Айзек Азимов. Мемуары. часть 1

Автор:
bellka8
Айзек Азимов. Мемуары. часть 1
Аннотация:
Вашему вниманию предлагается любительский перевод на русский язык книги Айзека Азимова "Мемуары" 1994 года.
Текст:

Предисловие от переводчика

С творчеством Айзека Азимова я познакомился, когда учился в среднем звене общеобразовательной школы. Я был очарован его рассказами и романами о роботах, об Академии (цикл Основание) и о «Шерлоке Холмсе будущего» – детективе Элайджа Бейли. Азимов написал за свою жизнь очень много и не ограничивался только фантастикой, его с полным правом можно назвать популяризатором науки, его книги по истории Англии, Ветхого Завета и многие другие не менее известны, чем написанная им фантастическая литература. Однако на русском языке ни разу не выходили книги о жизни великого писателя. Хотя сам Азимов написал несколько книг о себе любимом. Я не смог дождаться официального перевода (если он когда-нибудь будет) и решил перевести его последнюю книгу мемуаров, изданную в 1994 году, уже после смерти писателя. Сразу оговорюсь, что я не являюсь профессиональным переводчиком и мог допустить ошибки, однако прошу не судить меня строго и надеюсь, что Вы получите удовольствие от чтения о жизни Азимова.

С уважением, Александр Речкин.

Введение

В 1977 году я написал свою автобиографию. Поскольку речь шла о моём любимом предмете, я написал много и в итоге получилось порядка 640 000 слов. Поскольку в издательстве «Дабелдэй» (Doubleday) всегда были чрезвычайно добры ко мне, они опубликовали всё, но в двух томах. Первый том был о моей молодости (1979), второй – о зрелых годах (1980). Вместе они подробно описали первые пятьдесят семь лет моей жизни.

Это была спокойная жизнь, без встрясок и потрясений, поэтому, хотя я компенсировал рассказ своим очаровательным литературным стилем изложения (я никогда не беспокоюсь о ложной скромности, как вы вскоре обнаружите), публикация не стала потрясающим событием. Однако несколько тысяч людей нашли удовольствие в чтении моей автобиографии, и меня периодически спрашивают, продолжу ли я рассказ?

Мой ответ всегда таков: «Сначала я должен прожить это».

Я считал, что должен дождаться символического 2000 года (всегда столь важного для писателей-фантастов и футуристов) и только тогда написать книгу. Однако в 2000 году мне исполнится восемьдесят лет, и вполне возможно, что до этого момента я не доживу.

Когда незадолго до моего семидесятилетия я заболел довольно серьёзной болезнью, моя дорогая жена Джанет строго сказала мне: «Начни третий том прямо сейчас».

Я слабо запротестовал и сказал, что за последние двенадцать лет моя жизнь стала спокойнее, чем когда-либо. Что я могу рассказать? Она указала, что первые два тома моей автобиографии были строго хронологическими. Я описывал события в точном соответствии с календарём (благодаря дневнику, который вёл с восемнадцати лет, не говоря уже о моей прекрасной памяти), но почти ничего не говорил о своих внутренних чувствах. Она сказала, что об этом и нужно рассказать в третьем томе. Она хотела ретроспективу, в которой события были бы вторичны по отношению к моим мыслям, моим реакциям, моей философии жизни и так далее.

Я слабо сопротивлялся: «Да кому будет интересно это читать?»

Но она настояла на своём, потому что о Джанет не скромничая заявила от моего имени: «Всем!»

Я не думаю, что она права, но она может быть права, поэтому я собираюсь попробовать. Я не хочу начинать с того, на чём остановился во втором томе. На самом деле это было бы опасно. Первые два тома давно вышли из печати, и многие люди, которые купили бы мою третью книгу и смогли бы найти её интересной (случались и более странные вещи), не смогли бы найти первые два тома ни в твёрдом, ни в мягком переплёте, и они, я уверен, разозлились бы на меня.

Поэтому я намерен описать всю свою жизнь в виде изложения своих мыслей и сделать её независимой автобиографией, стоящей на собственных ногах. Я не буду вдаваться в детали, о которых шла речь в первых двух томах. Я намереваюсь разбить книгу на множество разделов, каждый из которых посвящён какой-то определённой фазе моей жизни или какому-то определённому человеку, который повлиял на меня, и я буду следовать этой логике, насколько это необходимо – до настоящего момента времени.

Я верю и надеюсь, что таким образом вы узнаете меня очень хорошо, и, кто знает, может быть, я даже вам понравлюсь. Мне бы этого хотелось.

Вундеркинд?

Я родился в России 1 января 1920 года, но мои родители эмигрировали в США, прибыв сюда 23 февраля 1923 года. Это означает, что я американец по окружению с трёхлетнего возраста (и, пять лет спустя, в сентябре 1928 года, по гражданству).

Я практически ничего не помню о своих ранних годах в России; я не говорю по-русски; я не знаком с русской культурой (за исключением того, что знает о ней любой образованный американец). Я полностью и полностью американец по воспитанию и чувствам.

Но если я сейчас попытаюсь говорить о себе в возрасте трёх лет и в последующие годы, которые я хорошо помню, мне придётся делать заявления, которые всегда заставляли некоторых людей обвинять меня в «эгоизме», или «тщеславии», или «самовлюблённости». Или, если они более драматичны, они говорят, что у меня эго размером с Эмпайр-стейт-билдинг.

Что я могу сделать? Высказывания, которые я делаю, безусловно, дают понять, что я высоко ценю себя, но только за качества, которые, по моему мнению, заслуживают восхищения. У меня также есть множество недостатков, и я признаю их свободно, но никто, кажется, не замечает этого.

В любом случае, когда я говорю что-то, что звучит «тщеславно» или «пафосно», я уверяю вас, что это правда, и я отказываюсь принимать обвинение в тщеславии, пока кто-то не сможет это доказать.

Поэтому я сделаю глубокий вдох и скажу, что я был вундеркиндом.

Я не знаю, есть ли хорошее определение вундеркинда. Оксфордский словарь английского языка описывает его как «не по годам развитого гения». Но насколько рано? Насколько гениально?

Вы слышали о детях, которые умеют читать в два года, изучают латынь в четыре, поступают в Гарвард в двенадцать лет. Полагаю, это несомненные вундеркинды, и в таком случае я не был одним из них.

Я думаю, что если бы у меня был отец, американский интеллектуал, состоятельный и погруженный в изучение классики или науки, и если бы этот отец нашёл во мне вероятного кандидата на выдающиеся способности, он мог бы подтолкнуть меня вперёд и добиться от меня чего-то подобного. Я могу только благодарить судьбу, которая направила мою жизнь, что это было не так.

Ребёнок, направленный силой и доведённый до предела, может сломаться от напряжения. Мой отец, однако, был мелким лавочником, не имевшим ни малейшего представления об американской культуре, не имевшим ни времени, ни возможности вести меня, даже если бы у него было время. Все, что он мог сделать, – это уговорить меня получить хорошие отметки в школе, а я итак собирался это делать.

Другими словами, обстоятельства сложились так, чтобы позволить мне найти мой собственный уровень работоспособности, который казался удивительным для других людей, но держал меня в тонусе на достаточно разумном уровне, чтобы позволить мне быстро работать без какого-либо чувства напряжения. А это означало, что я, так или иначе, сохраню свою «необыкновенность» на всю жизнь.

На самом деле, когда меня спрашивают, был ли я вундеркиндом (а меня спрашивают об этом с обескураживающей частотой), я отвечаю: «Да, был, и я до сих пор им являюсь».

Я научился читать ещё до того, как пошёл в школу. Подстёгиваемый осознанием того, что мои родители ещё не умеют читать по-английски, я стал просить старших детей в квартале научить меня алфавиту и тому, как звучит каждая буква. Затем я начал озвучивать все слова, которые мог увидеть на вывесках и на рекламах, и таким образом я научился читать с минимальной внешней помощью.

Когда мой отец обнаружил, что его малыш умеет читать, и, более того, когда он узнал, что обучение было по моей собственной инициативе, он был поражён. Возможно, тогда он впервые заподозрил во мне что-то необычное. Он сохранял это чувство всю свою жизнь, хотя никогда не стеснялся критиковать меня за мои многочисленные недостатки. Тот факт, что отец считал меня необычным, ясно дало мне понять, что так оно и есть.

Я думаю, что есть много детей, которые научились читать перед школой. Например, я научил младшую сестру читать перед тем, как она пошла в школу. Но никто не учил читать меня.

Когда в сентябре 1925 года я, наконец, пошёл в первый класс, меня поразило, как трудно даётся чтение другим детям. Ещё больше меня поразило то, что после того, как моим одноклассникам что-то объясняли, они забывали об этом и им должны были объяснять это снова и снова.

Думаю, это обстоятельство тоже повлияло на меня. Мне хватало, чтобы повторили или сказали какую-либо информацию всего один раз, и я легко запоминал. Я не осознавал, что у меня замечательная память, пока не заметил, что у моих одноклассников нет таких возможностей. Я сразу должен оговориться, что у меня отсутствует «фотографическая память». Меня обвиняли в этом те, кто восхищался мной сверх моих заслуг, но я всегда говорю: «у меня почти фотографическая память».

На самом деле, моя память на вещи, которые не представляют для меня особого интереса, не намного лучше, чем у среднестатистического человека, серьёзно, у меня могут быть ужасные провалы памяти, когда мой эгоцентризм берет верх надо мной. Я могу быть очень эгоцентричным. Однажды я смотрел на свою прекрасную дочь Робин, не узнавая её, потому что не ожидал увидеть её в тот момент и видел только смутно знакомое лицо. Однако Робин не была удивлена. Она повернулась к своему другу и сказала: «Видишь, я говорила тебе, что если бы я просто стояла здесь и не поприветствовала его, он бы меня не узнал».

Для вещей, которые меня интересуют, а их много, у меня практически мгновенная память. Однажды, когда меня не было в городе, моя первая жена Гертруда и ее брат Джон немного поспорили, и маленькую Робин, которой в то время было около десяти лет, послали ко мне в кабинет за соответствующим томом Британской энциклопедии, чтобы уладить это дело. Робин сказала:

- Как бы я хотела, чтобы папа был дома. Тогда ты могла бы просто спросить его.

Однако во всём есть свои трудности и недостатки. Возможно, я был одарен восхитительной памятью и быстрым пониманием на очень ранней стадии, но я не был одарен большим опытом и глубоким пониманием человеческой природы. Я не понимал, почему другие дети не оценили этот факт, что я знаю больше, чем они, и могу запоминать всё быстрее, чем они.

Интересно, почему тот, кто демонстрирует выдающиеся спортивные способности, вызывает восхищение у своих одноклассников, в то же время как тот, кто демонстрирует выдающиеся умственные способности, вызывает ненависть? Есть ли какое-то скрытое понимание того, что именно мозг, а не мышцы определяют человеческое существо и что дети, которые не сильны в спорте, просто не сильны в нём и всё, однако, те, кто не умён, чувствуют себя недочеловеками? Я не знаю.

Проблема заключалась в том, что я не пытался скрыть своё превосходство. Я демонстрировал это каждый день в классе и никогда, никогда, никогда не думал быть «скромным» в этом вопросе. Я всегда бодро давал понять, что я очень умён, и вы можете догадаться о результате.

Результаты были тем более неизбежны, что я был маленьким для своего возраста, слабым для своего возраста и моложе всех в классе (в конечном итоге на два с половиной года моложе из-за того, что меня периодически подталкивали вперёд, но все же я был «умный ребёнок»).

Был ли я козлом отпущения? Конечно, был.

В конце концов, мне стало ясно, почему я стал козлом отпущения, но я потратил много лет, принимая это, потому что я не мог скрыть блеск своего разума от глаз других. Фактически, я был козлом отпущения, с самого начал обучения в школе. Стоит отдельно оговорить, что на меня никогда не нападали. Меня просто высмеивали, издевались и исключали из общества моих сверстников — всё это я мог вынести с абсолютным хладнокровием.

Но, в конце концов, я научился. Всё ещё невозможно скрыть тот факт, что я необычен, учитывая огромное количество книг, которые я написал и опубликовал, и огромное количество тем, которые я охватил в этих книгах, но я научился в обычной жизни воздерживаться от демонстрации своих умений. Я научился «выключать свое эго» и общаться с людьми на их условиях.

В результате у меня много друзей, которые относятся ко мне с величайшей любовью и, к которым я испытываю величайшую любовь в ответ.

Если бы молодой вундеркинд мог быть великолепен в постижении человеческой природы, а не только в памяти и сообразительности. Но ведь не все рождаются харизматичными. По-настоящему важные коммуникативные навыки развиваются медленно и приходят с опытом, и счастлив тот человек, который смог изучить их быстрее и с большей легкостью, чем я.

Мой Отец

Мой отец, Иуда (Юда) Азимов, родился 21 декабря 1896 года в Петровичах (Смоленская губерния, ныне Руссковское сельское поселение, Шумячский район, Смоленская область – прим. пер.). Это был яркий молодой человек, получивший образование в рамках ортодоксального иудаизма. Он усердно изучал «священные книги» и бегло говорил на иврите, произносимом на его особом литовском диалекте. Позже, в наших разговорах, он с удовольствием цитировал Библию или Талмуд на иврите, а затем переводил их на идиш или английский для меня и разъяснял тот или иной вопрос.

Он также получил светские знания, мог свободно говорить, читать и писать по-русски и был хорошо начитан в русской литературе. Он знал еврейские истории Шолема Алейхема практически наизусть. Я помню, как однажды он прочитал мне одну из них на идише, языке, который я понимаю.

Он неплохо знал математику, и это знание помогало отцу быть бухгалтером в семейном бизнесе. Он пережил тёмные дни Первой мировой войны, почему-то не служа в русской армии. Последнее было хорошо, потому что, если бы он служил, велика была бы вероятность, что его убили бы, а меня никогда не было бы на свете. Он также пережил хаос, последовавший за войной, женившись на моей матери в 1918 году.

