Айзек Азимов. Мемуары. часть 3

Автор:
bellka8
Айзек Азимов. Мемуары. часть 3
Аннотация:
Вашему вниманию предлагается любительский перевод на русский язык книги Айзека Азимова "Мемуары" 1994 года.
первая часть здесь - http://litclubbs.ru/articles/16520-aizek-azimov-memuary-chast-1.html
Вторая часть здесь - http://litclubbs.ru/articles/16619-aizek-azimov-memuary-chast-2.html
Текст:

NAES

Весной 1942 года Роберт Хайнлайн пытался завербовать меня на экспериментальную авиационную станцию ВМС в Филадельфии (NAES) вместе с ним и Спрэгом де Кэмпом. Это поставило меня в затруднительное положение, так как в моей голове были веские аргументы как за то, чтобы сказать «да», так и за то, чтобы отклонить это предложение.

Против поездки в Филадельфию был тот, что я никуда не хотел ехать. Я хотел остаться дома. Хотя мне было уже двадцать два года, я все ещё боялся самостоятельно заботиться о себе.

Во-вторых, мне не хотелось покидать дом на неопределённый срок, возможно, навсегда.

Однако аргументы в пользу поездки в Филадельфию были гораздо сильнее. В любом случае я не был уверен, что мне позволят закончить докторскую работу. Первые несколько месяцев после Перл-Харбора не пошли на пользу Соединённым Штатам, и, хотя в Европе Советский Союз сплотился и удерживал немецкую армию.

Призыв глубоко въелся в американскую мужественность, и я едва ли мог спорить с тем, что моя докторская степень важнее военных усилий. Если бы я работал на NAES, мои труды могли бы принести непосредственную пользу в этой войне, и я знал, что могу сделать больше как достаточно компетентный химик, чем как паникующий пехотинец, и, возможно, правительство тоже так подумало бы.

Ещё одним аргументом в пользу Филадельфии было то, что это просто работа. Я хотел жениться на Гертруде, но как я буду содержать жену? Я накопил в банке 400 долларов, и это показалось мне хорошей стартовой суммой, но мне нужна была работа, чтобы обеспечить себе надёжный и постоянный доход. Работа, которую предложил Хайнлайн, приносила бы мне 2600 долларов в год. Этого должно было быть достаточно.

Моё желание жениться возобладало. Я переехал в Филадельфию 13 мая 1942 года и сумел прожить там около десяти недель один (с поездками в Нью-Йорк на выходные, чтобы повидаться с Гертрудой). После того, как я женился, у нас был недельный медовый месяц в Allaben Acres in the Catskills.

Там мне удалось продемонстрировать свой интеллект Гертруде, когда я вызвался участвовать в викторине и заверил её, что выиграю. Она сидела на балконе совсем одна, чтобы никто не заметил её смущения, если я потерплю неудачу, но, конечно, я победил. Многие люди на курорте относились ко мне враждебно, потому что, когда я вставал, чтобы ответить на вопросы, — очень боясь унизить Гертруду, — тревога на моем лице воспринималась за глупость, и все смеялись. Они больше ни над кем не смеялись. Когда я выиграл, они, похоже, решили, что я не имею права выглядеть глупо и вводить их в заблуждение.

После медового месяца я повёз свою жену в Филадельфию, и мы нашли квартиру (а потом другую - побольше), за которую платили чуть больше сорока долларов в месяц. Я обнаружил, что, в конце концов, мне не трудно быть вдали от дома, потому что с Гертрудой я чувствовал себя как дома. К сожалению, Гертруда чувствовала себя иначе. Квартира была маленькой, в ней не было кондиционера (в те дни их почти никто не ставил) или даже перекрёстной вентиляции, и у нас было жаркое, душное Филадельфийское лето. Гертруде пришлось сидеть дома одной на жаре, пока я работал в лаборатории с кондиционером. Она горько обижалась, тем более что скучала по матери и по старому дому.

Каждую неделю в пятницу вечером мы отправлялись в Нью-Йорк. Я возвращался в воскресенье вечером, а она оставалась до среды, и её мать делала все возможное, чтобы ей было очень удобно дома, чтобы она чувствовала себя ещё более несчастной в Филадельфии. И каждую неделю я думал, что она не вернётся, но она всегда возвращалась. Но все равно у меня не было ни малейшего шанса сделать её счастливой, и это иногда приводило меня в отчаяние.

Я работал в NAES три с половиной года с 1942 по 1945 год. Я надеюсь, что то, над чем я работал, было полезно для военных усилий; по крайне мере они сказали мне, что это было так.

Работа удерживала меня от призыва во время войны, и я не мог не отметить, что было много молодых людей моего возраста (и в лучшей физической форме), которые также работали там и которые, по-видимому, не возражали, что их не призывали. Я, всегда сознававший, что мне недостаёт храбрости, постоянно разрывался между желанием держаться подальше от армии и стыдом за то, что держусь подальше от неё. В конце концов, само собой разумеется, желание пересилило стыд, тем более что я был отчаянно влюблён в Гертруду и не мог вынести мысли о том, чтобы оставить её.

