время ограниченно парой-тройкой часов, а потом опять заново – появление, осознание, какие-то люди, какие-то ситуации, какие-то декорации, затухание, забвение.

– Подъезжаем, – говорит водитель. – Новобульварная, сто двадцать восемь.

Другие люди появляются точно так же. Из ниоткуда. Без предыстории. Без причины быть здесь. Но они этого не замечают.

– Опять этот дом, – бурчит следователь. – Если какая-то чертовщина, то именно здесь. Помните, инспектор? Странно, что этот дом вообще как-то восстановили после того потопа. Хотя нахрена бы его было восстанавливать. Мне до сих пор те картины мерещатся.

– А что с тем мужиком-то? – решает поучаствовать в разговоре водитель.

– С фото-квартирой? – следователь гыкает. – Вроде вышел уже из психушки.

– За что его туда-то? Подумаешь, фотографии по квартире развешал.

– А он не просто развешал, – следователь передергивает плечами. – Они у него даже в толчке стояли. В рамочках, на бачке. И было бы там что-то интересное! Хоть бы, я не знаю, дети... Как у Сливко! Хоть палок бы срубили, – следователь смотрит на инспектора, взглядом требуя оценить шутку, но тот никак не реагирует. – Так нет же. У него там все одно – жирная морда на фоне новой машины, жирная морда на фоне ковра... И они повсюду были. Эти фотографии. И в аквариуме, и в холодильнике. И вообще все шкафчики ими были завалены. Это уже явно диагноз. Мания величия на фоне жлобской самовлюбленности. Да и его не за это туда двинули.

– А за что?

– Паранойя. Все боялся один оставаться. И говорил, что за ним придет его двойник с пакетом на голове. Просил не верить ему. Пушкой размахивал.

– Жесть, – тянет водитель.

Инспектор не помнит этого случая. Совсем ничего, даже призраков. Но точно знает, что был там, выезжал на то место точно так же, как сейчас. Он не может восстановить в голове картину, но знает, что дом чуть не обрушился. Подъезд выглядел так, будто в него никто не заходил уже лет двести. Трубы и почтовые ящики рассыпались в труху от одного взгляда. Подвал затоплен, в гнилой темноте слышен плеск. Стаи крыс трутся у самого входа, болтая хвостами в стоячей воде, и зло шипят на пришедших. Двери лифта вырваны с петлями и лежат у осыпающейся стены напротив, заваленные кусками бетона и присыпанные штукатуркой. Сама кабина лифта – всмятку. По лестнице до сих пор течет вода. Из квартиры того самого параноика. И действительно – везде фотографии.

Всего этого инспектор совсем не помнит.

– Интересно, на что спишут в этот раз, – следователь позволяет легкой иронии просочиться в свой голос.

– Террористический акт, – предполагает водитель. – Это сейчас модно.

– Не, тогда и был теракт. Во второй раз точно не прокатит. Кто бы стал два раза подрывать жилой дом в жопе города? В первый-то раз не все поверили.

Водила пожимает плечами.

Машина заезжает во двор. Инспектор совсем не узнает его. Инспектора здесь никогда не было. Но он был.

– Что за... – следователь хмурится в окно. – Здесь что, все управление собралось?

По двору снуют оперативники в форменных куртках и инспектора в костюмах и плащах. Весь двор заставлен служебными машинами, а у подъездов стоят кареты скорой помощи. В одну из них погружают каталку с черным пакетом для тел. Пакет выглядит совсем ненормально. Слишком бесформенно для пакета с более-менее сохранившимся трупом. Рядом лежат еще несколько мешков, по форме совсем уж напоминающих мусорные.

Инспектор вдруг понимает, что в этом доме жил Кошкин.

Кошкин... Кажется, когда-то инспектор волновался из-за него. Пытался его искать. А теперь его имя и его исчезновение, как и их крепкая, но иллюзорная для нынешнего инспектора дружба, – просто сухие факты, изложенные языком дымчатого бреда.

– Ладно. Выходим, – следователь резво выпрыгивает из машины и направляется к группе курящих оперативников, с вялым интересом наблюдающих за погрузкой мешков в скорую помощь.

Инспектор вылезает аккуратно и даже боязливо, сначала нащупывая ногами землю, убеждаясь в ее твердости, и идет за следователем.