До 1922 года, несмотря на беспорядки, вызванные войной, революцией и гражданской войной, он неплохо жил в России, хотя, конечно, если бы он остался там, кто знает, что случилось бы с ним и со мной в мрачные дни сталинской тирании, Второй Мировой войны и нацистской оккупации нашего родного региона?

К счастью, нам не нужно об этом размышлять, потому что в 1922 году сводный брат моей матери Джозеф Берман, который несколько лет назад уехал в Соединённые Штаты, пригласил нас приехать в эту страну и присоединиться к нему, и мои родители, после некоторого мучительного самоанализа, решили сделать это. Это было нелегкое решение. Оно означало покинуть маленький городок, в котором они прожили всю свою жизнь, где можно было ежедневно видеть всех своих друзей и родственников, и отправиться в неизвестную страну.

Но мои родители решили рискнуть, и они попали прямо под проволоку, потому что в 1924 году были введены более строгие иммиграционные квоты, и нам бы не позволили попасть в США.

Мой отец приехал в Соединенные Штаты в надежде на лучшую жизнь для своих детей, и этого он, безусловно, добился. Он дожил до того времени, когда один его сын стал успешным писателем, другой — успешным журналистом, а дочь счастливо вышла замуж. Однако всё это дорого ему обошлось.

В России он принадлежал к довольно зажиточной купеческой семье. В Соединенных Штатах, отец оказался без гроша. В России он был образованным человеком, и окружающие уважали его за ученость. В Соединенных Штатах отец оказался практически неграмотным, так как не умел читать и даже говорить по-английски. Более того, у него не было образования, которое светские американцы считали бы таковым. На него смотрели как на невежественного иммигранта.

Всё это он перенес безропотно, потому что всецело сосредоточился на мне. Я должен был всё исправить, и я это сделал. Я всегда был очень благодарен отцу за эту жертву, когда стал достаточно взрослым, чтобы понять, что ему пришлось пережить.

Оказавшись в Соединённых Штатах, он брался за любую работу, какую только мог найти: продавал губки, ходя от двери к двери, демонстрировал пылесосы, работал в обойном концерне, а потом на фабрике свитеров. За три года он скопил достаточно денег, чтобы внести первый взнос за маленький кондитерский магазин, и наше будущее было обеспечено.

Отец никогда не заставлял меня учиться, как я уже говорил. Он также никогда не наказывал меня физически; он оставил эту привилегию моей матери, которая была очень хороша в наказаниях. Он довольствовался длинными, удручающими настроение лекциями, когда я плохо себя вел. Я предпочитал удары матери, но всегда знал, что отец любит меня, даже если ему трудно выразить это словами.

Моя мать

Мою мать звали Анна Рейчел Берман. Ее отцом был Исаак (Айзек) Берман. Он умер, когда она была маленькой, и меня назвали в его честь.

Моя мать, похожая на типичную русскую крестьянку, ростом всего четыре фута десять дюймов (147 см. – прим. пер.), была грамотной и умела читать и писать как по-русски, так и на идише. У меня осталась только одна жалоба на обоих моих родителей. Они говорили друг с другом по-русски, когда хотели обсудить что-то наедине, чего мои большие уши не должны были слышать. Если бы они пожертвовали этим тривиальным стремлением к уединению и заговорили со мной по-русски, я бы подхватил его, впитал как губка, и я знал бы второй мировой язык.

Однако этому не суждено было случиться. Полагаю, отец хотел, чтобы я выучил английский и сделал его своим родным языком, не беспокоясь о сложностях другого языка, чтобы я мог стать настоящим американцем. Что ж, я это сделал, и поскольку я считаю английский самым славным языком в мире, возможно, всё к лучшему.

Помимо грамотности и знания арифметики, достаточного для того, чтобы моя мать могла работать кассиром в магазине, хотя моя мать не была образованной. В ортодоксальном иудаизме женщины просто не были образованными. Она не знала ни иврита, ни светского языка.

Тем не менее, я слышал, как она насмехалась над русским почерком моего учёного отца, и думаю, что она была права. По моему опыту, женский почерк почему-то более привлекательный и разборчивый, чем мужской. Например, моя сестра пишет так, что я со своим почерком выгляжу полуграмотным. Поэтому меня не удивило бы то обстоятельство, если бы русский моей матери был изящнее, чем у отца.

Жизнь моей матери можно описать одним словом— «работа». В России она была старшей из многочисленных братьев и сестер и должна была заботиться о них, кроме того, что она работала в лавке. В Соединенных Штатах ей пришлось растить троих детей и бесконечно работать в кондитерской.

Она слишком хорошо осознавала ограниченность своей жизни, отсутствие той свободы, которая была у других. Она часто негодовала, и хотя я не могу винить её за это, я был постоянным свидетелем её жалостливых тирад. Она ясно давала понять, что я часть того креста, который она должна нести, и не самая легкая его часть. Я был преисполнен вины.

Тяжелая жизнь сделала её вспыльчивой, и её гнев нашел выход главным образом на мне. Не стану отрицать, что я давал ей повод и она часто била меня, причем без особой охоты. Это не означало, что она не любила меня. Но у неё не было другого способа выразить свою любовь.

У моей матери никогда не было шансов стать кухаркой. Из-за кондитерской ей приходилось готовить еду быстро и в бегах, так что в молодости (до женитьбы) я ел всякую жареную (не полезную) пищу, иногда вареную говядину или вареную курицу с вареным картофелем. Мы не ели много овощей, но зато у нас было много хлеба. Но я не жалуюсь. Мне всё это нравилось.

Тем не менее, я думаю, что мамина стряпня положила начало моему образу жизни, который привел к проблемам с коронарными артериями в среднем возрасте. С другой стороны, её стряпня приучила мой пищеварительный тракт к трудным задачам, так что у меня развилось железное пищеварение.

Правда, у моей матери было несколько фирменных блюд — тертая редиска с луком и яйца в крутую, которые, хоть и были вкусными, но приедались, когда их ели в течение всей недели.

Ещё она готовила студень из телячьих ножек с луком и яйцами, и бог знает, с чем ещё. Он назывался пха, и я предпочёл бы его всем райским блюдам. Даже после того, как я женился, мне иногда давали огромный контейнер пха, чтобы я мог забрать его домой. И для меня настали печальные дни, когда моя жена Гертруда научилась готовить это блюдо, потому что я привык к вкусу маминого пха. Я с грустью вспоминаю последний кусочек пха, который мама приготовила для меня.

Моя теперешняя жена Джанет, самая дорогая женщина в мире, тщательно изучила рецепты и даже сейчас иногда готовит для меня пха. Приятно, но, боюсь, не совсем так, как у мамы.

Марсия

Мои юные годы прошли в компании моей младшей сестры Марсии, которая родилась 17 июня 1922 года в России и приехала с нами в Соединенные Штаты, когда ей было восемь месяцев. Она часто жаловалась, что я редко говорю о ней в своих сочинениях, и это правда. Однако в 1974 году я опубликовал книгу, в которой упомянул о ней и сказал, что она родилась в России.

Я позвонил ей, чтобы прочитать отрывок в доказательство того, что я написал о ней, и Марсия немедленно разразилась громкими истерическими воплями. Я спросил: «В чём дело?»

Она промолвила, между всхлипываниями: «Теперь все узнают, сколько мне лет». В то время ей было пятьдесят два. «Ну и что?» - сказал я. «Из-за этого тебя дисквалифицируют из конкурса «Мисс Америка»?» Однако это не помогло. Я не мог успокоить её, теперь вы понимаете, какие отношения были у нас с сестрой.

Марсия — не настоящее имя. У неё было очень красивое русское имя, о котором мне не позволено рассказывать. Она выбрала имя Марсия для себя, и я должен называть её так.

Мы не ладили, когда были детьми. Это неудивительно. Почему должно было быть по-другому? Наши личности были совершенно разными, и если бы мы не были родственниками, то никогда не стали бы друзьями.

Почти всё, что делал один из нас, вызывало у другого раздражение. Спор быстро перерастал в крик, а затем в яростный вой. Всё могло бы быть лучше, если бы наши родители, могли бы разлучить нас и терпеливо выслушать каждого, когда мы подробно рассказали бы о тяжких преступлениях и проступках друг друга, а затем вынести справедливое решение. К сожалению, у наших родителей не было на это времени.

Мама выбегала из магазина и кричала: «Прекратите драться». Затем она начинала гневную речь, смысл которой сводился к тому, что мы были единственными детьми в округе, нет, во всём мире, которые так отвратительно вели себя, и что все остальные дети были не чем иным, как ангелочками и светом. Она также говорила, что покупатели и соседи на расстоянии двух кварталов слышат нас и прибегают в магазин, чтобы узнать, что происходит, и что в результате она постоянно бывает, смущена этим. Если бы мы не слышали эту тираду раз сто, значит, мы не слышали её ни разу. На нас это не произвело никакого впечатления, тем более что я знал, что другие братья и сестры ладят не лучше нас.

Вот что забавно. Марсия помнит, что я научил её любить Гилберта и Салливана и что у меня были друзья в мире научной фантастики, интересные и остроумные, но она не помнит, чтобы мы когда-либо ссорились.

Она рисует идиллическое существование между нами, и я обнаружил, что это справедливо для других людей, которые делились со мной воспоминаниями. Они уничтожают целые континенты фактов и строят какую-то сказку, которой никогда не было, и настаивают, что так оно и было. Может быть, удобнее создавать своё собственное прошлое, но я не могу этого сделать. Я слишком хорошо все помню— хотя и не говорю, что мое собственное прошлое полностью невосприимчиво к реконструкции. Когда я писал свою автобиографию и заглядывал в дневник, меня поражали вещи, которые я забыл, а также вещи, которые я помнил, но которые не были таковыми.

Марсия была умным ребенком. Я научил её читать (несколько против её воли) перед тем, как она пошла в школу, и она хорошо училась, как и я, окончив среднюю школу, снова, как и я, в возрасте пятнадцати лет. Но тут иудейский мужской шовинизм поднял голову, поставив Марсию в невыгодное положение. Мой отец был беден, но каким-то образом ему удалось отправить обоих сыновей в колледж. Однако о том, чтобы отправить бедную Марсию в колледж, не было и речи. В конце концов, девушки просто созданы для брака.

Поэтому в пятнадцать лет Марсии пришлось искать работу. Она была слишком молода для вступления в брак и, по сути, она была ещё слишком молода, чтобы работать, по крайней мере, слишком молода, чтобы работать легально. Думаю, она солгала насчет своего возраста. Во всяком случае, она получила должность секретаря и преуспела в этом.

Она вышла замуж только в тридцать три года. Я не удивился, что брат способен видеть достоинства сестры. Помню, когда тринадцать лет назад я готовился к свадьбе, какая-то женщина (очевидно, старой закалки) выразила удивление. «Братья», - сказала она, - «не должны жениться, пока не выйдет замуж сестра». Возможно, это был жизнеспособный обычай в Восточной Европе в те дни, когда браки устраивались и любая девушка могла быть (и обычно была) выдана замуж подростком, если приданого хватало. Но здесь? В Америке?

Я сказал: «Если я буду ждать, пока моя сестра выйдет замуж, я умру холостяком». Хотя я был не прав.

Тридцатисемилетний Николас Репейнс, человек пассивный, тихий и мягкий, был ею очарован. Они поженились, родили двух красивых сыновей и были счастливы вместе тридцать четыре года, пока 16 февраля 1989 года Николас не умер в возрасте семидесяти одного года. Мы с Джанет поехали в Куинс, чтобы проститься с ним. Я в долгу перед Николасом за то, что он был для Марсии таким хорошим мужем.

Марсия, между прочим, всего пяти футов (152 см. – прим. пер.) ростом, милая и очень щедрая.

Религия

Мой отец, несмотря на все своё образование ортодоксального еврея, не был ортодоксален в своём сердце. По какой-то причине мы никогда не обсуждали это - возможно, потому, что я чувствовал, что это очень личное дело, и не хотел вмешиваться. Я думаю, что пока он был в России, он делал это только для того, чтобы угодить отцу. Подобные вещи, я думаю, очень распространены.

Может быть, с тех пор, как мой отец вырос под царской тиранией, при которой евреи часто подвергались жестокому обращению, он стал революционером в своём сердце. Насколько мне известно, он не занимался никакой революционной деятельностью; для этого он был слишком осторожен.

Один из способов, которым еврей мог бы быть революционером, мог бы работать для нового мира социального равенства, гражданской свободы и демократии, - это стряхнуть «мертвую руку Православия». Ортодоксальный иудаизм диктует каждое действие в каждый момент дня и навязывает различия между евреями и не евреями, которые фактически обеспечивают преследование более слабой группы.

Из этого следовало, что мой отец, когда он приехал в Соединенные Штаты и освободился от подавляющего присутствия своего отца, мог обратиться к мирской жизни. Не совсем, конечно. Диетические законы трудно нарушить, когда вас учили, что мясо свиньи – это бульон ада. Вы не можете полностью игнорировать местную синагогу; вы все еще верите в библейские предания.

Однако он не читал мириады молитв, предписанных для каждого действия, и никогда не пытался научить меня им. Он даже не удосужился устроить мне бар-мицву в тринадцать лет – обряд, по которому юноша становится евреем со всеми обязанностями повиновения еврейскому закону. Я остался без религии просто потому, что никто не пытался научить меня религии — никакой религии.

Правда, однажды, в 1928 году, мой отец, почувствовав потребность в деньгах, взял на себя обязанности секретаря местной синагоги. Для этого ему приходилось появляться на богослужениях в синагоге и иногда брать меня с собой. Мне это не понравилось. Он также, в качестве жеста правоверного еврея, привел меня в еврейскую школу, где я начал немного изучать иврит. Это означало изучение еврейского алфавита и его произношения, а поскольку идиш использует еврейский алфавит, я обнаружил, что могу читать на идиш.

Я, запинаясь, показал это отцу, и он, словно громом пораженный, спросил, как мне это удалось. «К этому времени», - подумал я, - «он уже не должен удивляться ничему, что я делаю».

Мой отец недолго оставался секретарем, он не мог работать и в магазине, и в кондитерской. Через несколько месяцев меня, к моему великому облегчению, забрали из еврейской школы, потому что она мне тоже не нравилась. Я не любил зубрежку и не видел смысла в изучении иврита.