Пребывание в NAES не было радостным для меня. В целом я потерпел неудачу. Я убеждён, что если бы не военное время и если бы я не находился на государственной службе и не был подвержен той невероятной инерции, с которой она страдает во всех обществах, меня бы уволили. Как бы то ни было, в самом начале работы я получил одно повышение, которое повысило мою зарплату с 2600 до 3200 долларов в год. Мне было совершенно ясно, что я не должен искать ничего другого.

Почему? Обычная вещь. Уверен, вы устали это слышать. Удивительно, что я не устал до смерти от этой жизни. Я не ладил со своим начальством. Конечно, в последующие годы те, кто выжил, относились ко мне с большой любовью, и я был очень дружелюбен в ответ (почему бы и нет?), но, конечно, мы все достаточно циничны, чтобы знать, как мало это значит. Когда они имели дело со мной во время войны, я был «проблемой» в лаборатории.

Оглядываясь назад, я удивляюсь, что не приложил больших усилий, чтобы успокоить власть имущих. В конце концов, в первый раз мне было чем себя порадовать. Я мог бы отмахнуться от неудачи с дальнейшим повышением зарплаты на том основании, что это была временная работа, и что у меня была бы гораздо большая карьера, простирающаяся передо мной. Но мне пришлось столкнуться с Гертрудой лицом к лицу, и она была встревожена тем фактом, что другие люди зарабатывали больше, чем я. Я бы сказал: «Держись меня, малыш, и через десять лет ты будешь носить бриллианты». Хотя позже она сказала, что поверила мне, в тот момент это не произвело на неё особого впечатления.

А как насчёт моих сочинений?

Необходимость работать шесть дней в неделю и желание проводить все свободное время с Гертрудой резко сказались на моей писательской работе. На самом деле, в течение моего первого года в NAES, я вообще не писал. Тем не менее, даже работа и брак не мог сдерживать это желание вечно, и в 1943 году я снова начал творить. Я написал рассказ под названием «Основание», который появился в мае 1942 года. Я также написал продолжение под названием «Уздечка и седло» (другое название рассказа – «Мэр», произведение входит в цикл «Галактическая история» - прим. переводчика), который появился в следующем номере журнала. Это был как раз тот рассказ, с которым я застрял и который Фред Пол помог мне закончить, когда мы были на Бруклинском мосту. «Уздечка и седло» появился в печати в тот самый месяц, когда я начал работать в NAES. Эти два рассказа были первыми в моей серии «Основание», и когда я вернулся к своей работе, находясь в NAES, я написал и опубликовал ещё четыре продолжения, которые появились в «Astounding Science Fiction» в годы войны. Это были «Большой и маленький» (другое название рассказа – «Коммерсанты», прим. переводчика), «Клин» (или «Торговцы», прим. переводчика), «Мёртвая рука» и «Мул». Теперь позвольте мне объяснить значение этих рассказов. Я описал свой интерес к истории, своё стремление специализироваться в этой области и даже получить степень доктора. Но отказался от истории, потому что не думал, что это не принёс мне необходимого заработка. Вместо истории я пошёл на химию, но мой интерес к этой науке остался. Я люблю исторические романы (если в них нет ни насилия, ни грязного секса) и до сих пор читаю их при первой возможности. Естественно, точно так же, как любовь к научной фантастике привела меня к желанию писать научную фантастику, любовь к историческим романам привела меня к желанию писать исторические романы. Однако писать исторический роман было для меня непрактично. Это потребовало бы огромного количества чтения и исследований, и я просто не мог тратить все это время на это. Я хотел писать. В самом начале мне пришло в голову, что я мог бы написать исторический роман, если бы сочинил собственную историю. Другими словами, я мог бы написать исторический роман будущего, в научно-фантастической тезе, чтобы он читался, как исторический роман. Я не буду притворяться, что придумал историю будущего. Это было сделано много раз, наиболее эффективно и поразительно британским писателем Олафом Стэплдоном, который написал «Последние и первые люди» и «Создатель звёзд». Эти книги, однако, читались как история, а я хотел написать исторический роман, рассказ с беседой и действием, как и любой другой научно-фантастический рассказ, за исключением того, что он будет иметь дело не только с технологией, но и с политическими и социологическими проблемами. Я пытался сделать это ещё в 1939 году, когда написал рассказ «Паломничество». Он был ужасен, и Кэмпбелл не хотел иметь к нему никакого отношения. В конце концов, я продал «Паломничество» «Planet Stories» под названием (выбор редактора, не мой) «Инок вечного огня», и он появился в весеннем номере журнала за 1942 год. Это, скорее всего, худшая история, которую я опубликовал, и с ужасным названием. Рассказ был пересмотрен семь раз, прежде чем я продал его, каждая правка делала его хуже. С тех пор я не пересматриваю существенно рассказы, за исключением очень уж необычных обстоятельств.

Это обстоятельство несколько обескуражило меня, но желание написать исторический роман будущего все ещё держало меня за горло. Я только что закончил во второй раз читать «Историю упадка и разрушения Римской Империи» Эдварда Гиббона, и мне пришло в голову, что я мог бы написать историю упадка и разрушения Галактической Империи.

1 августа 1941 года я пришёл к Кэмпбеллу с этой идеей, и он загорелся. Он хотел услышать не одну историю, а длинную сагу без конца о падении Галактической Империи, о последовавших за этим Темных веках и о возможном возвышении второй Галактической Империи, и все это при посредстве изобретённой науки «психоистории», которая позволяла опытным психоисторикам предсказывать массовые течения будущей истории.