– Ну, что тут у нас? – спрашивает следователь, подойдя к оперативникам.

Один из них пожимает плечами:

– Я что-то про биологическое оружие слышал, – деревянным голосом сообщает он.

– А по факту?

– А по факту? Будто бы целый дом провалился в Ад, – оперативник вяло затягивается и тупо смотрит в сторону подъезда. – Просто месиво какое-то. Никогда не видел такого.

Следователь приподнимает бровь, но больше вопросов не задает. По оперативнику видно, что он не особо хочет о чем-то говорить.

– Пойдемте? – спрашивает следователь у инспектора.

Тот кивает.

Уже в дверях подъезда они сталкиваются с еще одной каталкой.

– От чего умер? – простовато спрашивает следователь у молодого медика, везущего каталку.

Тот зашуганно смотрит на следователя, нервно дергает правой половиной лица и торопливо и сбивчиво говорит, что из этого парня будто бы все кишки вырвали через задницу. Но кишки так и не нашли. Только широкую кровавую дорожку, тянущуюся до самого верхнего этажа, и все. После этого медик спешит к машине.

Подъезд жужжит, как разворошенный улей. Эксперты фотографируют, медики таскают черные мешки самых непривлекательных форм, оперативники берут объяснения с жителей дома. Откуда-то сверху легко и неторопливо, как первый снег, сыплется пепел. Он сединой опускается людям на голову, а те на ходу отплевываются и отмахиваются.

Подниматься по лестнице в такой суматохе – долгое и нервное занятие. Приходится постоянно сторониться и уступать дорогу врачам, спускающим сверху каталки, и экспертам, тягающим свои чемоданы с кучей порошков, кисточек и прочих инструментов выявления отпечатков истины.

На пролете между вторым и третьим этажами инспектору под дых прилетает громоздким черным мешком, с которым не справился один из оперативников. В мешок завернуто что-то плоское и квадратное.

– Извините, – виновато начинает оперативник, выглянувший из-за мешка и увидевший инспекторский плащ.

– Эт-то что такое? – перебивает его заинтригованный следователь.

– Картина, – как-то нервно отвечает оперативник.

– Искусство разграбляете... А почему в трупном мешке?

– Ну, это еще, видимо, и художник... – Инспектор замечает, что оперативник пытается держать мешок на вытянутых руках, чтобы не прижимать к себе.

– В смысле? – следователь выглядит все более заинтересованно.

Оперативник издает какой-то непонятный виноватый звук, делает плечами жест, как бы и пожимая ими, и одновременно отмахиваясь от следователя, и спешит дальше.

Следователь вопросительно смотрит на инспектора.

Инспектор поджимает губы и лицом показывает, что сам ничего не понимает.

Следователь внутренне радуется, что инспектор вообще показывает какие-то признаки присутствия в этом месте.

На четвертом этаже оперативник с планшетом опрашивает гражданина.

– Я думаю, что это он и есть, – говорит ему высокий парень в бриджах, майке-алкоголичке и тапках поверх толстых шерстяных носков.

На лестничной площадке за его спиной весь пол изгваздан толи в саже, толи в пепле. Сквозняк из приоткрытого окна растаскивает серые хлопья по всему подъезду.

– Сгорел что ли? – переспрашивает оперативник.

– Скорее, истлел, – пожимает плечами парень. – Наверное.

– Как же он так истлел? – переспрашивает оперативник.

– А вот я, товарищ полиционер, хрен бы его знал, – раздраженно цедит парень. Видно, что его пытают уже не один час. – Я с ним не общался почти.

– Так почему тогда истлел? – переспрашивает оперативник.

Парень тяжело вздыхает.

– Ну, может и не истлел. Может, он натащил кучи пепла сюда, не знаю, может, он сутками напролет жег у себя дома... что-нибудь. И сюда потом перетащил и свалил.

– Что жег? – переспрашивает оперативник.

Парень страдальчески поднимает глаза к потолку.

– Не знаю, господин милицейский. Я знаю только, что вчера он был тут, а сегодня его нет, зато есть куча пепла.

– Ну, это и мы видим. А вот вы поясните...

Вопрос оперативника тонет в мученическом вое парня.

– Что у вас тут? – следователь, видимо, решает спасти свидетеля от нервного истощения.