Возможно, я ошибся. Учиться чему-то ценно, но мне было всего восемь лет, и я еще не до конца это усвоил. Одно, однако, осталось от этого раннего периода и от лекций моего отца об этом и о том, что он иллюстрировал библейскими цитатами. Я заинтересовался Библией. Став старше, я несколько раз перечитал Библию — то есть Ветхий Завет. В конце концов, с некоторой осторожностью и колебанием, я прочитал и Новый Завет.

Однако к тому времени, когда я начал читать Библию, научная фантастика и научные книги научили меня своей версии вселенной, и я не был готов принять рассказ о творении бытия или различные чудеса, описанные в книге. Мой опыт общения с греческими мифами (а позднее и с более мрачными норвежскими мифами) показал мне, что я читаю всего лишь еврейские мифы.

В старости, когда мой отец удалился на покой во Флориду и не знал, чем заняться, он чувствовал, что у него нет другого выбора, кроме как присоединиться к другим пожилым евреям, чья жизнь сосредоточилась в синагоге и в обсуждении мелочей религии. Здесь отец был в своей стихии, потому что любил спорить по пустякам и всегда был уверен в своей правоте. (Я унаследовал от него эту склонность). На самом деле, я иногда сардонически говорю, что мой отец никогда не отступал от своего мнения, за исключением тех случаев, когда это мнение случайно оказывалось правильным.

Во всяком случае, в последние месяцы своей жизни он снова стал счастливым ортодоксом. Не в сердце, я думаю, а во внешних действиях.

Иногда меня подозревают в нерелигиозности, как в бунте против ортодоксальных родителей. Возможно, так было с моим отцом, но не со мной. Я ни против чего не восстал. Меня оставили свободным, и я любил свободу. То же самое касается моего брата, сестры и наших детей.

Должен добавить, что я не считаю иудаизм пустым и должен искать что-то другое, чтобы заполнить духовную пустоту в своей жизни. За всю свою жизнь я ни разу, ни на одно мгновение не поддался искушению обратиться к религии. Дело в том, что я не чувствую духовной пустоты. У меня есть своя философия жизни, которая не включает в себя ни одного аспекта сверхъестественного и которую я нахожу полностью удовлетворительной. Короче говоря, я рационалист и верю только в то, что говорит мне разум.

Заметьте, это нелегко. Мы настолько окружены рассказами о сверхъестественном, которые изо всех сил пытаются убедить нас в существовании сверхъестественного, что даже самый уверенный из нас может почувствовать себя сомневающимся.

Нечто подобное случилось со мной недавно. В январе 1990 года я лежал на больничной койке (неважно почему - мы обсудим это в свое время), а моей дорогой жены Джанет со мной не было, она ушла домой на несколько часов, чтобы заняться необходимыми делами. Я спал, и кто-то ткнул в меня пальцем. Я, конечно, проснулся и огляделся по сторонам, чтобы понять, кто меня разбудил и с какой целью.

В моей комнате, однако, был замок, и замок был крепко заперт, и на двери тоже была цепочка. Солнечный свет заливал комнату, и она была явно пуста. Так были пусты гардероб и ванная комната. Как бы я ни был рационалист, я никак не мог удержаться от мысли, что какое-то сверхъестественное влияние подсказывает, что что-то случилось с Джанет (естественно, это мой самый большой страх). Я заколебался на мгновение, пытаясь побороть его, и для любого, кроме Джанет, я бы это сделал. Поэтому я позвонил ей домой. Она сразу же ответила, что чувствует себя прекрасно.

Вздохнув с облегчением, я повесил трубку и принялся размышлять о том, кто или что меня толкнуло. Был ли это просто сон, сенсорная галлюцинация? Возможно, но это казалось абсолютно реальным. Я задумался.

Когда я сплю одни, я часто обнимаю себя. Я также знаю, что когда сплю чутко, мои мышцы дергаются. Я принял позу спящего и представил, как мои мышцы подергиваются. Было ясно, что мой собственный палец ткнулся мне в плечо, и все.

Теперь предположим, что в тот самый момент, когда я ткнул себя пальцем, Джанет, по совершенно бессмысленному совпадению, споткнулась и содрала кожу с колена. А если бы я позвонил, а она застонала бы и сказала: «я просто ушиблась».

Смог бы я сопротивляться мысли о сверхъестественном вмешательстве? Я надеюсь, что это так. Однако я не уверен. Это мир, в котором мы живем. Это может поколебать и самого сильного, а я не думаю, что я самый сильный.

Мое имя

Мое имя, Исаак (Айзек), из всех имен, за исключением, возможно, Моисея, наиболее явное еврейское. Я прекрасно знаю, что среди старых жителей Новой Англии, среди мормонов и кое-где еще есть Айзеки, но в девяти случаях из десяти это означает еврея.

В детстве я ничего об этом не знал. Мне просто нравилось мое имя. Я был Айзеком Азимовым и никогда не мечтал стать кем-то другим. Это было так даже тогда, когда я был совсем молод и, возможно, это было связано с моим чувством, что я был замечательным. Поскольку мое имя было частью меня, оно тоже должно было быть замечательным.

Беда в том, что не все были в восторге от моего имени. Когда моя мать только иммигрировала, соседи считали своим долгом предупредить ее, что она нагружает меня нежелательным багажом. Имя Исаак рекламировало мое еврейство и ставило клеймо позора, и не имело смысла усугублять неудобства, в которых я неизбежно окажусь. Мама была в замешательстве. «Как же мне его называть?»- спросила она.

Ответ был прост. Надо сохранить начальную букву имени, чтобы отец моей матери, в честь которого я был назван, по-прежнему почитался, но при этом принять какое-нибудь старое и почетное англосаксонское имя. В этом случае это должен быть Ирвинг, произносящийся в Бруклине как «Oiving».

На самом деле, такие изменения имени приносят мало пользы. Если достаточное количество Исааков и израильтян становятся Исидорами и Ирвингами, старые аристократические имена начинают носить еврейский отпечаток, и вы возвращаетесь туда, откуда начали.

Однако до этого никогда не дошло. В то время мне было лет пять, и я прислушивался к разговору, а когда услышал, что меня зовут Ирвингом, у меня вырвался такой вопль, какого моя мать никогда раньше не слышала. Я ясно дал понять, что ни при каких обстоятельствах не соглашусь, чтобы меня называли Ирвингом, что я не буду отзываться на имя Ирвинг, что я буду кричать и вопить всякий раз, когда услышу имя Ирвинг. Меня звали Исааком, и я надеялся, что так это и останется.

Так оно и было, и по сей день я не жалею. Клеймо или нет, Айзек Азимов - это я, а я - Айзек Азимов.

Конечно, мне приходилось терпеть, когда меня дразнили Иззи и Айком, и я терпел это флегматично, потому что у меня не было выбора. Когда я достиг точки, где я мог лучше контролировать свое окружение, я настоял на произношение своего имени полностью. Я Айзек, никаких прозвищ (за исключением старых друзей, которые так привыкли называть меня Айк, что я не думаю, что они могут измениться).

Помню, однажды я встретил человека, который похвалил меня за то, что я сохранил имя Айзек, сказав, что это редкий акт мужества. Затем он назвал меня Заком, и мне пришлось поправить его с немалым раздражением.

Но потом, когда я был подростком и только начинал писать, проблема моего имени возникла снова. Я не мог не заметить, что все авторы популярных романов, казалось, имели простые имена Северо—западного европейского происхождения - особенно англосаксонские. Возможно, это были настоящие имена писателей, а возможно, и псевдонимы.

Псевдонимы были распространены среди писателей популярной литературы. Некоторые писали в разных жанрах и использовали разные названия для каждого. Некоторых не особенно интересовало, что они пишут популярную беллетристику. И некоторые считали, что простое американское имя может привести к большему признанию читателя.

Кто знает? Во всяком случае, имена в основном англосаксонские.

Это не значит, что не было еврейских писателей. Некоторые даже использовали собственные имена. Двумя из лучших писателей-фантастов 1930-х годов были Стэнли Г. Вейнбаум и Нат Шахнер, оба евреи. (Вейнбаум издавался всего полтора года, в течение которых он сразу же зарекомендовал себя как самый популярный писатель-фантаст в Америке, прежде чем трагически умереть от рака, когда ему было чуть за тридцать.)

Обратите внимание, однако, что фамилии были немецкими, и это было полу-приемлемо. Несмотря на Первую Мировую войну, Германия все еще оставалась северо-западной Европой.

Я рассказал эту историю в своей предыдущей автобиографии. Вы должны простить меня, но иногда очень важно, чтобы я повторял истории, чтобы иметь надлежащую ретроспективу. Помните также, что многие читатели этой книги не читали предыдущей.

Европейские имена были вполне приемлемы. Стэнли - еще одно старое английское имя. Моего брата назвали Стэнли по настоянию матери, несмотря на то, что мы с отцом голосовали за Соломона. Что касается Натана, если его сократить до Нат, это звучит хорошо.

Однако у меня было откровенно еврейское имя и, боже мой! Славянская фамилия. Меня предупредили, что редакторы, вероятно, захотят называть меня Джон Джонс. При этом предложении я взбунтовался. Я не позволю, чтобы моя книга вышла в свет иначе, как под именем Айзека Азимова.

Может показаться странным, что я готов пожертвовать карьерой писателя, лишь бы не использовать выдуманное имя, но так оно и было. Я так сильно отождествлял себя со своим именем, что, если бы книга появилась без моего настоящего имени, я бы не получил удовлетворения. Скорее наоборот.

Однако до этого не дошло. В конце концов мое имя было использовано без возражений. В течение более чем полувека оно появлялось в книгах, журналах, газетах - везде, где только можно было найти мои произведения. Время шло, и Айзек Азимов появлялся все большими и большими буквами.

Я не хочу претендовать на большее, чем имею по праву, но, думаю, я помог разрушить традицию навязывать писателям имена без соли и сахара. В частности, я сделал чуть более возможным для писателей открыто быть евреями в мире популярной литературы.

И все же ...

Мне, кажется, этого не достаточно. Друг из Атланты прислал мне статью, которая появилась в «Атланта Джуиш Таймс» 10 ноября 1989 года. Он цитирует мысли некоего Чарльза Ярета, который подписывается как «социолог Государственного Университета Джорджии», который сделал исследование евреев и еврейских тем в научной фантастике.

Вот одна цитата из статьи: «вероятно, самый известный еврей в научной фантастике писатель Айзек Азимов. Но связь Азимова с иудаизмом в лучшем случае слаба. В его творчестве больше тем, связанных с христианством, чем с иудаизмом», - говорит Ярет.

Это несправедливо. Я объяснил, что не воспитывался в еврейской традиции. Я очень мало знаю о деталях иудаизма. Конечно, это не то, что можно использовать против меня. Я свободный американец, и, поскольку мои дедушка и бабушка были ортодоксами, я не обязан писать на еврейские темы.

Тот факт, что я, по обычному определению, еврей, не связывает меня по рукам и ногам. Исаак Башевис певец и пишет на еврейские темы, потому что хочет. Я не пишу на них, потому что не хочу. У меня те же права, что и у него.

Я устал от того, что евреи время от времени говорят мне, что я недостаточно еврей.

Позвольте привести пример. Однажды я согласился выступить с речью в день еврейского Нового года. Я не знал, что это еврейский Новый год, но даже если бы и знал, это ничего бы не изменило. Я не отмечаю праздники, ни еврейский Новый год, ни Рождество, ни День Независимости. Каждый день для меня - рабочий день, а праздники особенно полезны, потому что нет ни почты, ни телефонных звонков, которые могут отвлечь меня от работы.

Но вскоре мне позвонил один еврейский джентльмен. Он заметил в газете, что я говорил в святой день, и отругал меня за это довольно резко. Я сдержался и объяснил, что не соблюдаю праздников, что если бы не выступал с речью, то, конечно, не ходил бы в синагогу.

- Это не имеет значения, - сказал он, - вы должны служить примером для подражания еврейской молодежи. Вместо этого, вы просто пытаетесь скрыть тот факт, что вы еврей.

Для меня это было слишком. - Простите, сэр, но у вас передо мной преимущество. Вы знаете мое имя, но я не знаю вашего.

Конечно, я рисковал, но я победил. Я не буду использовать его настоящее имя, но оно было полностью эквивалентно следующему. - Мое имя, - сказал он, - Джефферсон Скэнлон.

- Понятно, - сказал я. - Ну, если бы я пытался скрыть тот факт, что я еврей, первое, что я сделал бы - это сменил бы имя с Айзека Азимова на Джефферсона Скэнлона. Он со стуком повесил трубку, и больше я о нем не слышал.

В другой раз меня отчитал за то, что я недостаточно еврей, некто, чье имя было Лесли Аарон, но который использовал только Лесли.

Почему все эти люди преследуют меня? Они сидят со своими чистыми, как Саймон, именами Чарльз, Джефферсон и Лесли и ругают меня за то, что я скрываю свое еврейство, когда я налепляю имя Айзек на все свои произведения, и обсуждают мое еврейство в печати, свободно и открыто, когда это уместно.

Антисемитизм

Это подводит меня к более общей дискуссии об антисемитизме.

Отец с гордостью рассказывал мне, что в его маленьком городке никогда не было погромов, что евреи и не евреи ладили. На самом деле, он сказал мне, что он был хорошим другом с не еврейским мальчиком, которому он помогал со школьными заданиями. После революции этот мальчик появился в качестве местного функционера Коммунистической партии и помог моему отцу с документами, необходимыми для эмиграции в Соединенные Штаты.

Это важно. У меня часто бывали горячие романтики, полагавшие, что наша семья бежала из России, чтобы избежать преследований. Они, кажется, думают, что единственный способ выбраться из России - это перепрыгивать с льдины на льдину через Днепр, преследуемые ищейками и всей Красной Армией.

Ничего подобного. Нас не преследовали, и мы ушли совершенно законным путем, не доставив больше хлопот, чем можно было бы ожидать от любой бюрократии, включая нашу собственную. Если это разочаровывает, пусть будет так.