Так получилось, что серия «Основание» оказалась самой популярной и успешной из всех моих работ, а продолжение этих историй в 1980-е годы после долгого перерыва оказалось ещё более популярным и успешным. Эти истории помогли мне стать более богатым и знаменитым, чем я мог когда-либо мечтать. Большая часть цикла «Основание» была написана, когда я работал в NAES.

Конечно, я не мог знать, что это произойдёт, а пока я работал химиком во время Второй мировой войны, но, оглядываясь назад, я замечаю, что химия, моя профессия, надоедала мне все больше. Я не только не ладил со своим начальством, но и не был хорошим химиком и никогда им не буду.

Жизнь в конце войны

2 сентября 1945 года война закончилась, и Соединённые Штаты праздновали День Победы с диким ликованием. 7 сентября 1945 года, я получил повестку.

Какая прекрасная возможность пожалеть себя! Все праздновали, а я смотрел на письмо, которое начиналось словами: «Приветствую вас». Мне оставалось всего шесть недель до моего двадцать шестого дня рождения, а после двадцати шести лет уже не призывали в армию в мирное время. Если бы они подождали всего шесть недель, я был бы в безопасности.

Жалость к себе - ужасное чувство, и я сделал все возможное, чтобы оградить себя от этого. В конце концов, повестка не пришла в долгие годы кровавых боев, и когда армейский палец, наконец, коснулся моего плеча, наступил мир. Раскаты оружия затихли. Я должен быть благодарен, что моя трусость никогда не поднимется до уровня героизма.

Более того, я знал, почему должен идти в армию, так как я как раз должен был вернуться к своим исследованиям и диссертации. Я должен был пойти в армию, чтобы позволить солдату, который перенёс жар битвы, вернуться домой. Я занял его место. Я бы счёл это странным и интересным опытом.

Однако все было напрасно. Мне все равно было ужасно жаль себя.

Я вступил в армию 1 ноября 1945 года. В конце моего первого полного дня в армии, вечером 2 ноября, я оглядел пустынную базу и подумал: «Два года! Два года!» Я смотрел в бездну вечности.

На самом деле в армии со мной не обращались плохо. Мне пришлось пройти суровую и утомительную базовую подготовку, и я не ладил с большинством других солдат (удивлены?), но меня никогда ни за что не наказывали. Мои 160 баллов по AGCT установили меня на достижимую высоту.

К февралю 1946 года я более или менее привык к армейской рутине. Лагерь в Виргинии, где я проходил начальную подготовку, находился достаточно близко от дома, чтобы время от времени брать отпуск, чтобы я мог видеть Гертруду. Я горячо надеялся, что меня поместят ещё ближе к Нью-Йорку.

Но нет! Атомная бомба должна была быть испытана на атолле Бикини в южной части Тихого океана, и для участия в этом задании было назначено несколько солдат, и я был среди них. Я был бы в десяти тысячах миль от дома в течение неопределённого периода времени, и в этот момент я думаю, что приветствовал бы смерть.

Добрая библиотекарша спросила меня, почему я так ужасно выгляжу, и я с жалобным видом поведал ей свою печальную историю. «Послушай, здесь нет ни одного человека, ни одного человека в мире, у которого не было бы проблем. С чего ты взял, что твой такой особенный?»

Вы знаете, это поставило меня лицом к лицу с моей глупостью и смирило меня с моей судьбой.

Я не буду вдаваться в подробности моего армейского опыта, который был скучным и утомительным. Точно так же, как я финишировал первым в рейтинге AGCT, я финишировал мёртвым последним в физических соревнованиях — и со здоровым отрывом в обоих случаях. Мне приходилось время от времени заниматься физической подготовкой, но в основном я отлынивал от этого занятия, потому что умел очень быстрой печатать, а машинистки были а) очень востребованы в администрации и б) не должны были заниматься физической подготовкой.

Конечно, у меня развилось абсолютное отвращение к армии, к её рутине, к её бездумию, бессердечию, бессмысленности, но, оглядываясь назад, я понимаю, что это ранило меня гораздо больше, чем я полагал.

Мой отказ принять ситуацию рационально мешал мне наблюдать любопытную субкультуру, которую я мог бы использовать в своих эссе и рассказах, и мешал мне наслаждаться тем, что было. Например, по пути на Бикини я провёл десять недель на Гавайях без всяких обязанностей. Я мог бы все время наслаждаться этим прекрасным местом, но никогда не позволял себе этого. Я упорно считал все это отвратительным изгнанием. (На Гавайях я подвернул ступню и так и не смог оправиться от этого полностью).

Между прочим, пока я был на Гавайях, произошло нечто такое, что само по себе не могло иметь большого значения, но что, оглядываясь назад, я всегда считал поворотным пунктом в своей общественной жизни—возможно, величайшим поворотным пунктом.

Группа солдат, которые были отправлены на Бикини через Гавайи, включала шесть «критически необходимых специалистов» (то есть солдат с некоторой научной подготовкой, и я был одним из них) среди большого количества выпускников средней школы и меньше. «Деревенские мальчишки»,— подумал я о них довольно недоброжелательно, но они относились ко мне ещё менее доброжелательно и иногда показывали это. Я был самым старым человеком в казарме, и иногда меня называли «папаша», что задевало мои чувства, потому что внутри я все ещё был вундеркиндом.