– Пепел, – простовато отвечает оперативник. – Всюду пепел. Горы. А парня, который в квартире жил нету.

– Как есть нету? – усмехается следователь.

– Так и нету. Пепел есть. Кучами. Аж ванну забило. На столе в пепле отпечаток морды. На креслах следы, будто там статуя пепельная, что ли, сидела. Знаешь, такие следы и на спинке, как от спины, и на сидушке, как от жопы, и на подлокотниках...

– Как от рук?

– Так точно! – кивает оперативник. – А в кучах – кости. Мы сначала подумали, что птичьи, они хрупкие, ломаются от вздоха громкого. Но по форме – человечьи. А парня нету. И бычки повсюду. Курил, видимо.

Парень, которого допрашивал этот оперативник, слушает это объяснение, смотря на него с выражением отчужденной безнадежности и здравого скепсиса.

– Мне можно идти? Я не знаю больше ничего, – говорит он.

– Вот здесь подпиши, – оперативник не глядя протягивает ему планшет и подводит итог: – Вот так. И х** пойми.

Следователь только согласно кивает и идет к следующей лестнице.

На пятом этаже рядом с открытой дверью одной из квартир копошатся оперативники с дворничьими лопатами. Вся площадка заставлена теми самыми бесформенными мешками, похожими на мусорные.

– А тут что? – пристает следователь к очередному оперу.

Тот, не мигая, смотрит сквозь следователя и как-то зачарованно говорит:

– Мясо. Все обросло мясом и кожей. Там что-то шевелится. Будто бы люди срослись со стенами.

Следователь пятится назад и спешит дальше.

– Что за дьявольщина, – бормочет он под нос, перескакивая по несколько ступеней.

Следователь больше ни к кому не пристает, пока они не поднимаются на свой этаж.

На этаже их ждет полноватый эксперт с увесистым экспертским саквояжем. Он выглядит призрачно знакомым и измотанным. Его щетина и мешки под глазами отзываются в инспекторе ассоциацией со скользким берегом и колышущимся под дождем патологоанатомическим мешком.

– Здравствуйте, Сергей Павлович, – устало говорит он и протягивает руку.

Инспектор машинально здоровается с ним.

У эксперта высокий голос. Это сразу же отталкивает инспектора. Эксперт вызывает у инспектора то же ощущение, что и следователь. Бредовое узнавание и недоверие.

– Давно ждете? Ничего не трогали? – сразу же приступает к делу следователь.

– Да нет. – Отвечает эксперт сразу на оба вопроса. – Только посмотрел. Пройдемте.

Они проходят три шага и останавливаются возле двери.

– Она будто...

– Замаскирована, – кивает эксперт.

– Будто прозрачная, – тихо говорит инспектор.

Дверь почти сливается со стеной. Она похожа скорее на объемный рисунок на краске, как если бы краску наносили уже поверх нее. Дверь полностью повторяет текстуру стены, такая же шелушащаяся и облупившаяся. От нее не осталось ничего дверного – только форма. Издалека, не зная, что тут должна быть дверь, ее можно вообще не заметить.

И от нее исходит желание оставаться незаметной. Инспектор чувствует это, какое-то присутствие раненного животного, затаившегося рядом и ожидающего, когда чужаки уйдут, чтобы спокойно зализать свои раны.

– А это что? – следователь приседает на корточки.

– Телефон, – отвечает эксперт. – Я его еще не трогал.

– Мог бы хоть предупредить... Я на него чуть не наступил.

Рядом с дверью лежит мобильный телефон. Марку и модель понять невозможно, телефон согнут почти пополам, экран покрыт густой паутиной трещин. Весь корпус усеян мелкими вмятинами, складывающимися в полукружия, как следы от зубов. Задняя крышка оплавлена и сморщена. Телефон лежит в лужице полупрозрачной слизи.

– Его как пережевали, – хмыкает следователь.

– Угу. И переварили, – кивает эксперт. – Я точно не уверен, но эта жижа похожа на что-то типа желудочного сока.

– Ты что, уже экспертизу провести успел?

– Да нет... Просто блевал на днях чем-то подобным. Посмотрели? Я могу его собрать?

Следователь кивает, встает с корточек и упирается взглядом в дверь.

– Как открывать будем?

– Я тут где-то видел оперативников с фомками. Сейчас позову.