И у меня нет страшилок, чтобы рассказывать о своей жизни здесь, в Соединенных Штатах. Меня никогда не заставляли страдать за мое еврейство в грубом смысле избиения или физического ущерба. Меня довольно часто дразнили, иногда открыто, молодые люди, и чаще всего образованные. Это было то, что я принимал как неизбежную часть вселенной, которую я не могу изменить.

Я также знал, что обширные области Американского общества были закрыты для меня, потому что я был евреем, но это было реальностью в каждом христианском обществе в мире в течение двух тысяч лет, и я принял это как факт жизни.

Что действительно было трудно вынести, так это чувство незащищенности и даже ужаса из-за того, что происходило в мире. Я говорю про 1930-е годы, когда Гитлер становился все более и более доминирующим, а его антисемитское безумие становилось все более жестоким и убийственным.

Ни один американский еврей не мог не знать, что евреев, сначала в Германии, затем в Австрии, бесконечно унижали, жестоко обращались, сажали в тюрьму, пытали и убивали только за то, что они евреи. Мы не могли не понимать, что нацистские партии возникали и в других частях Европы, что также делало антисемитизм их центральным лозунгом. Даже Франция и Великобритания не были неуязвимы; у обеих были свои партии фашистского типа, и у обеих была долгая история антисемитизма.

Мы не были в безопасности даже в Соединенных Штатах. Подспудное течение благородного антисемитизма было всегда. Время от времени случались вспышки насилия со стороны более невежественных уличных банд. Но было и притяжение нацизма. Мы можем не принимать во внимание Германо-Американский Бунд, который был открытой рукой нацистов. Однако такие люди, как католический священник отец Чарльз Кофлин и герой авиации Чарльз Линдберг открыто выражали антисемитские взгляды. Были и доморощенные фашистские движения, сплотившиеся вокруг антисемитского знамени.

Как могли американские евреи жить в таком напряжении? Почему они не сломались? Я полагаю, что большинство просто практиковало «отрицание». Они изо всех сил старались не думать об этом и старались вести нормальный образ жизни. В значительной степени я сделал то же самое. Это было просто необходимо. Евреи в Германии делали то же самое, пока не разразилась буря.

У меня было позитивное отношение и достаточно веры в Соединенные Штаты Америки, чтобы верить, что они никогда не последуют примеру Германии.

И в самом деле, эксцессы Гитлера, не только в его расизме, но и в его националистическом бряцании саблей, в его все более очевидной паранойе, вызывали отвращение и гнев среди американского населения. Даже если Соединенные Штаты в целом довольно прохладно относились к бедственному положению европейских евреев, они становились все более антигитлеровскими. По крайней мере, я так чувствовал и находил в этом утешение.

Я также старался не зацикливаться на антисемитизме как главной проблеме в мире. Многие евреи, которых я знал, делили мир на евреев и антисемитов. Многие евреи, которых я знал, не признавали никакой другой проблемы, кроме проблемы антисемитизма.

Однако меня поразило, что предрассудки универсальны и что все группы, которые не являются доминирующими, которые фактически не находятся на вершине статусной цепочки, являются потенциальными жертвами. В Европе, в 1930-е годы, это были евреи, с которыми эффектно расправлялись, но в Соединенных Штатах это были не евреи, к которым хоть и плохо относились. Здесь, как мог видеть каждый, кто не держал глаза закрытыми, были афроамериканцы.

На протяжении двух столетий они были порабощены. С тех пор как рабство официально прекратилось, афроамериканцы по-прежнему находятся в положении, близком к рабству в большинстве слоев американского общества. Они были лишены обычных прав, к ним относились с презрением и не допускали возможности участвовать в том, что называется американской мечтой.

Я, хотя и еврей, и к тому же бедный, в конце концов, получил первоклассное американское образование в лучшем американском университете, и я задавался вопросом, у скольких афроамериканцев будет шанс. Меня постоянно беспокоила необходимость осуждать антисемитизм, если я не осуждал жестокость человека к человеку вообще.

Такова слепота людей, я знал евреев, которые, осуждая антисемитизм в нецензурных словах, едва переводя дыхание, начинали говорить об афроамериканцах и быстро начинали походить на группу мелких Гитлеров. И когда я указал на это и решительно возразил, они в гневе набросились на меня. Они просто не понимали, что делают.

Однажды я услышал, как одна женщина стала красноречиво говорить о том, что не евреи ничего не сделали для спасения евреев Европы. - Нельзя доверять язычникам, - сказала она. Я подождал некоторое время, а затем внезапно спросил: - Что вы делаете, чтобы помочь чернокожим в их борьбе за гражданские права?- Послушай, - сказала она, - у меня свои проблемы. И я ответил: -И у язычников тоже. Но она только тупо смотрела на меня. Она вообще не поняла.

Что можно с этим поделать? Весь мир, кажется, живет под знаменем: «Свобода прекрасна - но она только для меня».

Однажды, в мае 1977 года, я выступал на одной конференции. И делил сцену с другими ораторами, в том числе с Эли Визелем, который пережил Холокост (убийство шести миллионов европейских евреев) и теперь он не говорит ни о чем другом. Визель раздражал меня, когда говорил, что не доверяет ученым и инженерам, потому что ученые и инженеры участвовали в проведении Холокоста.

Какое обобщение! Именно так говорят антисемиты.

- Я не доверяю евреям, потому что однажды некоторые евреи распяли моего спасителя.

Я размышлял об этом во время конференции и, наконец, не в силах молчать, сказал: «мистер Визель, ошибочно думать, что, поскольку группа людей подверглась чрезвычайным преследованиям, это признак того, что они добродетельны и невинны. Они могут быть, конечно, такими, но процесс преследования не является доказательством этого. Преследование лишь показывает, что преследуемая группа слаба. Если бы они были сильны, то, насколько нам известно, они могли быть гонителями».

Визель, очень взволнованный, сказал: «приведите мне хотя бы один пример того, как евреи кого-либо преследовали».

Конечно, я был готов к этому. - Во времена царства Маккавеев во втором веке до нашей эры Иоанн Гиркан из Иудеи завоевал Эдом и предоставил Эдомитянам выбор—обратиться в иудаизм или меч. Эдомиты, будучи благоразумными, обратились в иудаизм, но с тех пор к ним относились как к низшей группе, ибо, хотя они и были евреями, они также были Эдомитянами.

А Визель, еще более взволнованный, сказал: «Это было всего один раз».

Я ответил: «Это было единственное время, когда евреи имели власть. Один из одного не плохо». На этом дискуссия закончилась, но я могу добавить, что зрители душой и сердцем были с Визелем.

Я мог бы пойти дальше. Я мог бы сослаться на обращение израильтян с Хананеянами при Давиде и Соломоне. И если бы я мог предвидеть будущее, я бы упомянул о том, что происходит сегодня в Израиле. Американские евреи могли бы оценить ситуацию более ясно, если бы они представляли себе смену ролей, палестинцев, правящих землей, и евреев, отчаянно бросающих камни.

Однажды у меня был похожий спор с Авраамом Дэвидсоном, блестящим писателем-фантастом, который был евреем, и некоторое время, демонстративно ортодоксальным. Я написал очерк о книге Руфь, рассматривая его как призыв к терпимости по отношению к жестокости писца Ездры, который вынудил евреев «прогнать» своих чужеземных жен. Руфь была Моавитянкой, из народа, ненавидимого евреями, но ее изображали образцовой женщиной, и она была прародительницей Давида.

Авраам Дэвидсон обиделся на мои намеки, что евреи нетерпимы, и написал мне письмо, в котором был полон сарказма. Он также спросил, когда евреи кого-нибудь преследовали.

В своем ответе я сказал: «Авраам, мы с тобой евреи, живущие в стране, которая на девяносто пять процентов не еврейская, и у нас все очень хорошо. Интересно, Авраам, как бы мы себя чувствовали, если бы были язычниками и жили в стране, где девяносто пять процентов правоверных евреев?»

Он не ответил. В настоящее время наблюдается приток советских евреев в Израиль. Они бегут, потому что боятся религиозных преследований. Однако в тот момент, когда их ноги касаются израильской земли, они становятся крайними израильскими националистами, не испытывающими жалости к палестинцам. От преследуемых до преследователей в мгновение ока.

Евреи ничем этим не примечательны. Просто потому, что я еврей я чувствителен к этой конкретной ситуации — но это общее явление. Когда языческий Рим преследовал первых христиан, христиане молили о терпимости. Когда христианство взяло верх, была ли терпимость? Ни за что на свете. Преследование началось сразу в другом направлении.

Болгары требовали для себя свободы от репрессивного режима и пользовались этой свободой, нападая на этнических турок в своей среде. Азербайджанцы требовали свободы от централизованного контроля Советского Союза, но они, как, оказалось, использовали эту свободу, чтобы убить всех армян в своей среде.

Библия говорит, что те, кто пережил гонения, не должны, в свою очередь, преследовать: «не досаждай пришельцу и не притесняй его, ибо вы были пришельцами в земле Египетской» (Исход 22:21). Но кто следует этому тексту? Когда я пытаюсь проповедовать это, я просто выгляжу странным и становлюсь непопулярным.

Библиотека

Как только я научился читать, и эта моя способность быстро улучшилась, возникла серьезная проблема. Мне нечего было читать. Учебников мне хватило всего на несколько дней. Я заканчивал каждый из них в течение первой недели семестра, а таким образом получал образование на ближайшие полгода. Учительница мало что могла мне рассказать.

Мой отец купил кондитерскую, когда мне было шесть лет, и магазин был заполнен книгами, но отец не позволял мне к ним прикасаться.

Он чувствовал, что это мусор. Я указал на то, что другие дети читают их, и мой отец сказал: «Айзек, они засоряют свои мозги, и их отцам все равно, что они читают. А мне не все равно».

И меня это раздражало.

Что делать? Отец раздобыл мне библиотечную карточку, и время от времени мать водила меня в библиотеку. В первый раз мне разрешили пойти куда-то одному, когда мама устала от споров со мной.

И здесь счастливые обстоятельства снова обо мне позаботились.

Если бы у моего отца было время и если бы он принадлежал к американской культуре, он, несомненно, направил бы меня более детально, чем просто защитил от беллетристики, которую он продавал в кондитерской. Он мог бы направить меня к тому, что считал хорошей литературой, и, сам того не желая, сузить мои интеллектуальные горизонты.

Но он не мог. Я был предоставлен самому себе. Мой отец считал, что любая книга, находящаяся в публичной библиотеке, годится для чтения, и поэтому не делал попыток контролировать книги, которые я читал. И я, без руководства, попробовал читать все.

По чистой случайности я нашел книги, посвященные греческим мифам. Я неправильно произносил все греческие имена, и многое из них было мне непонятно, но я обнаружил, что очарован. На самом деле, когда я стал на несколько лет старше, я перечитывал «Илиаду» снова и снова, вынимая ее с библиотечной полки при каждом удобном случае, и начинал все сначала с первого куплета, как только заканчивал последний. Том, который я прочел, оказался переводом Уильяма Каллена Брайанта, который, оглядываясь назад, я считаю плохим. Тем не менее я знал «Илиаду» слово в слово. Вы можете прочесть любой стих наугад, и я скажу вам, где его найти. Я так же читал «Одиссею», но с меньшим удовольствием, потому что она не была такой кровавой.

Вот что меня озадачивает. Не помню, когда я впервые прочел книгу по греческой мифологии, но, должно быть, я был очень молод. Мог я или не мог сказать, что это выдуманные истории, а не правда? То же самое можно было бы сказать и о сказках (а я читал каждый том сказок в библиотеке). Откуда вы знаете, что это просто «сказки»?

Я предполагаю, что в обычных семьях детям читают детские книги, и ребенок каким-то образом понимает, что кролики на самом деле не разговаривают. Я не знаю. Как ни странно, я не помню, как это работало с моими детьми. Я не очень много читал им (будучи таким эгоцентричным), и я не помню, чтобы специально говорил: «это всего лишь выдуманная история».

Конечно, некоторые подростки боятся ведьм, монстров, тигров под кроватью и всего того ужасного, о чем они читают, поэтому они должны принять это как истину (или достаточно простодушно унести эти мифы во взрослую жизнь). Я никогда не боялся таких вещей, так что, должно быть, знал с самого начала, когда сказки были просто выдумкой — но не знаю, откуда я это знал.

Я отчетливо помню, как прокладывал себе путь через «Бурю», первую пьесу в книге, хотя это была последняя пьеса Шекспира (и единственная, в которой он придумал свой собственный сюжет). Я помню, например, насколько загадочным было слово «Яр». Шекспир использовал его, чтобы создать впечатление матросского жаргона, но я никогда не встречал его до или (я думаю) после.

Я помню, как смеялся над комедиями. Кажется, я даже помню, как наслаждался сценами Фальстафа в «Генрихе IV» части первой. Короче говоря, комические сцены мне понравились, как и следовало ожидать. Я также помню, что не любил Ромео и Джульетту, потому что они были слишком мягкими, слащавыми.

А дальше начинает то, что сводит меня с ума. Пытался ли я читать «Гамлета» или «Короля Лира»? Я совершенно не помню. Я даже не помню, когда впервые прочел «Гамлета». Несомненно, был момент, когда я прочел его или, по крайней мере, попытался прочитать в первый раз. Наверняка у меня была какая-то реакция. Но я ничего не помню. Пробел.

Это вызывает целый ряд проблем, пока вы не перестанете думать об этом. Когда я впервые узнал, что Земля вращается вокруг Солнца? Когда я впервые услышал о динозаврах? Вероятно, я читал об этом и о других вещах в книгах по популярной науке для молодежи, которые я получил в библиотеке, но почему я не помню, как сказал: «О, боже мой, вся эта земля движется вокруг Солнца. Как удивительно!»

Все ли помнят, когда впервые услышали о таких вещах? Я идиот, что не помню?

С другой стороны, возможно ли, что как только вы твердо примете что-то в детстве, вы уничтожите свое прежнее состояние «незнания» или «неправильного знания»? Функция памяти мозга просто очищает более ранний материал? Это было бы полезно, так как было бы, конечно, вредно жить под детским впечатлением, что кролики говорят, как только вы узнаете, что они этого не делают. Я приму это и решу, что я не идиот.