Конечно, мы «остро нуждались в специалистах», и, действительно, общение с ними в поезде и на корабле, который доставил нас из лагеря на Гавайи, было самым близким к тому, чтобы хорошо провести время в армии. Мы играли в бридж. Я ужасно играл, но это не имело значения, потому что мы играли для удовольствия.

Как бы то ни было, однажды я был в казармах Гонолулу, в то время, когда остальные пять специалистов были где-то далеко, так что я был единственным присутствующим. Не желая общаться с ребятами с фермы, я лежал на койке и читал.

В дальнем конце казармы находились трое парней, и они (как и все мы, учитывая характер нашей миссии) были заняты атомной бомбой.

Один из троих взял на себя труд объяснить двум другим, как работает атомная бомба, и, само собой разумеется, он все понял неправильно.

Я устало отложил книгу и начал подниматься на ноги, чтобы присоединиться к ним, взять на себя «бремя умного человека» и преподать им урок. На полпути, однако, я подумал: «кто назначил тебя их воспитателем? Им будет неприятно осознать свою ошибку насчёт атомной бомбы?» И я вернулся к своей книге.

Насколько я помню, это был первый случай, когда я сознательно сопротивлялся порыву выставить напоказ свой ум.

Это не означает, что мой характер изменился внезапно и полностью, но это был шаг, крошечный первый шаг в создании того, что я могу описать только как новый я. Я все ещё был неприятен многим, я все ещё не ладил со своим начальством, но я начал меняться. Я начал «выключать Эго», чтобы не выставлять напоказ свой ум.

Я отвечаю на вопросы, если меня спрашивают, я объясняю, если требуется объяснение, я пишу образовательные статьи для тех, кто хочет их прочитать, но я научился не делиться своими знаниями добровольно.

Удивительно, какие перемены произошли. Казалось бы, очень медленно я смягчился. В процессе работы я, кажется, изменил самую важную черту своего характера-синдром «я-знаю-все», который привёл к моей непопулярности среди других людей. На самом деле, если я могу доверять тому, что говорили мне с возрастающей горячностью на протяжении многих лет, я, кажется, стал очень любезным пожилым человеком. Вспоминая, как все было почти две трети жизни назад, я всегда удивляюсь, особенно когда красивые молодые женщины обращаются со мной, как с плюшевым мишкой. К счастью, я научился купаться в лести.

И я прослеживаю все это, клянусь, до того момента в бараках Гонолулу.

Почему это случилось именно тогда? Возможно, моя непривычная роль старейшего в этом месте, «папы», сформировала во мне возрастную гравитацию. Возможно, упадок моей академической доблести, который не ускользнул от моего внимания, удержал меня от того, чтобы чувствовать себя ужасно «умным» в схоластическом смысле.

Все, что мы делаем, очевидно, является результатом различных изменений в окружающих нас условиях, которые мы редко контролируем. Я начал превращение из несносного ребёнка в любимого патриарха не потому, что принял сознательное решение, а потому, что жизнь в некоторых отношениях просто сформировала меня как более или менее бессознательный объект.

Я могу только радоваться, что она направила меня в нужное русло, но я не заслуживаю за это чести.

Более того, я ничего не потерял. Радость объяснения и обучения не была утрачена. Настанет время, когда я напишу тысячи эссе, предназначенных для просвещения и просвещения моих читателей; когда я выступлю с сотнями лекций, предназначенных для просвещения и просвещения моей аудитории; когда даже моя научная фантастика будет иметь свои образовательные аспекты.

Но, и это ключевой момент, никто не должен читать то, что я пишу, и, действительно, подавляющее большинство населения Земли не читает то, что я пишу. Мои образовательные усилия предназначены только для тех, кто добровольно желает подчинить себя им.

Ещё одним необычным событием за время моего пребывания в армии было то, что мне удалось написать одну историю, пока я был в армии. Во время начальной подготовки я убедил библиотекаря запереть меня в библиотеке, когда она закроется на обед, и позволить мне пользоваться пишущей машинкой. После нескольких сеансов я закончил рассказ о роботах и отправил его Кэмпбеллу. Он назывался «Улики» и появился в сентябре 1946 года в «Astounding Science Fiction».

Интересно, что когда я недавно перечитал эту историю, потому что она появилась в сборнике, и мне пришлось проверять ее на типографские ошибки, я понял, что это был мой первый рассказ, который звучал так, будто я написал его сорок лет спустя.

В нём не было плохого стиля, и исчезли «очевидности», я стал писать гораздо более рационально (по крайней мере, мне так кажется). Не знаю, почему, пока я служил в армии, мои писательские способности внезапно повзрослели. Я размышлял об этом, но не нашёл ответа.

Так случилось, что я не пробыл в армии два года. Из-за канцелярской ошибки Гертруда получила уведомление о том, что её назначение в качестве армейской жены прекращается из-за того, что меня уволили в запас. Я тотчас же отправился с письмом к капитану. Он обдумал вопрос и сказал, что не будет этим заниматься, а отправит меня обратно в лагерь, чтобы уладить дело. (Вероятно, он был рад избавиться от меня.)