Дверь долго сопротивлялась. Сначала никак не могли нащупать ломиком зазор у косяка. Дверь натурально срослась со стеной. Затем не получалось поддеть и отодвинуть косяк. Он изгибался, но никак не ломался и не срывался с гвоздей. Когда косяк все-таки поддался, он с хрустом развалился и оказался не деревянным. Он был многослойным и состоял из материала, больше похожего на скорлупу или, может быть, хитин.

По крайней мере, так сказал эксперт.

Первого же оперативника, приблизившегося к обнаженному замку, обдало дымящейся струей, воняющей тухлыми яйцами. Оперативник закричал, схватился руками за лицо и покатился с лестницы. Его догнали двумя этажами ниже. Он сидел у стены и скулил от боли. Его лицо было оплавлено, как у оброненной в костер куклы.

Пока следователь ходил искать какие-нибудь маски или противогазы, эксперт заметил, что у двери вообще нет никакого замка. За косяком было мясо. Напряженные, подрагивающие мышечные волокна. Между ними пульсировали бутоноподобные наросты, вздрагивающие и шипевшие каждый раз, когда кто-нибудь приближался к двери ближе, чем на шесть шагов.

Вернувшийся с охапкой респираторов следователь хмуро осмотрел эту защиту и отдал одному из оперативников приказ перестрелять бутоны.

Бутоны визжали и лопались, разбрызгивая кислоту по всей площадке. Когда они кончились, краска на стенах вокруг поплавилась и оползла, стены будто бы обвисли. Двум оперативникам прожгло куртки и штаны. У инспектора в поле плаща зияла приличных размеров дымящаяся дыра, но ему было все равно.

Когда с бутонами разобрались, еще полчаса пытались отжать дверь от мышц или мышцы от двери. Обозленный из-за попорченной формы оперативник предложил застрелить и мышцы. Следователь равнодушно пожал плечами. Оперативник выпустил в них еще одну обойму. Мышцы все еще сопротивлялись, тянули дверь изо всех сил, но, в конце концов, ее удалось отжать, и они пугливо прижались к косяку.

Из квартиры пахнуло тяжелым духом сырого мяса. Внутри было темно.

Следователь несколько минут стоял у двери, прислушиваясь, потом сказал, что вроде там тихо, и зазывающе махнул оперативникам.

– Я первый, – сказал инспектор и, не дав следователю возразить, зашел внутрь.

Внутри запах был еще тяжелее. Пахло мясом и кровью. Воздух был густой, влажный и сырой.

В квартире не осталось ничего от квартиры. Это было Нутро.

На стене и потолках вздрагивали и сокращались мышцы. Между ними, как черви, прогрызающие свои ходы в мясе, как пластмассовые трубки капельницы, питающей коматозника, извивались толстые синеватые вены. В некоторых местах между мышечными волокнами пролезали наружу большие узловатые пальцы. Они судорожно сжимались. Иногда мышцы расступались и под ними показывались огромные многосуставные руки, будто бы сжимающие квартиру изнутри, и кости – исполинские ребра, уходившие куда-то вверх.

Инспектору показалось, что этими руками квартира обнимает сама себя.

Квартира дышала. Откуда-то изнутри равномерными волнами приливал хриплый выдох, который после небольшой паузы с сиплым свистом втягивался обратно. Квартира двигалась в такт дыханию. На вдохе стены будто бы сходились, потолок приподнимался. На выдохе квартира расширялась, потолок опускался.

Инспектор стоял на пороге, как вкопанный. Справа от него была прикрытая дверь в комнату. Прямо – коридор на кухню. Между кухней и прихожей – дверь в ванную. Слева были дверцы стенного шкафа. Такие выводы инспектор сделал, исходя исключительно из планировки помещения. Все остальное было далеко от человеческих понятий об интерьере или архитектуре.

Инспектор аккуратно потянул на себя дверцу стенного шкафа. Все пространство за ней занимал какой-то гладкий блестящий орган, который от дверного скрипа вздрогнул и подобрался. Больше он не шевелился. Инспектор захлопнул дверь, чтобы его не видеть, но дверь вдруг резко распахнулась, едва не ударив его по лицу.

– Вы прищемили мышцы. – Инспектор вздрогнул. У него за спиной стоял следователь. Он указал на волокна, облепившие дверные косяки. – Им, видимо, неприятно.