Поэтому я предполагаю, что в конце концов прочитал и оценил «Гамлета» настолько, что функция памяти моего мозга просто успокоилась до легкого убеждения, что я знал его всю жизнь. И я полагаю, что узнал из своих книг то, что усвоил не только в тот момент, но и задним числом.

Одно влечет за собой другое, даже несчастные случаи. Однажды, когда я был болен и не мог ходить в библиотеку, я уговорил свою бедную мать пойти в библиотеку, пообещав, что прочитаю любую книгу, которую она мне принесет. То, что она принесла, было вымышленной жизнью Томаса Эдисона. Это разочаровало меня, но я обещал, поэтому я прочитал её, и это могло бы быть моим введением в мир науки и техники.

Потом, когда я стал старше, художественная литература привела меня к научной литературе. Невозможно было прочесть «Трех мушкетеров» Александра Дюма, не заинтересовавшись историей Франции.

Мое знакомство с древнегреческой историей (в противоположность мифологии) произошло, по-моему, потому, что я читал «Ревнивых богов» Гертруды Атертон (думая, что это мифология, я полагаю). Я обнаружил, что читаю об Афинах и Спарте, в частности об Алкивиаде. Картина Алкивиада, нарисованная Атертоной, никогда не покидала меня.

«Слава пурпура» Уильяма Стернса Дэвиса познакомила меня с Византийской империей и Львом III (Исавром), не говоря уже о греческом огне. Другая его книга, названия которой я не помню, познакомила меня с персидской войной и Аристидом.

Всё это привело меня к истории. Я прочитал книгу Хендрика ван Луна по истории, потом решил, что мне нужно что-то покрепче, поэтому я помню, что читал историю мира, написанную французским историком девятнадцатого века по имени Виктор Дюруи. Я перечитал её несколько раз. Это было разнообразное чтение, без какой-либо систематизации. В одной библиотеке, которую я посещал (я посещал все библиотеки, до которых мог добраться), я нашел переплетенные тома «Святого Николая», детского журнала, который процветал столетие назад. Я брал том за томом, каждый из которых включал в себя ежемесячные выпуски, напечатанные микроскопическим шрифтом, и читал их столько, сколько мог. В этих томах я наткнулся на сериализацию «Дэви и Гоблин», которая мне не понравилась, потому что я думал, что она имитирует Приключения Алисы в Стране чудес, но не так хороша. Вот! Когда я впервые прочитал «Алису»? Я не помню, но я абсолютно уверен, что когда бы я не прочитал её, она мне понравилась.

В каждом номере были стихи о банде невинных гоблинов, у которых всегда были неприятные приключения. Иллюстрация для каждого была особенно восхитительна, тем более что один из гоблинов всегда был одет как чопорный англичанин (цилиндр, фрак и монокль) и имел больше проблем, чем все остальные вместе взятые.

Конечно, я многое пропускал, но многое и читал.

Когда я немного подрос, я открыл для себя Чарльза Диккенса (я читал «Посмертные записки Пиквикского клуба» двадцать шесть раз, а Николаса Никльби около десяти раз). Я даже корпел над такими невероятными книгами, как «Вечный жид» Эжена Сю (привлеченный словом «жид») и «тайны Парижа» (привлеченный «тайнами»). Я был потрясен. Я не мог оторваться от чтения, но меня с начала до конца ужасала картина, которую нарисовал Сю, - нищие и преступники. Даже сейчас я содрогаюсь, когда думаю об этом. В картинах Диккенса о бедности и нищете всегда присутствовала закваска юмора, что делало их более терпимыми. Сю стучал молотком.

Я также прочел не справедливо забытую книгу Сэмюэля Уоррена «Десять тысяч в год», в которой был превосходный злодей по имени Жирный Окорок. Думаю, тогда я впервые осознал, что настоящим героем книги может быть злодей, а не «герой».

Единственное, чего я почти не читал, была художественная литература двадцатого века. Это не научно-популярная литература двадцатого века, которую я читал в большом количестве. Поэтому современная фантастика была опущена, я не знаю почему. Возможно, меня привлекали более пыльные книги. Возможно, библиотеки, в которые я ходил, сами были бедны современной литературой.

Эта детская проблема осталась. Я до сих пор очень редко читаю современную литературу (кроме детективов).

Все это невероятно разнообразное чтение, результат отсутствия руководства, оставило свой неизгладимый след. Мой интерес возник в двадцати различных направлениях, и все эти интересы остались. Я написал книги по мифологии, Библии, Шекспиру, истории, науке и так далее.

Даже то, что я не читаю современную литературу, наложило на меня свой отпечаток, потому что я прекрасно понимаю, что в моем творчестве есть что-то старомодное. Тем не менее, мне это нравится, и есть достаточно читателей, которым это нравится, чтобы уберечь меня от обнищания.

Я получил основы своего образования в школе, но этого было недостаточно. Свое настоящее образование, надстройку, детали, настоящую архитектуру я получил в публичной библиотеке. Для обедневшего ребенка, семья которого не могла позволить себе покупать книги, библиотека была открытой дверью к чудесам и достижениям, и я никогда не смогу быть достаточно благодарным за то, что у меня хватило ума ворваться в эту дверь и использовать ее по максимуму.

Теперь, когда я постоянно читаю о том, как сокращаются библиотечные фонды, я могу только думать, что дверь закрывается и что американское общество нашло еще один способ уничтожить себя.

Книжный червь

Все сговорились, чтобы заставить меня вести ненормальный образ жизни в юности— «ненормальный», конечно, только в сравнении со средне статистическим образом жизни обычных подростков, которыми я был окружен. Для меня это не было ненормальным. Это было желательно. Я сидел один со своими книгами и жалел других детей.

Заметьте, я не был полностью изолирован. Я не был ни мизантропом, ни застенчивым одиночкой. На самом деле я (как мне говорят другие) очень экстравертен. Я громкий, шумный, я болтаю и много смеюсь. Я использую настоящее время, потому что я, по-видимому, все еще такой. Это означало, что я мог разговаривать со своими одноклассниками и соседскими детьми, а иногда даже играть с ними. Правда, лишь изредка, и то по разным причинам.

1. Как только я был вынужден работать в семейной кондитерской, мои часы досуга сократились почти до нуля. Времени на игры не было.

2. Даже если при необычных обстоятельствах игра могла иметь место, я отказывался участвовать в любой игре, которая имела бы шанс на насилие, даже дружеское насилие. Я был маленьким, я был слабым, и в любой игре я был тем, с кем не церомонятся.

3. Многие игры, будь то шашки, волчки, шарики или другие предметы, были разыграны «навсегда». То есть победитель получал вещи проигравшего. Я очень рано понял, что не создан для того, чтобы играть до конца. Я знал, что если потеряю свои вещи, то у меня не будет шанса их вернуть. Мой отец не собирался тратиться на неопределенное количество этих безделушек для меня, и я это хорошо знал. Я бы играл только «для удовольствия» - то есть в игры, в которых Слава Победы была всем, но каждый бы оставался при своих вещах. Для большинства людей игра ради забавы не была забавой, и у меня было мало шансов играть по-своему.

Это обстоятельство удерживало меня на протяжении всей моей жизни от искушения играть в азартные игры. Только однажды, я изменил себе, когда мне было чуть за двадцать, я поддался искушению и присоединился к игре в покер, когда меня заверили, что ставки будут очень низкими.

Позже, терзаемый чувством вины, я признался отцу, что играл в покер на деньги.

- И каков результат?- спокойно спросил отец.

-Я проиграл пятнадцать центов, - сказал я.

- Слава Богу, - облегченно выдохнул он. – Было бы плохо, если бы ты выиграл пятнадцать центов.- Он хорошо знал, что порок вызывает привыкание. Это предубеждение против азартных игр идет еще дальше. Это больше, чем просто не играть в покер или делать ставки на лошадей. На каждом шаге своей жизни я пытались оценить вероятность того, что я бы добиться успеха. Если, по моему мнению, шансы на успех были намного меньше, чем риск, на который мне пришлось бы пойти, я не рисковал. Это работает, если вы способны делать правильные выводы, и я, по-видимому, был способен. По крайней мере, то, что я пытался сделать, почти всегда мне удавалось, даже когда другим это казалось маловероятным. Если что-то не казались мне рискованным, то я шел к своей цели, и делал это от всего сердца, и почти всегда это увенчалось успехом.

Таким образом, я писал книги, которые никто, кроме идиота, возможно, не подумал бы продать, и все же мы справились. С другой стороны, я всегда считал, что любая связь с Голливудом, кроме самой тривиальной, какой бы прибыльной она ни казалась в данный момент, закончится катастрофой, и я держался подальше от этого места. Я тоже никогда не жалел об этом.

Как вы можете сделать вывод из всего выше перечисленного, я не был членом квартальной банды, и чем старше я становился, тем меньше и меньше мог в неё попасть. Экстраверт я или нет, веселый болтун или нет, но я, по сути, был аутсайдером и легко мог разбить себе сердце из-за этого и отравить всю оставшуюся жизнь. (У меня есть друзья, которые в молодости вели более или менее отвязную жизнь, потому что были чужаками в молодежной среде).

Я не чувствовал обиды из-за того, что мне исключали из игр. Не помню, чтобы я когда-нибудь грезил тем, чтобы другие дети бегали вокруг и мечтали, чтобы я присоединился к ним. Я с отвращением думал о такой возможности.

Видите ли, у меня были книги. Я лучше почитаю.

Я помню жаркие летние дни, когда дела шли плохо и отец с мамой или без нее, мог справиться с кондитерской без меня. Я сидел у входа в магазин (на всякий случай), прислонив стул к стене, и читал.

Помню, когда родился мой брат Стэнли и мне поручили ухаживать за ним, я двадцать или тридцать раз катал его по кварталу с книгой, прислоненной к ручке детской коляски, и читал.

Я помню, как вернулся из библиотеки с тремя книгами, по одной я нес под мышкой, а третью держал перед собой и читал. Матери говорили, что это «странное поведение», и она бранила меня, потому что и она, и отец, боялись обидеть клиентов. Можете быть уверены, я не обращал на это внимания.

Другими словами, я был классическим «книжным червем». Для тех, кто не книжные черви, должно быть любопытно, что кто-то читает и читает, позволяя жизни со всей ее славой проходить незамеченной, растрачивая беззаботные дни юности, упуская замечательную игру мускулов и сухожилий. Должно быть, в этом есть что-то печальное и даже трагическое, и можно задаться вопросом, что заставляет юношу делать это.

Жизнь прекрасна, когда ты молод, дни беззаботны, когда проводишь их счастливо, игра мысли и воображения намного превосходит игру мускулов и сухожилий. Позвольте мне сказать вам, если вы не знаете этого по собственному опыту, что чтение хорошей книги, потеря себя в интересах слов и мыслей, для некоторых людей (меня, например) невероятная интенсивность счастья.

Если я хочу вспомнить покой, безмятежность, удовольствие, я думаю о себе в те ленивые летние дни, когда мой стул был прислонен к стене, книга лежала у меня на коленях, а страницы тихо перелистывались. Возможно, в некоторые моменты моей жизни и были более высокие пики экстаза, огромные моменты облегчения и триумфа, но для тихого, мирного счастья никогда не было ничего, что могло бы сравниться с ним.

Школа

Мне нравилась школа. Особенно то, чему меня пытались научить, по крайней мере в начальной и средней школе, я не находил ничего страшного. Все было просто, и я сиял — и я любил сиять.

Конечно, у меня были проблемы. Всегда есть проблемы. Даже не принимая во внимание тот факт, что я не пользовался популярностью у одноклассников, я не пользовался популярностью и у большинства учителей. Несмотря на то, что я был самым умным ребенком в классе (и самым младшим), я также был одним из самых плохих. Когда я говорю «плохих», вы должны понимать, что шестьдесят лет назад стандарты плохого поведения были совершенно иными, чем сегодня.

Сегодня мы живем в обществе, в котором школьники употребляют наркотики, носят с собой в школу оружие, избивают и иногда насилуют учителей.

Такого поведения не могли себе представить в школах моего времени. Я плохо себя вел, потому что шептался в классе. Мне всегда было, что сказать о том, что происходит на занятии, и никто не мог помешать мне шепотом комментировать речь учителя тем, кто сидел рядом со мной.

Мой однокашник, скорее всего, захихикает, и это привлечет внимание учителя. Поскольку тот, кто хихикал, всегда сидел рядом со мной, вывод был очевиден, и за мной следили. Мне никогда не удавалось избежать этого.

Зачем я это сделал? Почему я не научился молчать? Я не знаю. Возможно, дело было в реакции перед погружением. Я делаю это всю свою жизнь, хотя и с уменьшающейся частотой. Иногда, даже сейчас, мне приходит в голову что-то смешное, но крайне неуместное, и я говорю это прежде, чем успеваю прикусить язык.

Так, однажды во время антракта в вестибюле театра, где шла одна из пьес Гилберта и Салливана (моя страсть), ко мне подошла женщина и попросила автограф. Я согласился (я никогда не отказываю в автографе), и она сказала: «Ты второй человек, которого я когда-либо просила об автографе».

Сложа руки, я спросил: «А кто был первым?»

«Лоуренс Оливье», - сказала она.

«Как бы гордился Оливье, если бы знал», - с ужасом услышал я свой голос.

Это, конечно, была шутка—юмор в противоположную сторону,— но она отшатнулась, и я уверен, что она всем рассказала, какой я тщеславный и высокомерный монстр.

И это не просто слова, это действия. В тот же самый день пожилая женщина сказала мне (к этому времени, как вы понимаете, я был уже пожилым человеком): «Я ходила с вами в начальную школу».

«Неужели?» -удивился я, конечно, не вспомнив её.

«В PS 202».

Я заинтересовался. Я действительно посещал PS 202 между 1928 и 1930 годами.

«Причина, по которой я тебя помню, заключается в том, что однажды учительница сказала что-то - я забыла, что именно, - и ты сказал ей, что она не права. Она настаивала, что права, и в обед ты побежал домой, вернулся с большой книгой и доказал, что она ошибалась. Ты помнишь это?».