В результате я отправился в лагерь за день до того, как корабль покинул Гавайи и ушёл на Бикини. Это означало, что я никогда не видел взрыва ядерной бомбы. Это также означало, что я не умер от лейкемии в молодости.

Вернувшись в лагерь, я начал дёргать за ниточки для «исследовательского увольнения», так как теперь я ничего не делал в армии и, если меня уволят, я вернусь к научным исследованиям. Поэтому они меня выписали (и снова, возможно, были рады избавиться от меня). Я демобилизовался 26 июля 1946 года, когда исполнилось четыре года со дня свадьбы. Я пробыл на службе восемь месяцев и двадцать шесть дней.

Игры

В предыдущем разделе я упоминал, что играл в бридж с «критически необходимыми специалистами» и что у меня это плохо получалось. Я вообще не силен в играх.

Ни в каких играх. Уличные забавы, гимнастика на уроках физкультуры, организованные занятия спортом, требующие быстрого зрения и хороших рефлексов, такие как теннис и гольф не для меня.

Моё невежество во всем этом вызывает жалость.

В 1989 году я выступил с речью во влиятельном загородном клубе и оказался в группе элиты, которая приехала туда на конференцию, чтобы иметь возможность играть в теннис и гольф в нерабочее время. Там были призы, которые соперники могли выиграть за превосходство в счёте, и один предмет был мне совершенно незнаком. Я внимательно изучил его и, наконец, обратился к молодому человеку, который, казалось, мог ответить на вежливый вопрос: «Что это?»

Он уставился на меня на мгновение и сказал: «Сумка для гольфа».

«Вот как?», - сказал я так наивно, как будто мне было всего семь лет, хотя по возрасту я годился ему в дедушки. «Никогда раньше не видел».

Я уверен, что эта история распространилась, и все, должно быть, в большой тревоге задавались вопросом, почему они пригласили меня поговорить с ними. Тем не менее, я доказал им, что вы можете не знать, что такое сумка для гольфа, и все равно дать отличную лекцию.

Неудачи в физкультуре меня никогда не беспокоили. В юности я даже утешал себя мыслью, что это всего лишь побочный продукт «ума», но, став старше, обнаружил, что не силен в соревновательной деятельности. Я не только не умею хорошо играть в бридж, я не умею играть нормально в карты, хотя это имело свои преимущества, потому что это удерживало меня от безрассудства азартных игр.

Что меня беспокоило, так это моя неудача в шахматах. Когда я был совсем маленьким, и у меня имелась шахматная доска, но не было фигур, я читал книги по игре и изучал различные ходы. Затем я вырезал картонные квадратики, на которых рисовал символы для различных фигур, и попытался играть сам с собой. В конце концов, мне удалось уговорить отца достать мне настоящие шахматы. Потом я научил сестру приёмам и играл с ней. Мы оба играли очень неуклюже.

Мой брат Стэнли, наблюдавший за нашей игрой, выучил ходы и, в конце концов, спросил, можно ли ему сыграть. Как всегда снисходительный старший брат, я сказал «конечно» и приготовился сбить с него штаны. Беда в том, что в первой же игре он меня обыграл.

В последующие годы я обнаружил, что меня бьют все, независимо от расы, цвета кожи или религии. Я был просто самым ужасным шахматистом, который когда-либо жил, и со временем я просто перестал играть в шахматы.

Моя неудача в шахматах была действительно удручающей. Казалось бы, это полностью противоречит моему « уму», но теперь я знаю (или, по крайней мере, мне говорили), что великие шахматисты достигают своих результатов годами изучения шахматных игр, запоминанием большого количества комбинаций. Они видят в шахматах не последовательность ходов, а закономерность. Я знаю, что это значит, потому что вижу в эссе или рассказе образ.

Но эти таланты другие. Каспаров рассматривает шахматную партию как образ, а эссе - как набор слов. Я рассматриваю эссе как образ, а шахматную игру - как набор ходов. Чтобы он мог играть в шахматы, а я писать эссе, а не наоборот. Однако этого недостаточно. Мне и в голову не приходило сравнивать себя с гроссмейстерами. Что меня беспокоило, так это моя неспособность победить, кого бы то ни было! В конце концов, я пришёл к выводу (правильному или неправильному), что не хочу изучать шахматную доску и взвешивать последствия каждого возможного хода. Даже люди, не способные видеть сложные узоры, могли бы, по крайней мере, продвинуться на два-три шага вперёд, но только не я. Это означало, что я почти наверняка проиграю.

И снова-почему? Мне это кажется очевидным. Меня испортила способность мгновенно понимать, мгновенно вспоминать. Я ожидал увидеть вещи сразу и отказался принять ситуацию, в которой это было невозможно. Точно так же, как я отказывалась учиться в школе и колледже.

Мне повезло, что и в сочинительстве, и в ораторском искусстве я вижу закономерности одновременно и без усилий. Если бы мне пришлось все обдумать, думаю, я бы не справился и с тем, и с другим. (И не удивлюсь, если моё нежелание тратить время на обдумывание всего этого привело к провалу меня как учёного).