Откуда-то из коридора раздалось булькающее клокотание. Квартиру заполнил новый запах – гнилая вонь.

Инспектор направился в коридор, подергал дверь в туалет. Дверь была плотно зажата мышечным клапаном. Инспектор потянул ее мягко, чтобы мышцы не напрягались слишком резко. Дверь упруго поддалась. Сюда уже не доходил свет от входа, разглядеть что-то было невозможно.

– Сейчас я достану фонарик, – следователь зашарил по карманам.

Но инспектор, не раздумывая о том, чем это может обернуться, нащупал на пульсирующей стене туалета выключатель. Комнату залил дрожащий розоватый свет. Инспектор сразу же поднял глаза на потолок. Лампочка оказалось прозрачным мешочком, похожим на медузу, внутри которого была светящаяся жидкость. Лампочка висела на каком-то тоненьком стебельке вроде вены или маленькой пуповины.

По стенам ванной поверх мышц расходилось хитросплетение бурых кишок, под эпителием которых были видны тонкие синеватые вены. Судя по беспорядочно торчащим из них кранам и болтам и по шевелящимся пучкам рыжеватых волос, очевидно, бывших ожившей паклей, эти кишки эволюционировали из водопроводных труб.

Прямо перед дверью стоял унитаз. Он выглядел отвратительно. Он выглядел, как пролапс. Огромное и напухшее, ярко-красное мышечное кольцо на толстой эпительной «ноге», похожей на слоновью. Сфинктер непрестанно сжимался и чуть приоткрывался. За ним вместо бачка изгибалась широкая кишка, в которую соединялись все остальные.

Следователь за спиной инспектора издал звук рвотного позыва, но справился с собой.

Сама ванна наполовину скрывалась за «занавеской» – тонкой розовой мембраной, тянувшейся по правой стене от пола до потолка. Ванна была заполнена тошнотного цвета студнем, в котором сонно покачивались большие, с футбольный мяч, желатиновые яйца. Сквозь их оболочку были видны маленькие мельтешащие тени.

– Давай фонарик, посвети сюда... – сказал инспектор.

Следователь нехотя приблизился к ванне. Он уткнулся «носом» респираторной маски в сгиб локтя одной руки, а другой держал небольшой, но достаточно яркий диодный фонарь.

Яйца полностью покрывали поверхность ванны, но в свете фонаря было видно, что под ними резво плавают уже вылупившиеся и подросшие мальки. Они были толстые, как жабы, но не круглые или овальные, а прямоугольные и с четырьмя конечностями, выглядевшими, как человеческие руки и ноги. У части еще были маленькие хвостики, другие были без них. А откинутые хвосты взвешивались у поверхности, под яйцами.

– Пойдемте отсюда, – прогундосил в локоть следователь.

Они пошли дальше. Дверь за ними с мягким шлепком закрылась. В коридоре следователь что-то промычал и указал фонариком на потолок. Там меж мышечной массы выделялся мощный, почти во всю ширину коридора, хребет. К нему сходились и крепились ребра. Инспектору пришло в голову сравнение с огромными остовами китов, выброшенных на берег. Разве что тот организм, внутри которого они находились, был живым.

Большая часть кухни, в том числе и дальняя стена с окном, скрывалась под густой гнойно-желтоватой массой. Дневной свет из окна слабо пробивался сквозь жир и подсвечивал его изнутри. Под жиром была погребена кухонная мебель. Ножки столов и стульев торчали из него под самыми разными углами, перекрывая вход на кухню. Слева от окна из жира выступали открытые дверцы древнего серванта. Жир еще не затек внутрь, можно было разглядеть стоящую на полках посуду. Под подоконником была видна батарея. Она совсем не изменилась – обычная побеленная гармошка. Но она активно сокращалась, совершенно по-животному. Металл не может совершать такие движения. Не может так сгибаться и распрямляться.

Раковина в углу кухни стала чем-то вроде полипа. Толстая кишка, к верху расширяющаяся, переходящая в твердый известковый нарост, покрытый извивающимися щупальцами и круглыми миножьими ртами со спиралью мелких зубов, уходящей внутрь.