«Нет», - сказал я, - «но это был Айзек Азимов. Нет ни одного школьника, который пошел бы на всё, чтобы унизить учителя и заставить ненавидеть себя только для того, чтобы доказать, что он был прав в каком-то тривиальном пункте».

Да, у меня были проблемы с учителями на протяжении всего обучения, вплоть до докторантуры. Кроме того, у меня были проблемы с людьми, которые были выше меня в иерархии. Я никогда не находил истинного покоя, пока не превратил всю свою трудовую деятельность в самозанятость. Я не создан для того, чтобы быть наемным работником.

Если уж на то пошло, я подозреваю, что меня никогда бы невзлюбили мои работники. По крайней мере, мне никогда не хотелось иметь секретаря или помощника. Мой инстинкт говорит мне, что наверняка эти взаимодействия замедлят меня. Лучше все делать самому, в конце концов так и стало.

Иногда меня спрашивают, был ли в школе какой-нибудь учитель, который вдохновлял меня, и не могу ли я рассказать подробности. Фактически, я не помню практически ни одного из моих учителей, не потому, что они были особенно незапоминающимися, а потому, что я особенно эгоцентричен. Однако в моем сознании выделяются трое.

В первом классе у меня был толстый, теплый и любящий учитель (и черный — единственный черный учитель, который у меня когда-либо был). Когда мне пришлось перейти из класса в класс, я заплакал и сказал, что хочу быть с ним, а он погладил меня и сказал, что я должен идти. Когда на следующий день я попытался прокрасться к нему в класс, он взял меня за руку и повел обратно.

В пятом классе была мисс Мартин, которая (в отличие от большинства учителей) любила меня, несмотря на мои недостатки, и была добра ко мне. Это было облегчение для меня.

В шестом классе была мисс Гроуни, которая имела репутацию «строгой» и приводила учеников в ужас. Она бранила и кричала на них, а иногда и на меня. Я, по крайней мере, привык к этому и терпел. Думаю, я ей тоже нравился, возможно, потому, что я ее не боялся. (Я довольно рано обнаружил, что «самый умный ребенок в классе» иногда может избежать наказания за «убийство»).

Взросление

Я предполагаю, что каждый ребенок хочет вырасти и стать взрослым со всеми правами и привилегиями взрослых. Само собой разумеется, что ребенок осознает ограниченную жизнь, которую он ведет, когда родители всегда говорят ему, что делать и чего не делать, не имея возможности принимать собственные решения и так далее. Поэтому он видит взрослую жизнь как время невероятной свободы. Позже он, вероятно, узнает, что это всего лишь пропуск в гораздо более обременительное рабство… но это неважно.

Когда я был молод, взросление сопровождалось определенными физическими факторами. Дети носили «коротышки» - то есть бриджи, которые застегивались чуть ниже колен, как брюки аристократов восемнадцатого века. Конечно, приходилось носить длинные чулки, доходившие до колен. По мере того как человек взрослел, тлеющая ненависть к «коротышкам» росла, потому что они были признаком детства. Дети ждали, когда можно будет впервые надеть «лонги» - обычные брюки, доходящие до щиколоток и не требующие пряжек.

Я помню время, когда впервые надел «лонги». Я был так горд, что не мог этого вынести. Я вышел на улицу и расхаживал по ней, надеясь, что все увидят меня и заметят, что в мир пришел новый взрослый. На самом деле мне тогда было всего тринадцать, и я быстро понял, что «лонги» не делает меня взрослым.

Тем не менее, я был поражен, когда вскоре после этого «коротышки» исчезли со сцены. Дети их больше не носят. У них нет клейма, и я не думаю, что это справедливо. Почему я был вынужден носить этот знак позора, когда в наши дни никто этого не делает?

Я дожил до того, чтобы увидеть и другие изменения в одежде. Когда я был молод, все подростки носили шапки. Это были матерчатые шляпы с козырьком. Их можно было защелкнуть, сорвать, раздавить, сделать с ними все, что угодно, и они всегда оставались в рабочем состоянии. Это был самый удобный головной убор, который я когда-либо носил, некоторые из них даже были с наушниками для холодной погоды.

Теперь они ушли, ушли в прошлое. Я слышал историю о том, что плохие парни всегда носили кепки в ранних гангстерских фильмах, и американская публика, никогда не отличавшаяся самостоятельным мышлением, отвергла их.

Это не имело значения. Я перешел на фетровую шляпу, которая была «взрослой» шляпой. В конце концов, я возненавидел ее, хотя она была универсальной. В кино, на улице все носили фетровые шляпы. Даже когда они ввязывались в драку, что часто случалось в дешевых фильмах, шляпа оставалась на месте, несмотря ни на что.

Для меня было облегчением, когда исчезли и фетры, и все остались без шляп. Конечно, с возрастом мне стало полезно носить шапку для тепла, но теперь я ношу русскую меховую шапку, которую, как и шапки моего детства, можно засунуть в карман. Все вернулось на свои места.

Я видел и другие изменения в мужской одежде. Костюмы с двумя парами брюк. Не более. Жилеты в основном исчезли. Брюки потеряли манжеты (очень полезно для сбора ракушек и гальки). Кармашек для часов исчез.

Кнопки на гульфике были заменены на молнии. Когда я был ребенком, любимой игрой было подойти к какой-нибудь жертве и неожиданно расстегнуть ей ширинку под насмешливый смех. Не знаю, было ли когда-нибудь что-нибудь примечательное в этом роде, но смущение было чрезвычайным, особенно если вокруг были девушки. Очевидно, если преступнику удавалось оторвать одну-две пуговицы, он торжествовал еще больше, и чьей-нибудь бедной матери приходилось пришивать их снова.

Долгие часы

Главным фактором в моей жизни между шестью и двадцатью двумя годами была кондитерская отца. В этом было много хорошего. Мой отец работал на себя, и его нельзя было уволить. Это было очень важно, когда Великая депрессия началась с краха фондового рынка в 1929 году. С миллионами безработных, без страховки по безработице, без социального обеспечения, без чувства, что общество вообще должно что-то делать с этими несчастными, кроме как бросать им время от времени десять центов за чашку кофе («приятель, не мог бы ты выделить десять центов?»), можно было только стоять на углах в рваных пальто и продавать яблоки, или рыться в мусорных баках, или голодать. Никто не мог пережить Великую депрессию, не получив от нее шрама. В Соединенных Штатах, по крайней мере, опустошение, вызванное ей, было больше, чем от Второй мировой войны (если игнорировать военные потери, что, конечно, трудно сделать). Никакой «ребенок депрессии» не может быть яппи. Никакой опыт, накопленный после депрессии, не может убедить человека, который пережил ее, в том, что мир экономически безопасен. Постоянно ждешь, когда закроются банки, закроются заводы, наступит розовая полоса разгрузки. Семья Азимовых пострадала. Но не сильно. Мы были бедны, но у нас всегда хватало денег, чтобы накрыть на стол и заплатить за квартиру. Нам никогда не угрожали голодом и выселением. И почему? Кондитерский магазин. Он приносил достаточно, чтобы поддерживать нас. Конечно, лишь немного, но в Великую депрессию даже наличие не большого количества денег было подобно нахождению в раю. Конечно, за это приходилось платить. Все имеет свою цену. Работа в кондитерской потребовала от мамы и папы всего времени (хотя маме удавалось найти немного времени, чтобы содержать дом в примерном порядке и готовить еду).

Все это означало, что с шести лет я потерял возможность иметь традиционных родителей — мать, которая остается дома, проводит часы на кухне, которая доступна, по требованию, для того или иного; и отец, который появляется, когда работа закончена, и который играет или занимается чем-то с вами в выходные.

С другой стороны, я всегда знал, где они. Они были в магазине, и я мог быть уверен, что найду их там. Это, я полагаю, было мерой безопасности.

Когда мне было девять лет, и моя мать снова забеременела, а потом у нее начались схватки. У моего отца не было выбора. И, оказавшись в магазине, я не выходил оттуда до тех пор, пока меня не заменил мой брат, который, в конце концов, и стал причиной моего порабощения. (Не то чтобы я считал это порабощением, как я вскоре объясню).

Что действительно было замечательным в кондитерской, так это долгие часы работы. Отец открывал магазин в шесть утра, в дождь, в ясную погоду или в метель. А закрывал его в час ночи, поспав четыре-пять часов, он начинал рабочий день снова. Отец компенсировал недосып двухчасовым дневным сном. Кондитерская работала каждый день, включая субботу, воскресенье и праздники.

Когда наш магазин находился в еврейском районе, и мы закрывались на самый важный из еврейских праздников, чтобы пощадить чувства наших соседей, но большую часть времени мы работали в не еврейских районах, а потому мы всегда были открыты. По правде говоря, в тех редких случаях, когда магазин закрывался, я, помнится, испытывал явное беспокойство, как будто это было какое-то странное явление вне природы. Я вздыхал с облегчением, когда магазин снова открывался и ровный ритм нашей жизни возобновлялся.

Как повлияли на меня долгие часы?

С одной стороны, они сократили мое свободное время практически до нуля. Они лишили меня всяких надежд на светскую жизнь даже в подростковом возрасте, а в те времена, когда я начал интересоваться женщинами, я мог делать это только издалека.

В школе я не мог заниматься «внеклассной деятельностью», вступать в какие-либо клубы или команды, потому что мне нужно было идти домой и работать в магазине. Это повредило моему послужному списку. В старших классах меня никогда не награждали, потому что не занимался внешкольной деятельностью, но никогда не пытался оправдать это тем, что постоянно находился дома. Возможно, все это звучит так, словно я жалуюсь на своих родителей, но это отнюдь не так.

И все же я обижался.

Конечно, я должен был понимать, что кондитерская стоит между нами и экономическим крахом. Мне также пришлось осознать, что мои отец и мать работают очень усердно, и я должен быть как они.

Дело даже не только в этом. У всего есть и положительная сторона. Должно быть, мне нравились долгие часы работы, потому что в дальнейшей жизни я никогда не говорил себе: «я упорно трудился все детство и юность, а теперь я собираюсь отдохнуть и поспать до полудня».

Совсем наоборот. Я всю жизнь держу ритм заданный кондитерской. Я просыпаюсь в пять утра. Я прихожу на работу как можно раньше. Я работаю столько, сколько могу. Я делаю это каждый день в неделю, включая праздники. Я не беру отпуск добровольно, и я стараюсь делать свою работу, даже когда я в отпуске. И даже когда я в больнице.

Другими словами, я все еще и навсегда в кондитерской. Конечно, я не обслуживаю клиентов; я не беру деньги и не делаю сдачу; я не обязан быть вежливым со всеми, кто входит (на самом деле, я никогда не был хорош в этом). Вместо этого я делаю то, что мне очень хочется сделать, — но график есть; график, который был вколочен в меня; график, против которого, как вы думаете, я бы восстал, если бы у меня был шанс.

Я могу только сказать, что в кондитерской были определенные преимущества, которые не имели ничего общего с простым выживанием, а, скорее, с переполняющим счастьем, и что это было так связано с долгими часами, чтобы сделать их сладкими для меня и закрепить их на мне на всю жизнь.

Макулатурные журналы (Pulp-журналы)

В 1920-1930-е годы телевидения не было. Комиксов практически не было. Конечно, было радио, и такие программы, как «Амос против Энди», на время стали национальными. В целом, однако, экологическая ниша, посвященная мусорной пище для ума, состояла из «журналов целлюлозы».

Они назывались так потому, что были сделаны из дешевой бумажной массы, которая быстро желтела и становилась хрупкой. Они были шероховатыми и неровными. Это было в противоположность «глянцевым журналам», которые имели гладкую поверхность, лучшую бумагу и которые, на мой взгляд, были довольно дрянной пищей для ума.

Журналы выпускались раз в месяц, в некоторых случаях два раза в месяц, а в некоторых случаях даже каждую неделю. Сначала это были эклектичные работы, предлагающие мелодраматическую художественную литературу различных типов (примеры были Argosy и Blue Book), но в конечном итоге оказалось, что специализация - это то, что нужно.

Люди хотели читать детективы, или любовные романы, или западные романы, или военные, или спортивные, или ужастики, или истории о джунглях, или любую другую классификацию, часто исключая что-либо еще. Поэтому они будут покупать журналы, посвященные теме, которая особенно желанна их сердцу.

Пожалуй, самыми успешными из всех макулатурных журналов были посвященные супергероям. Был, среди них величайший из всех – Тень, который дважды в месяц останавливал злодеев своим странным смехом и способностью двигаться как призрак. Также был Док Сэвидж, «Человек из бронзы», и пять его помощников, иногда комических. Были Паук, секретный агент Икс и Оператор № 5. Был «Большая восьмерка» и его боевые тузы, которые в одиночку громили кайзеровскую Германию, срывая злые научные махинации немецкого ученого Герра доктора Крюгера, и делали это месяц за месяцем.

Именно от этих макулатурных журналов отец пытался спасти меня, раздобыв библиотечную карточку, и, в общем, он был прав, потому что не знал, как я буду воспринимать эти (нет, я не буду снова называть это мусором, потому что я слишком многим им обязан), довольно низкопробные каракули.

Но как только я начал работать в магазине, мне становилось все труднее и труднее держаться подальше от «макулатуры», и я все резче и резче требовал разрешения прочитать их. Я заметил, что мой отец постоянно читает эти журналы. Отец ответил, что пытается выучить английский, а я уже знаю английский и у меня есть дела поважнее. Он был прав, но я продолжал настаивать, и, в конце концов, отец сдался, и я добавил к библиотечному чтению журналы.

Именно эти журналы, которые давала мне кондитерская, я ценил гораздо выше всего остального; они примирили меня с работой, с долгими часами и со всем остальным, что могло показаться утомительным; они приковали меня к образу жизни даже после того, как кондитерская исчезла. Если бы я не был в кондитерской, я бы не смог позволить себе журналы. Как бы то ни было, я прочитал их все очень внимательно и вернул нетронутыми на прилавки для продажи.