Акрофобия

Я не пользуюсь самолётами из-за своей акрофобии, и это вполне законное оправдание, как я вскоре объясню. Тем не менее, я летал на самолёте один раз, когда был в NAES, и один раз, когда служил в армии. Я должен объяснить обстоятельства.

В NAES я работал над «красящими маркерами», которые пилоты, упавшие в океане, могли использовать, чтобы раскрасить воду вокруг и сделать себя заметными для поисковых самолётов. (Мне нравилось работать над этим проектом, потому что это явно способствовало победе наших бойцов и оправдывало моё отсутствие среди них—по крайней мере, немного).

Обычный способ проверки различных маркеров красителя состоял в том, чтобы подняться в небеса на самолёте и изучить их сравнительную видимость. Я, однако, разработал тест, который, как я думал, выполнит эту работу без затрат на полет самолёта. Однако чтобы убедиться, что мой тест подходит, мне придётся сравнить его результаты с результатами воздушного наблюдения. Если оба дадут одинаковые результаты будет великолепно.

Мой энтузиазм по этому поводу был настолько велик (и я думаю, что это была последняя искра истинного энтузиазма, который я испытывал к реальным научным исследованиям), что я попросил разрешения совершить полет, чтобы посмотреть на маркеры краски. Я поднялся в воздух на маленьком двухмоторном самолёте NAES, пилотируемом одним из офицеров. С интересом наблюдая за крошечными зелёными пятнами на воде, я забыл об акрофобии и не впал в панику. Я даже планировал снова подняться наверх, но моё начальство хотело знать, могу ли я гарантировать результаты.

Я сказал: «Конечно, нет». Если бы я мог, мне не пришлось бы лететь на самолёте. Итак, с невероятной глупостью они отменили мои рейсы. Второй раз я летел на самолёте с Гавайев. Я попросил первый же доступный морской транспорт до Сан-Франциско, что означало шесть дней в океане. Я предпочитал это полёту на самолёте. В армии, однако, «морской транспорт» означает самолёт. Я яростно протестовал, но сержант, отвечавший за меня, просто приказал мне сесть в самолёт, и у меня не было выбора, кроме как сесть. Он мгновенно взлетел и в течение двенадцати часов нёс меня сквозь ночь, пока мы не достигли Сан-Франциско. Все произошло так быстро и оставило меня в таком состоянии неуверенности и смятения, что я не успел запаниковать. Ни один полет не понравился мне и не укрепил мою веру в самолёты. Конечно, у них было мало шансов сделать это. Первый был небольшим самолётом, ни в коей мере не предназначенным для гражданских перевозок, а второй старым военным, в котором все пассажиры должны были спать или пытаться спать на изогнутом деревянном полу. Что, если я сяду в современный самолёт с удобными сиденьями, стюардессами, приносящими еду, фильмами и так далее? Действительно, что произойдёт? Я никогда этого не узнаю, потому что у меня нет ни малейшего шанса уговорить себя лететь (если только Джанет или Робин не были далеко и отчаянно нуждались во мне). Более того, всегда есть необычайная огласка и жуткие подробности, с которыми встречают каждую авиакатастрофу, и с каждым ужасным инцидентом моё твёрдое намерение никогда не летать усиливается.

Но действительно ли у меня акрофобия, или это просто повод избегать самолётов? Как однажды намекнул Лестер дель Рей, я трус, а не акрофоб?

Поверьте мне, я акрофоб. Я впервые по-настоящему осознал это, когда впервые проверил. В 1939 году мы с моей возлюбленной из химической лаборатории посетили Всемирную выставку в Нью-Йорке, мне пришло в голову прокатиться на американских горках. Из того, что я видел в кино, мне казалось, что моя пассия будет кричать и цепляться за меня, что, как мне казалось, было бы восхитительно.

В тот момент, когда американские горки поднялись на первую и самую высокую точку, а потом стали падать вниз, я отреагировал как акрофоб. Я закричал от ужаса и отчаянно вцепился в свою спутницу, которая сидела неподвижно и спокойно. Я выбрался с американских горок полумёртвым, и если бы я был постарше и у меня было бы менее молодое сердце, я уверен, что это убило бы меня.

Я не думаю, что этот опыт вызвал акрофобию. Думаю, я все время был акрофобом, но до тех пор у меня не было повода находиться высоко и бояться падения. Интересно, действительно ли я родился с этой фобией, является ли она частью моей генетической структуры. Интересно, изучали ли такие вещи?

После того как я узнал, что я акрофоб, я старательно избегал всего, что могло бы активировать это ощущение. Только один раз меня уговорили нарушить эту разумную предосторожность.

В декабре 1982 года во время Хануки на площади Колумба, в нескольких минутах ходьбы от моей квартиры, была установлена большая менора высотой в тридцать футов (чуть больше 9 метров). Мне позвонил раввин и попросил зажечь в определённый день несколько свечей паяльной лампой, произнести короткую речь и повторить за ним короткую молитву. У меня не было ни малейшего желания делать это, но я не хочу вести себя так, чтобы казаться, будто у меня нет никаких еврейских чувств.