По кухне растерянно бегали чайник и маленькая одноконфорочная плитка. Каждый из них обзавелся четырьмя многосуставными лапками, отдаленно смахивающими на паучьи. Конфорка плитки была раскалена докрасна. Рядом с ней на корпусе рос толстый и длинный мозолистый палец. Изредка он прикасался к конфорке. От него шел дымок и запах горелого мяса, но он держался несколько секунд, а потом резко отрывался от конфорки и дергался, унимая боль. В этом действе чувствовалось какое-то мазохистское наслаждение. За плиткой подобно чертиковому хвосту тянулся провод. Он не двигался, только безвольно полз позади.

Чайник наполовину оброс плотью. Он ходил несмело и неповоротливо, наталкиваясь то на кишку раковины, то на торчащую из жирового нагромождения дверцу серванта. Чайник жалобно посвистывал. Раз или два его крышка приоткрывалась. Из-под нее вываливался еще один разбухший красный сфинктер и пыхтел мощным столбом пара. После этого крышка закрывалась.

Когда следователь навел луч фонарика на этих существ, они всполошились и побежали к жиру. Плитка забежала в сервант и, уперевшись пальцем в его стенку, видимо, чтобы не прижаться к дереву раскаленной конфоркой и не поджечь тут все к чертям, забилась в угол. Чайник запнулся и начал кататься на боку, истошно свистя и возя вывалившимся сфинктером по полу. В конце концов, помогая себе ножками, он закатился под один из жировых наростов и притаился там, время от времени угрожающе шипя и плюясь облачками пара.

Самым монструозным выглядел холодильник. Он был приоткрыт. На его дверце небрежными петлями висела связка кишок, берущих начало в самом холодильнике. Там они соединялись с розоватой «фасолиной» колоссального желудка, заполнившего собой всю верхнюю камеру. Дно камеры было усыпано неровными, разного размера зубами, которые лениво оглаживал блестящий слюнявый язык. Ряды зубов выходили за пределы камеры и расходились окантовкой по двери и по всему корпусу, завиваясь на нем в спирали, так что весь он толи скалился, толи ухмылялся уродливыми кривыми лыбами. Холодильник был единственным источником света, не считая заглушенного жиром окна. С его верхушки свисала своеобразная удочка с еще одной светящейся медузой, болтающейся прямо перед зубами, как у удильщика.

– Что может быть в комнате... – бормотал в локоть следователь. – Ну, телек, наверное... Шкафы и кровать. Диван. Не охота мне на них смотреть. Сергей Палыч, может, пусть тут оперативники все смотрят?

Инспектор молча пошел в комнату.

Комната освещалась достаточно ярко по сравнению с другими помещениями. Окна были затянуты тонкой нежно-розовой мембраной. Свет проходил сквозь нее, вырисовывая в мембране затейливый капиллярный узор, и приобретал приглушенно-кровавый оттенок. У дальней стены что-то ритмично двигалось, поднимаясь и падая, как поршень. Оно дышало, тяжело и хрипло. Когда инспектор со следователем остановились на пороге, оно вскочило и кинулось к огромному мясному наросту в дальнем от окна и двери углу комнаты. Следователь полез за пазуху, но инспектор жестом остановил его и пригляделся. Это было что-то вроде мясной куклы. Вытянутая прямоугольная кожаная подушка с человеческими руками и ногами. Она прижалась спиной к наросту, будто защищая его, и, казалось, внимательно следила за вошедшими. На ее передней части в стиле японских мультиков была нарисована какая-то девочка с длинными черными волосами и бас-гитарой в руках. Середину тела кожаной подушки опоясывала черная юбка, а снизу были натянуты белые женские трусики в голубую полоску. Они сбились и обнажали аккуратные половые губы.

– Фу, б**ть... – следователь отвел фонарик в сторону. Оставшись освещенной только кровавыми окнами, подушка приобрела вид инфернальный.

Опять же, большая часть мебели была скрыта под жиром у стены напротив двери. Здесь он был более плотный и почти не прозрачный. В том месте, где следователь с инспектором застали подушку, был еще один нарост. Он был покрыт кожей и кучерявыми волосами. Из него росли несколько длинных эрегированных половых членов. Он блестели смазкой и подрагивали.

– Е**ный в рот... – вздохнул следователь. – П***ец.