К тому времени, когда я достиг подросткового возраста и был готов к собственной писательской карьере, я с одинаковой жадностью читал «хорошие книги» в библиотеке и «низкопробные материалы» в макулатурных журналах. Что же тогда повлияло на мое творчество?

Извините. Это были макулатурные журналы.

Во-первых, я хотел писать для этих журналов, или точнее для определенной категории этих журналов (я расскажу об этом ниже), и поэтому я хотел писать так, как были написаны рассказы в «целлюлозных журналах». По своей наивности я думал, что так и надо писать.

В результате, конечно, мои ранние сочинения были чрезвычайно слащавыми. В них было много прилагательных и наречий. Люди скорее «рычали», чем «говорили». Было много действий, диалог был натянутым, характеристика была несуществующей. (Мне кажется, я не знал, что такое характеристика).

Самое удивительное, что мои ранние рассказы, или, по крайней мере, некоторые из них, вообще были опубликованы. Я объясняю это двумя причинами. Во-первых, целлюлозные журналы поглощали материал с такой скоростью, что стандарты должны были быть низкими, иначе они не могли публиковать. Стандарты были достаточно низкими для меня.

Во-вторых, та отрасль макулатурных журналов, которая интересовала меня как писателя, была самой маленькой, самой нуждающейся и, следовательно, в которую я, скорее всего, ворвусь. Так случилось, что превратности времени значительно повысили литературные стандарты моего конкретного медиума, и я очень хорошо знаю (как я часто говорю), что если бы я начинал сегодня, будучи подростком, только с очевидным талантом, который у меня был в подростковом возрасте, я не мог бы ворваться в эту область. Это так важно быть в нужном месте в нужное время. Конечно, я не остался на том уровне. Со временем мой стиль быстро улучшался, и слащавость поблекла, но, возможно, не полностью.

Я подозреваю, что зоркий глаз, читающий мои вещи даже сегодня, может обнаружить происхождение этой слащавости, и за это я извиняюсь — но я делаю все, что могу.

Позвольте мне сделать несколько замечаний о макулатурных журналах. Они процветали в дни, предшествовавшие Второй Мировой Войне, и в те дни расизм и расовые стереотипы были неотъемлемой частью американской жизни. Только после Второй Мировой Войны и борьбы с Адольфом Гитлером для американцев стало немодным выражать расистские взгляды. Я не имею в виду, что расизм исчез после Второй мировой войны, просто пример Гитлера убил его респектабельность, за исключением троглодитов, которые всегда с нами. Люди все еще могут чувствовать себя расистами во многих отношениях, но они осторожны в выражении этого, и если они достойные люди, они пытаются бороться с этим в себе.

До Второй мировой войны макулатурные журналы были откровенно расистским, и все это признавали. Даже люди, ставшие жертвами расизма, принимали это. Среди меньшинств было очень мало воинственности, очень мало самоутверждения.

Так что героями макулатурных журналов неизменно становились солидные американцы северо-западного происхождения.

Что касается всех остальных, ну, если они вообще упоминались, итальянцы были жирными шарманщиками, русские — мечтательными мистиками, греки - оливкоедами и ненадежными, евреи были комическими персонажами и они всегда помешанными на деньгах, афроамериканцы либо трусами, либо убийцами, в зависимости от потребностей сюжета. Китайцы были тонкими и жестокими (это было время, когда доктор Фу Манчи был вполне приемлемым злодеем). Все, кроме северо-западных европейцев, говорили с сильным акцентом, неслыханным в реальной жизни. Если уж на то пошло, кинофильмы того времени были не лучше, и многие из них были бы крайне неудобны для просвещенных зрителей, если бы их увидели сейчас. И даже я принял все это. Однако когда пришло время писать, я избегал стереотипов, как бы слащаво они ни звучали. Этим я был обязан себе. Но у всех моих персонажей были имена вроде Грегори Пауэлла, Майка Донована и так далее. И только после этого я начал пользоваться этническими именами.

Была еще одна любопытная особенность макулатурных журналов. Хотя злодеи регулярно угрожали женщинам, характер угрозы никогда не был четко заявлен. Это был период сильного сексуального подавления, и сексуальные акты и угрозы могли упоминаться только в «семейных журналах» самым отдаленным образом. Конечно, никто не возражал против постоянного проявления насилия и садизма—это было нормально для семьи,— но никакого секса.

Это сводило женщин к маленьким фигуркам манекенов, которые никогда не вносили активного вклада в сюжет. Они были там, чтобы им (безымянно) угрожали, чтобы их схватили, связали и заключили в темницу — и, конечно же, спасли невредимыми.

Женщины были здесь только для того, чтобы сделать злодеев более злодейскими, а героев-более героическими. И в спасении они играли чисто пассивную роль, их роль состояла в основном из криков. Я не могу припомнить (хотя уверен, что это были редкие случаи), чтобы какая-нибудь женщина пыталась вступить в бой и помочь герою; какая-нибудь женщина брала палку или камень и пыталась избить злодея. Нет, они, как и все, лениво щипали траву, ожидая, пока олени перестанут драться, чтобы узнать, к какому гарему они принадлежат.

В этих обстоятельствах любой мужчина, читающий макулатурный журнал (как я), не терпел появления женщин. Зная заранее, что они будут лишь камнем преткновения, я хотел, чтобы они исчезли. Я помню, как писал письма в журналы, жалуясь на женщин-персонажей, на само их существование.

Это была одна из причин (не единственная) того, что в своих ранних рассказах я опускал женщин. В большинстве случаев я вообще не обращал на них внимания. Конечно, это был изъян и еще один признак влияния на меня журналов.

Научная фантастика

Одной из отраслей макулатурных журналов была «научная фантастика» - самая маленькая и наименее уважаемая отрасль. Она появилась в мире целлюлозы в виде «Удивительных историй», первый номер которого вышел в апреле 1926 года. Ее редактор и, следовательно, отец-основатель журнала «Научная фантастика» Хьюго Гернсбэк называл ее «научной» - уродливое словечко.

В 1929 году его выгнали из издательства, и тем летом он основал два конкурирующих журнала – «Science Wonder Stories» и «Air Wonder Stories», которые вскоре объединились в «Wonder Stories» («Удивительные истории»). В связке с этими журналами он впервые использовал термин «научная фантастика».

Присутствие слова «наука» в новом журнале было для меня даром небес. Мне удалось убедить моего наивного отца, что журнал под названием «Science Wonder Stories» - это все о науке. Поэтому научно-фантастические журналы были первыми журналами, которые мне разрешили читать. Возможно, это было одной из причин того, что, когда пришло время стать писателем, я выбрал в качестве медиума научную фантастику.

Другая причина заключалась в том, что научная фантастика более широко охватывала молодое воображение. Именно научная фантастика познакомила меня со Вселенной, в частности с Солнечной системой и планетами. Даже если я уже сталкивался с ними, читая научные книги, именно научная фантастика запечатлела их в моем сознании, драматично и навсегда.

Был, например, трехчастный сериал Эдмонда Гамильтона «Разрушители Вселенной», который вышел в мае, июне и июле 1930 года в «Amazing». В нем Земля была под угрозой уничтожения пришельцами, которые прибыли из-за пределов Солнечной системы, но их планы были сорваны безрассудством героев, которые отправились на Нептун, чтобы спасти мир. Насколько же это было захватывающим, чем просто поймать преступника!

Именно в этой сказке я впервые услышал о Тритоне, самом большом из двух спутников Нептуна. Альфа Центавра играла второстепенную роль, и, возможно, я впервые услышал о ней и понял, что это ближайшая звезда.

Впервые я услышал о принципе неопределенности, одном из основных принципов современной физики, прочитав в октябре и ноябре 1936 года в журнале «Amazing» повесть из двух частей, озаглавленную «Неопределенность» Джона У. Кэмпбелла-младшего.

Заметьте, я не говорю, что научная фантастика обязательно была хорошим источником истинных научных знаний. На самом деле, скорее наоборот, когда я был молодым. В эти первые дни, многие писатели-фантасты были авторами «целлюлозы», и пробовал свои силы в этой области, а также в других, и делали это, имея зачаточные знания о науке. Были также нетерпеливые подростки, чье знание науки было почти таким же плохим.

И все же среди мусора непременно должны были оказаться жемчужины, и найти их должен был проницательный читатель. Например, начиная с сентября 1932 года «Amazing» опубликовал серию рассказов Дж. В. Скидмора о двух субъектах, которых он назвал «положительный» и «отрицательный», и я подозреваю, что из этой истории я впервые получил преставление о протонах и электронах.

Как мне повезло, что у моего отца была кондитерская, а не какой-то другой магазин. Поэтому нельзя винить судьбу. Это было неизбежно. Поскольку мой отец был иммигрантом, не имевшим никаких навыков, кроме умения вести бухгалтерские счета, у него не было выбора. У него не было специальных навыков, чтобы быть мясником или пекарем, и он, возможно, даже не сможет справиться с продуктовым магазином. Кондитерская, в которой продавались только упакованные продукты (помимо приготовления фирменных газированных напитков, которые легко освоить), была наименее специализированной формой магазина и требовала наименьших знаний. Это было самое дно.

Одной из трудностей, с которой я столкнулся, читая журнал, заключалась в том, что я должен был сделать это быстро, чтобы свести к минимуму вероятность того, что журнал понадобится клиенту. Если клиент приходил и спрашивал Дока Сэвиджа, когда я читал единственный экземпляр, он вырывался из моих рук быстрее, чем удар кобры. К счастью, спрос на научную фантастику был невелик. Я не помню ни одного случая, когда мне пришлось бы отдать копию, прежде чем я закончил. Конечно, если мы получали несколько экземпляров какого-нибудь журнала, что случалось довольно часто, я был почти свободен от скорочтения.

Часто один или несколько журналов, которые я любил, оставались не проданными. Вы, наверное, думаете, что я мог бы сохранить экземпляр в качестве постоянной собственности, но когда выходил новый номер журнала, любой старый номер, оставшийся не проданными, возвращался по оптовой цене, и мой отец возвращал их. Мне ни разу не позволили оставить его себе, но я знал, что мы существуем на острие ножа, поэтому не жаловался.

В конце концов, я получал и другие вещи бесплатно. Я мог периодически пить шоколадную содовую, хотя мне всегда приходилось просить. Невежественные люди называют её «яичным кремом», хотя в ней нет ни яиц, ни сливок. Составляющие содовой это густой шоколадный сироп и газированная вода. И не пытайтесь сделать её сегодня. Я не знаю, какой синтетический мусор сейчас используют для сиропа, но ему совершенно не хватает липкого, шоколадного богатства, как в кондитерской моего отца. Часто мама делала мне шоколадное солодовое молоко, думая, что оно полезно для растущего мальчика. Коктейль состоял из молока, солода и щедрой порции хорошего шоколадного сиропа, взбитых в пену, этой смесью наполняли полтора больших стакана и она оставляла усы, которые вы ненавидели вытирать.

Но я отвлекся — вы можете задаться вопросом, что это чтение макулатурных журналов сделало со мной и моим интеллектуальным развитием. Мой отец называл это «мусором», и хотя мне неприятно это признавать, старик был прав примерно на 99%. Вот, однако, что я думаю. Какими бы дрянными ни были макулатурные журналы, их надо было читать. Молодежь, жаждущая банальных, зазубренных, избитых, неуклюжих историй, должна была читать слова и предложения, чтобы удовлетворить свою жажду. Они обучали грамоте всех, кто читал их, и небольшой процент молодежи, возможно, затем перешел к лучшим вещам. Теперь подумайте, что произошло с тех пор. В конце 1930-х годов, комиксы начали наводнять рынок, и журналы не могли составлять им достойную конкуренцию. Вторая мировая война привела к нехватке бумаги и дальнейшему забвению журналов. С появлением телевидения погибло все, что осталось от журналов (за исключением, как ни странно, научной фантастики). В целом, тенденция за последние полвека или около того была от слова к картинке. Комические журналы повышали уровень просмотра, снижали уровень чтения. Телевизор довел это до крайности. Даже глянцевые журналы умирали из-за конкуренции с иллюстрированными журналами 1940-х годов и последующими журналами о девушках.

Короче говоря, эпоха макулатурных журналов была последней, в которой молодежь, чтобы получить даже примитивный материал, была вынуждена быть грамотной. Теперь это прошло, и молодые люди уставились остекленевшими глазами в телевизор. Результат ясен. Истинная грамотность становится тайным искусством, и нация неуклонно «отупляется».

Это разбивает мне сердце, и я оглядываюсь на те дни, когда печатались журналы, со вздохом не только за себя, но и за общество.

Начинаю писать

Я начал писать в 1931 году, в возрасте одиннадцати лет. Я не пытался писать научную фантастику, а взялся за что-то гораздо более примитивное. До периода макулатурных журналов существовала эпоха «дешевых романов». Я был свидетелем самого конца этой эпохи. Когда мой отец купил кондитерскую, у него на продажу были старые, пыльные, коричневые книги в мягких обложках с картинками Ника Картера, Фрэнка Мерривелла и Дика Мерривелла на обложках.

О каждом из этих персонажей, я полагаю, было написано множество книг. Ник Картер был детективом и мастером маскировки. Фрэнк и Дик Мерривелл были типичными американскими парнями, которые вечно выигрывали бейсбольные матчи в трудную минуту для старого доброго Йеля. Я никогда не читал ни одной из этих книг. Мой отец был категорически против, и к тому времени, когда он позволил мне читать мусор, эти десятицентовые романы исчезли.

Ещё были книги в твердом переплете о каком-то центральном персонаже, относительно которого постоянно выпускались новые тома. Некоторые из них были для очень маленьких детей, например, с Банни Брауном и его сестрой Сью (я действительно читал одну или две из них, когда был совсем маленьким), а для детей постарше были книги про близнецов Бобби с приятелями Даревеллами, Роем Блейкли, Поппи Отт и так далее. Такие книги существовали десятилетиями, особенно «братья Харди» и «Нэнси Дрю».