«Как мне туда попасть?», - спросил я. «С помощью сборщика вишен», - сказал он, имея в виду подъёмник в виде корзины, в которых люди поднимаются на деревья. «Я не могу этого сделать», - сказал я, - «Я акрофоб. У меня нездоровый страх высоты». «Чепуха», - отмахнулся он. – «Я тоже поеду на сборщике вишен, и помни, чем выше ты поднимаешься, тем ближе ты к Богу».

Это была чепуха, если хотите. Даже если бы Бог существовал, он не существовал бы в какой-то области «там». Он был бы имманентен всему творению. Но я позволил себя уговорить. Оглядываясь назад, я не могу поверить, что был таким невероятным глупцом — но я им был.

В тот вечер я отправился на площадь Колумба вместе с Джанет и её племянницей Патти. Джанет рассердилась на меня за то, что я согласился, отчасти потому, что это означало участие в религиозном обряде, а отчасти из-за страха перед моей акрофобией. Что касается меня, я подумал: «Моё сознание победит материю. Я просто проигнорирую тот факт, что буду двигаться в воздухе».

Однако, как только я забрался на подъёмник и почувствовал, что двигаюсь вверх, сразу стало ясно, что фобия не будет побеждена одним только умом. Я рухнул на дно вишнёвой корзинки, и мои пальцы, белые от напряжения, вцепились в край.

Все видели только подъёмник. В то время у меня были приступы стенокардии, и обычно это проявлялось только при ходьбе. Впервые у меня сильно сдавило грудь, когда я не двигался.

Все, о чем я мог думать, это возможность смертельного сердечного приступа, и я подумал: «Если я умру сейчас, Джанет убьёт меня». Но я добрался до меноры, ещё живой, и с величайшим трудом зажёг необходимое количество огней паяльной лампой. (Я никогда раньше не держал в руках паяльную лампу, и научиться управлять её пламенем, находясь во власти своей фобии, было действительно трудно).

Я произнёс речь, которая длилась несколько минут, хотя не имел ни малейшего представления о том, что я сказал, а затем, почти в агонии, повторил еврейские слоги, которые произносил раввин.

Наконец, мы начали спускаться, и я с благодарностью подумал, что с каждым шагом я удаляюсь от Бога и приближаюсь к благословенной земле.

Мои беды не закончились. Когда мы вернулись на первый этаж, я обнаружил, что страдаю нервным параличом, не могу пошевелить ногами, и меня пришлось вытаскивать из вишнёвой корзины. Я выпрямился, Джанет поддерживала меня с одной стороны, а Патти - с другой. Когда меня провожали домой, мышцы ног постепенно пришли в норму.

Я дрожал, ожидая, что скажет Джанет, но она хранила зловещее молчание, пока мы шли домой (как делала моя мать, когда думала о порке, которую я получу, когда буду в безопасности в квартире). «Я боялся, что, если у меня случится сердечный приступ и я умру, ты убьёшь меня, Джанет».

И она сказала: «Нет, но я бы убила того раввина».

Однажды мне довелось наблюдать отсутствие акрофобии, и я до сих пор не могу поверить в это. В стене нашего дома было слабое место, и во время порывистых штормов ветер дул прямо через стену в квартиру. 17 декабря 1986 года человек стоял на лесах, подвешенных к крыше, чтобы починить стену. Леса казались хрупким сооружением и находились на высоте тридцати трёх этажей над землёй.

Я удивился его безразличию и, чувствуя, как у меня скрутило живот, спросил, не боится ли он, подниматься в воздух. Он посмотрел вниз, потом на меня и ответил: «Нет».

Он нашёл в стене кусок металла, который, очевидно, представлял собой слабое место, и, когда он попытался вырвать его, тот внезапно подался. Тогда рабочий отшатнулся, я отреагировал как акрофоб, испустив нечеловеческий крик. Его остановили от падения задние части лесов, на мгновение он выглядел немного взволнованным, а затем вернулся к укладке новых кирпичей в часть стены, которую он разобрал до этого.

Вот что это такое, не быть акрофобом.

Клаустрофилия

Пока я рассказываю про мои фобические особенности, я мог бы также упомянуть ещё одно состояние, которым я также страдаю. Это клаустрофилия или пристрастие к закрытым местам.

Позвольте мне рассказать вам, как я стал осознавать это состояние. Время от времени мы с Гертрудой ходили в универмаг. (Я терпеть не могу ходить по магазинам, и мне нельзя доверить покупку собственной одежды, так что Гертруде пришлось пойти со мной, чтобы присматривать за мной, а когда она была там, то делала покупки и для себя).

Пока мы бродили по магазину, я разглядывал витрины и обнаружил, что меня особенно интересуют витрины с мебелью. Магазины создают интерьеры спален или гостиных и показывают мебель, правильно размещённую в них. Эти комнаты показались мне необычайно привлекательными, тёплыми и дружелюбными. Мне казалось, что я предпочитаю, эту обстановку больше чем ту, что существовала в моей квартире или в домах моих друзей.

Но почему? Комнаты, в которых я жил, были достаточно меблированы и не сильно отличались от комнат - моделей в универмаге. Я ломал голову над этим вопросом и однажды, изучая одну из модельных комнат с моим обычным желанием жить в ней, я, наконец, увидел разницу.

В модельной комнате не было окон. Она существовала только под тёплым искусственным светом. Не было никакого присутствия резкого солнечного света.