Весь пол был устлан сплетающимися венами и сосудами. В центре комнаты они свивались в массивный клубок, покоящийся между полок упавшего на «спину» одежного шкафа. Клубок интенсивно качался из стороны в сторону от проходящих через него потоков крови. Рядом с ним вился еще один клубок поменьше. Он состоял из прозрачных белесых нитей, так же расходившихся по всей комнате и теряющихся в мышечных стенах. Инспектор подумал, что это, должно быть, нервы. Или что-то вроде того. Сказать, что есть что, во всем этом месиве было сложно. Приглядевшись, он понял, клубок нервов образовался вокруг обычного удлинителя. Основной его провод шел к мясному наросту, находившемуся под защитой подушки. В шкафу была небрежно свалена одежда, и казалось, что эти клубки вен и нервов устроились в ней, как в гнезде.

Обе длинные стены комнаты занимали громадные вытянутые пузыри из какой-то пористой пленки. Они дышали за всю квартиру, приводя ее в движение. Один пузырь полностью утоп в жиру, другой поддерживался мышцами стены. По стенам к окну от них шли толстые будто бы гофрированные трубы. У самого окна они соединялись в одну трубу, подсоединенную к незакрытому шторой мембраны кондиционеру. Кондиционер был грязным, покрытым слоем жира и сажи, и хрипато рокотал. Трубы дрожали в такт.

Мембрана на окне действительно была шторой. Немного ниже подоконника она заканчивалась волнистой кромкой с обычными декоративными кисточками, а у потолка часть мембраны свертывалось в замысловатый и отдаленно изящный ламбрекен. Под ним можно было разглядеть некий замысловатый механизм из небольших косточек. Они двигались и тихо пощелкивали. Несколько нервных нитей спускались от них до пола и ползли к шкафу, где вливались в нервный клубок.

Под окном была еще одна батарея, уже более анатомическая, обтянутая эпителием. С одной стороны к ней подсоединялись несколько самых крупных сосудов, тянущихся от шкафа, а с другой из нее выходили две толстые артерии, шедшие через всю жировую стену к наросту в углу.

Рядом со шкафом стоял письменный стол, заваленный книгами, ручками и прочей письменностольной лабудой. Еще на нем стояла грязная кружка и включенный ноутбук. Провод ноутбука был подключен к нервному удлинителю. На экране ноутбука циклично повторялась анимация, показывающая эту же комнату. Только без мяса и вен. Без легких и жира. Нормальное состояние этой комнаты с голыми досками пола, простенькими обоями, задернутыми темно-коричневыми шторами и болтающейся на проводе лампочкой без абажура. Съемка шла из-под потолка как раз над тем углом, в котором располагался мясной нарост, и фокусировалась на кровати. На ней вытянулся парень, завернувшийся в одеяло. Его голова покоилась на коленях девушки, сидящей в изголовье. Ее лица не было видно за длинными черными волосами. Возможно, это была девушка, изображенная на кожаной подушке. Она ласково гладила волосы парня, запускала в них изящные пальцы. Это повторялось и повторялось.

Инспектор пригляделся к мясному наросту в углу. Тот был достаточно большим, чтобы под ним была кровать. Он резкими толчками вздымался и опадал. Инспектор направился к нему.

– Может, не надо? – заволновался следователь.

Инспектор что-то буркнул под нос.

Подушка занервничала и расставила руки, как мать, укрывающая детей от опасности.

Перед ней инспектор замедлил шаг и сморщил брезгливую мину, но совладал с собой и, взяв подушку за плечи, аккуратно оттолкнул ее в сторону. Она снова подбежала к инспектору, но теперь старалась держаться несколько в стороне, только испуганно заламывала руки и что-то мычала.

При ближайшем рассмотрении выяснилось, что мясной нарост был некоей мантией – несколькими толстыми слоями мышечной ткани, свернувшимися в вилок вроде капустного. Инспектор осторожно, стараясь не ничего не повредить и не задеть, отодвинул слои. Они раскрылись, как лепестки вокруг цветка.

Следователь молча наблюдал за инспектором, не решаясь подойти ближе.