Самыми популярными книгами серии в мои молодые годы были «мальчики-Роверы». В одной из них, в «мальчиках-бродягах» на Великих озерах, жила молодая леди по имени Дора, которая была таким примитивным примером «любовного интереса», что я никогда не замечал. У нее была добрая, но слабая мать, которая постоянно становилась жертвой хитрого мошенника по имени Мистер Крэбтри. Была также порочная пара злодеев, отец и сын (хотя отец в конечном итоге исправился). Когда я начал писать, я писал подражая этой книги. Я назвал её корешами Гринвилл в колледж. Теперь вопрос: почему я начал писать?

Я часто писал о том, как начал писать, и обычно рассказываю о том, как мне было неловко, что у меня не было постоянного материала для чтения, только книги, которые нужно было вернуть в библиотеку, или журналы, которые нужно было вернуть на полки. Мне пришло в голову, что я мог бы скопировать книгу и оставить ее себе. Для этой цели я выбрал книгу по греческой мифологии и через пять минут понял, что это непрактичная процедура. Затем, наконец, у меня появилась идея написать свои собственные книги и позволить им стать моей постоянной библиотекой.

Несомненно, это был один из факторов, но не весь мотив. Должно быть, мне просто ужасно захотелось выдумать какую-нибудь историю.

Почему бы и нет? Конечно, у многих людей есть желание сочинить историю. Это должно быть обычное человеческое желание — беспокойный ум, таинственный мир, чувство соперничества, когда кто-то другой рассказывает историю. Разве рассказывание историй - это не то, что делают, когда сидят у костра? Разве не много общественных собраний посвящено воспоминаниям и не все любят рассказывать историю о том, что действительно произошло? И разве такие истории не будут неизбежно приукрашиваться, и улучшаться до тех пор, пока сходство с реальностью не станет отдаленным?

Можно представить себе, как древний человек, сидя у костра, рассказывал истории о великих охотничьих подвигах, которые до смешного преувеличивали истину, но не подвергались сомнению, потому что все присутствующие намеревались сказать подобную ложь. Особенно хорошая история повторялась бы снова и снова и приписывалась какому-нибудь предку или легендарному охотнику.

И некоторые люди неизбежно будут особенно искусны в рассказывании историй, и их таланты будут востребованы, когда будет свободное время. Если история окажется действительно интересной, их могут даже наградить куском мяса. Естественно, это заставило бы их трудиться над созданием более масштабных, лучших и захватывающих историй.

Не вижу, как тут можно сомневаться. Импульс рассказывания историй присущ большинству людей, и если он сочетается с достаточным талантом и энергией, его невозможно подавить. Так было и в моем случае.

Мне просто нужно было писать.

Когда я написал корешей Гринвилл в колледже. Они состояли из восьми глав. Я попробовал написать что-нибудь еще, а когда и это получилось, я попытался написать что-нибудь еще, и так далее, в течение семи лет.

Писать было интересно, потому что я никогда не планировал заранее. Я сочинял свои истории, и это было очень похоже на чтение книги, которую я не написал. Что будет с персонажами? Как бы им выйти из конкретной передряги? В те первые годы я писал только об этом. В самых смелых мечтах мне и в голову не приходило, что все, что я напишу, когда-нибудь будет опубликовано. Я писал не из честолюбия.

По правде говоря, я до сих пор пишу свои романы именно так — сочиняя их по ходу дела — с одним очень важным улучшением. Я понял, что нет смысла придумывать что-то по ходу дела, если у вас нет четкого решения вашей истории. Из-за того, что у меня его не было, все мои ранние рассказы обрывались.

Что я сейчас делаю, так это придумываю проблему и решение этой проблемы. Затем я начинаю рассказ, придумывая его по ходу, испытывая волнение от того, что произойдет с персонажами и как они выберутся из своих передряг, но неуклонно продвигаясь к известному решению, чтобы не заблудиться в пути.

Когда новички просят совета, я всегда это подчеркиваю. Знай свой конец, говорю я, или река твоей истории может, в конце концов, утонуть в песках пустыни и никогда не достичь моря.

Унижение

Я уже говорил, что всегда считал себя замечательным человеком, даже в детстве, и никогда не колебался в этом мнении. Нужно ли говорить, что это чувство не было универсальным?

Я не говорю о людях, которые признавали существование моих недостатков, моей болтливости, моего самоутверждения, моей эгоцентричности, моей социальной нелепости. Я тоже признавал эти недостатки и старался (с безразличным успехом) их исправить. Я говорю о людях, которые не считали меня выдающимся интеллектуалом или обладающим необычными талантами (или какими-либо вообще).

Первые шесть лет учебы в школе я провел с удивительной легкостью, прекрасно понимая, что никто из моих одноклассников не может меня переплюнуть. Однако это закончилось, когда я поступил в среднюю школу в 1932 году и перешел в десятый класс.

Одна беда заключалась в том, что я не ходил в соседнюю среднюю школу, среднюю школу Томаса Лефферсона. Я хотел пойти в среднюю школу для мальчиков, которая была довольно далеко, хотя все еще находилась в Бруклине, где я провел всю свою юность. Средняя школа для мальчиков была в те дни элитной школой, и мы с отцом думали, что мне будет легче поступить в хороший колледж, если я закончу среднюю школу для мальчиков.

Но это означало, что в старшеклассники собирали «самых умных ребят» со всего района, а некоторые были лучше меня, по крайней мере, в том, что касалось получения высоких оценок. Я сразу же заподозрил это, когда попытался вступить в математический клуб (старшеклассники неизменно выигрывали математические соревнования) под впечатлением, что я крутой математик. Я быстро выяснил, что другие студенты знали математику, о которой я никогда не слышал, и в замешательстве бросил учебу.

Через некоторое время я также обнаружил, что некоторые студенты получают лучшие оценки по тому или иному предмету, чем я. Это меня не смутило. Я помню, что в средней школе один мальчик выиграл премию по биологии, но был ужасен в математике, а другой мальчик выиграл премию по математике, но был ужасен в биологии — а я был вторым в обеих дисциплинах.

К сожалению, я также обнаружил, что у некоторых студентов средние показатели оказались лучше, чем у меня. Их средние показатели были не только выше, но и оставались выше. Эти средние значения были опубликованы, и я с досадой увидел свое имя на десятом или двенадцатом месте. Это не было позором, но я больше не был «самым умным ребенком».

Это произвело на меня такое впечатление, что спустя более чем полвека я действительно помню имена трех студентов, которые учились лучше, чем я, это замечательно для такого человека, как я, который настолько эгоцентричен, что не считает имена других людей достойными запоминания. Очевидно, эти студенты сильно удивили меня.

Ничто из этого не поколебало моей веры в мою замечательность, но я искал объяснения в своей голове. Я всегда ищу объяснения в своей голове, и в этом случае у меня не было выбора. Я не мог пойти ни к кому, тем более к учителю, и сказать: «почему эти ученики получают лучшие оценки, чем я?»

- Потому что они умнее тебя, Азимов, паршивый мальчишка, и я этому рад.

Это был не тот ответ, который я хотел услышать или которому собирался поверить.

Вместо этого я рассуждал о том, что эти необыкновенные дети происходят из обеспеченных семей, что они выросли в интеллектуальной атмосфере, что у них было много времени для учебы, и они были умны в некотором роде.

Что касается меня, то я все еще работал в кондитерской, так что мое время для учебы было ограничено. Кроме того, я не прилагал особых усилий, чтобы найти время для учебы. Мое упрямое убеждение состояло в том, что мне просто не нужно учиться. Я читал учебники, слушал учителя, и все.

Если бы я действительно хотел конкурировать, действительно чувствовал, что я должен получать самые высокие оценки, я смог бы — но я отказался от этого. Я решил, что в этом нет необходимости, потому что мне не нужны были отметки, чтобы доказать себе, что я замечательный. Мое удовольствие быть собой не пострадало. В конце концов, я был не просто студентом, я был писателем.

Но даже там я был обречен на унижение в старших классах. Действительно, это был самый тяжелый удар, который я когда-либо получал. В 1934 году один из учителей английского языка, Макс Ньюфилд, который был преподавателем-консультантом школьного литературного журнала, выходившего раз в полгода, решил провести специальный урок письма, надеясь таким образом получить больше материала для журнала. Я быстро присоединился. Мне было всего четырнадцать, а всем остальным шестнадцать или семнадцать, но я был писателем.

Это была огромная ошибка. Нас всех попросили написать эссе, и я написал то, которое было абсолютно и окончательно испорчено. Когда Ньюфилд попросил добровольцев прочитать их эссе, Моя рука взметнулась вверх. Я успел прочесть только четверть, когда Ньюфилд остановил меня и, описывая мой стиль, употребил оскорбительное выражение «скотный двор». (Я никогда раньше не слышал, чтобы учитель использовал «грязное слово», и был потрясен.) Класс, однако, не был. Они очень громко смеялись надо мной, и я занял свое место, испытывая горький стыд и унижение.

Однако я остался в классе. Я знал, что совершил ошибку. Я пытался быть «литературным», когда не знал, как это делается. Я больше никогда не совершал эту ошибку. Другие ошибки, возможно, но не эту. Я был полон решимости добиться большего.

Наконец, нас попросили написать что-нибудь специально для литературного полугодия, и я мрачно попытался снова. Я написал эссе под названием «маленькие братья» о новом ребенке, который появился у нас дома пять лет назад. Я пытался написать смешно. Ньюфилд действительно принял эссе, и, в конце концов, оно было напечатано.

Я попытался поблагодарить Ньюфилда, надеясь, что он скажет мне, насколько я улучшился, но ничего подобного. По-видимому, в разгар Великой Депрессии каждый ученик в классе, израненный ею, написал трагические произведения Достоевского. Только я, спасенный кондитерской лавкой, написал беззаботную статью. Ньюфелду нужно было беззаботное эссе, а мое было единственным таким. У него хватило такта и излишней жестокости сказать мне, что это была единственная причина, по которой он взял его. Он даже добавил редакционную заметку в полугодии, фактически извинившись за ее включение.

Как же я это пережил?

Должен вам сказать, что я был потрясен до глубины души и не помню, какие доводы приводил, чтобы убедить себя, что я действительно хороший писатель и добьюсь успеха. Полагаю, я просто упрямо держался своего собственного мнения о себе и нашел убежище в ненависти к Ньюфилду. Я ненавижу очень немногих людей, но я ненавижу его.

Для всех, кто «делает добро», должно быть какое-то чувство типа «если бы только такой-то знал об этом, он бы пожалел, что сказал такое-то и такое-то» или «она пожалеет, что отказала мне». Весь мир может знать тебя и приветствовать, но кто-то в прошлом, вечно недостижимый, вечно не ведающий, все портит. Это остается пятном, пятном тьмы, никогда не утихающей болью.

В моем случае это Ньюфилд. Наверное, он умер до того, как я стал по-настоящему знаменитым писателем, и так и не узнал, что натворил. Время от времени, однако, я жалею, что у меня нет машины времени и я не могу вернуться в 1934 год с некоторыми из моих книг и некоторыми статьями, которые были написаны обо мне, и сказать ему: «как тебе это нравится, ты, гнилая вошь? Ты не знал, кто у тебя в классе. Если бы вы обращались со мной правильно, я мог бы записать вас как своего первооткрывателя, а не клеймить как гнилую вошь».

На самом деле, я был так измучен более чем полувековыми страданиями, которые я перенес, что недавно написал рассказ под названием «путешественник во времени», в котором персонаж, который страдал точно так же, как и я, вернулся назад во времени. К сожалению, будучи писателем, я был вынужден закончить рассказ драматично и уместно, но не так, чтобы это меня действительно удовлетворило. Нет, я не скажу вам как это сработало.

Единственное, что меня радует, - это то, что у меня должно быть несколько экземпляров этого литературного полугодия с «маленькими братьями». Например, у меня есть копия. Уверяю вас, что, кроме моего, в оглавлении нет ни одного хорошо известного имени. Даккет, талантливый молодой афроамериканец, который впоследствии написал немало стихотворений, но, в подавляющем большинстве, единственное знакомое имя - мое собственное. Есть коллекционеры, которые, столкнувшись с этой копией, вполне могли бы заплатить за нее значительную сумму, хотя бы потому, что в ней содержится мое первое опубликованное сочинение, за которое Ньюфилд извинился.

Когда вышел выпускной ежегодник, там был список лучших ученых, лучших писателей, лучших то и лучших се. Излишне говорить, что я не был назван лучшим, и более излишне упоминать, что никто из этих «лучших» не сделали себе имена в будущем (насколько я знаю). Фактически, единственное место во всем ежегоднике, где я упоминался, было прямо под моей фотографией, и там говорилось: «когда он смотрит на часы, они не только останавливаются, они идут назад». Школьное остроумие.

Нет, моя школьная карьера не была успешной ни в каком-либо смысле, хотя в итоге я получил очень высокий средний балл. И это несмотря на то, что, к своему ужасу, я обнаружил, что есть предметы, с которыми я вообще не могу справиться. Я привык с одинаковой легкостью изучать любой академический предмет от грамматики до продвинутой алгебры и от немецкого до истории. Однако в средней школе для мальчиков у меня был семестр по экономике, и я, к своему крайнему изумлению, обнаружил, что не понимаю этого. Лекции учителя не разъяснили мне предмет, также обстояло дело с чтением. Впервые в жизни я столкнулся с ментальным барьером—предметом, который просто не мог проникнуть в мой мозг.

Все это я должен был пережить. Мне пришлось смириться с унижением, которое я испытывал на уроках письма, с тем фактом, что я не был даже в первых шести средних классах, с тем фактом, что меня полностью игнорировали в ежегоднике, и с тем фактом, что были предметы, которые я не мог понять.

Я справился. По крайней мере, я не помню, чтобы был подавлен. Я всё еще был замечательным человеком, и я намеревался показать миру, кто я. Я окончил среднюю школу в 1935 году, мне было всего пятнадцать лет.

+2
173
14:08
Спасибо. Это очень интересно.
14:17
+1
Значит будем переводить дальше и выкладывать)
22:49
+1
Прекрасная вещь.Читал запоем. Вы сами переводите?
06:52
Да, сам перевожу, сегодня постараюсь вторую часть выложить, а всего книга из 10 частей будет.
Загрузка...
Мартин Эйле №1