Под мантией действительно была кровать. Вернее – раскладушка, устеленная еще несколькими слоями мяса. На ней лежал человек – тот парень с экрана ноутбука. Его грудь была разворочена раздувшимся до невероятных размеров сердцем. Теперь было видно, что артерии от батареи тянутся сюда – в грудную клетку парня. Сердце стучало в размеренном спящем ритме. Оно было таким огромным, что закрывало собой все тело, из-под него торчала только его голова и руки. Лицо застыло в безмятежной полуулыбке. Парень спал. В его лоб впивался провод, идущий от удлинителя. Его руки свисали с раскладушки и опадали на пол, а там ветвились, множились и уходили к стенам, где терялись среди мышц. Так он обнимал свою квартиру.

Инспектор тяжело отступил от этого зрелища.

Ему сделалось тошно. Все это выглядело, как дурной сон. Он начал утрачивать чувство реальности, его окатило волной ужаса. Он не мог понять, от чего это происходило. От шока из-за увиденного? Или он опять исчезает?

Он отвернулся от сердца и, переборов страх, закрыл глаза. Сжал веки так плотно, как только мог.

Душный мясной запах не проходил. Стук сердца, скинувшего мантию, слышался отчетливо и не стихал.

Инспектор открыл глаза. Перед ним все еще стоял следователь. Он понимающе и как-то жалостливо смотрел на инспектора.

Инспектор снова повернулся к сердцу. Сейчас он заметил, что сбоку в него, в сердце, был воткнут здоровый кухонный нож. Инспектор снова приблизился к сердцу и протянул руку к ножу, но в этот момент подушка, до того только жалобно мычавшая, утробно заскулила и подпрыгнула к инспектору. Резким женским движением она толкнула его в грудь, он начал заваливаться на спину, пол неожиданно выскочил у него из-под ног и пошел волнами.

Квартира словно вздыбилась. Мышцы на стенах взбугрились, из-под них вылезли огромные руки, сжатые в кулаки. Следователь что-то прокричал, но инспектор его не расслышал. Он только встал с пола, и ему под дых прилетел кулак. Инспектор согнулся, ловя ртом воздух, и следующий кулак ударил его прямо в затылок, бросив на следователя. Вместе они выпали в прихожую, где еще два удара вытолкнули их из квартиры.

Вылетев на площадку, инспектор приложился головой о кафельный пол. По глазам поползла темнота. Последнее, что он увидел – дверь в квартиру. Мышцы вокруг нее стягивались в кольцо, сужавшееся все туже и туже. Сужаясь, мышцы стягивали за собой стены, словно те были резиновыми. В конце концов, от двери не осталось и следа. Только стена с оплавленной краской и закручивающимися в спираль трещинами.

Инспектор окончательно провалился в темноту.

***Небо***

«А вот еще один характеризующий элемент в личности современного романтика, человека, родившегося в эпоху серости, у которого просто нет дороги героя: кажущееся безразличие. Судя по его лицу, ему совсем плевать. Иногда, услышав хорошую шутку, его обладатель улыбается, но остальное время – уныние. Ненавистная работа? Задумчивость. Уволен? Безразличие. Нет денег? Отстраненность. Пилят родственники? Легкое раздражение. Вечно сведенные и приподнятые брови, нахмуренный лоб, опущенные уголки губ. Щеки, тянущиеся вниз, как у старика. Это лицо девочки-подростка, которая, желая привлечь к себе внимание кого-то более перспективного, чем ее гоповатый сосед, пытается сделать вид философа, разрешающего вселенского масштаба вопросы.

На самом деле, современному романтику не все равно. Он действительно боится и вытяжки от начальства, и потери работы, и объяснений с родителями. Родители – важный элемент: в наши дни, чтобы оставаться романтиком, приходится быть чертовски инфантильным. Ему не все равно, но все эти ситуации будто бы бегут по периферии. Они не сильно важны. Романтик мечтает о настоящих проблемах. О настоящих изменениях. О чем-то важном. Романтик хочет стать настоящим героем. Поэтому быть рабочей пчелкой ему просто противно».

– Бен Исаак Гримрок

Я дремлю, тесно укутавшись в одеяло, как в кокон. Моя голова лежит на теплых коленях Квартира-тян. Она ласково гладит мои волосы и тихонько напевает какую-то детскую песенку.

Мне хорошо.

Мне больше не придется с замиранием сердца ждать, когда закончатся эти томительные пять минут.

Теперь у меня вся вечность. 

0
13:49
927
Нет комментариев. Ваш будет первым!
Загрузка...
Маргарита Блинова