Внезапно я понял несколько вещей о себе, которые раньше воспринимал как должное. В одной из кондитерских, которой мы владели, у нас была квартира этажом выше. Кроме того, в задней части магазина было небольшое помещение, оборудованное плитой и другими кухонными принадлежностями, потому что, когда мы купили магазин, он также служил примитивной закусочной. Мои родители положили этому конец, но я часто обедал в этой маленькой комнате.

Я предпочитал эту маленькую комнату кухни на втором этаже. Как только я узнал о своей клаустрофилии, я вспомнил, что в маленькой комнате не было окна, и что я сидел там и завтракал, даже в полуденный час, при свете электрической лампочки.

В те дни в метро были газетные киоски, где продавались газеты, журналы и конфеты. По ночам деревянные стенки складывались и запирались, и все это напоминало закрытую коробку, которую открывали перед утренним часом пик.

Когда-то я мечтал о таком газетном киоске и представлял себе, что, когда он закроется, я останусь внутри с включенным электрическим светом. Тогда у меня будет возможность читать в строгой изоляции журналы, которые мне нравятся, и время от времени слышать грохот поезда метро. (Такие обыденные проблемы, как то, как я ухитряюсь посещать ванную посреди ночи, никогда не приходили мне в голову).

Моя клаустрофилия не экстремальна. Хотя я предпочитаю закрытые помещения, я могу прекрасно уживаться в залитых солнцем комнатах и на открытом воздухе. Я не страдаю агорафобией (болезненным страхом открытых мест), хотя предпочитаю бродить по каньонам Манхэттена, окружённый высокими зданиями больше, чем по открытому Центральному парку.

Моя клаустрофилия проявляется в моем офисе, где я всегда держу шторы опущенными и работаю только при искусственном освещении, независимо от того, насколько яркий и солнечный день. Более того, моя пишущая машинка всегда так устроена, что, когда я ею пользуюсь, передо мной пустая стена без окон.

В настоящее время, однако, мой текстовый процессор находится в нашей гостиной, которая открыта для солнечного света, на окне жалюзи и меня никогда не тянуло их закрыть. Тем не менее, какой бы яркой ни была комната, я включаю электрический свет.

Когда-то клаустрофилия сослужила мне хорошую службу.

Я все больше слабел с возрастом, а медицинские технологии прогрессировали и однажды врачи, которые очень любят свои новые игрушки, а тебя используют как свою жертву, провели магнитно-резонансный тест на мне, не инвазивный, неопасный способ зондирования вашего нутра. (Я скажу вам прямо, что они не нашли ничего тревожащего).

Для этого они поместили моё тело в цилиндр и оставили меня там на полтора часа, в то время как происходили странные стучащие звуки. Решающим фактом было то, что цилиндр был плотно прилегающим, больше всего похожим на гроб, и вы должны были лежать неподвижно, и были похожи на труп.

Это было скучно, и я боялся, что врачи забыли обо мне и ушли домой, но теснота обнимающего цилиндра не беспокоила меня. Я не знаю, как могут проходить этот тест страдающие клаустрофобией (те, кто боится закрытых помещений). Подозреваю, что они не могут пройти тест.

Можно даже сказать, что весь мой образ жизни является выражением моей клаустрофилии. Моё полное поглощение писательством создаёт вокруг меня тёплый искусственный замкнутый мир (без окон), который закрывает от меня суровый внешний мир с его ослепительным солнцем. И, возможно, не случайно в своей книге «Стальные пещеры» я изобразил подземные города на Земле, заключённые в замкнутом пространстве без окон.

Хайнлайн в связи с моим рассказом «Мечты – личное дело каждого» (декабрь 1955 года) добродушно обвинил меня в том, что я делаю деньги из своих неврозов. На самом деле, Стальные пещеры - гораздо лучший тому пример. И мне не стыдно. Я убеждён, что каждый писатель использует свои собственные неврозы в максимально возможной степени.

Доктор наук и публичные выступления

Легко предположить, что, прервав на несколько лет свою докторскую работу, человек уже никогда не вернётся к ней. Должен признаться, я и сам испытывал это чувство, и это был ещё один маленький фактор, который не позволял мне согласиться на работу в Филадельфии. На самом деле, один из моих одноклассников был убеждён, что я никогда не вернусь, не столько из-за работы, сколько из-за моего запланированного брака. Он чувствовал, что семейные обязанности вынудят меня направить свою жизнь в другое, более приземлённое русло.

К тому времени, как закончилась война и моя работа в армии, прошло четыре с половиной года. К счастью, мой брак ещё не осложнился детьми, и я твёрдо решил, что не брошу свою докторскую диссертацию. Поэтому в сентябре 1946 года я явился в Колумбийский университет, готовый вернуться к работе. Профессор Доусон все ещё был там, хорошо меня помнил и был рад меня видеть.

Ты не можешь войти в одну реку дважды. Тут было примерно тоже самое. Я был на четыре года старше, на четыре года больше разочаровался в науке, на четыре года больше убедился, что не гожусь для научных исследований. Хуже того, пока меня не было, произошла революция в химии с применением квантовой механики, вызванная в основном работой великого Лайнуса Полинга.

Я не поспевал за этой переменой и был потрясён, обнаружив, что химия превратилась для меня в греческий язык. К счастью, перед отъездом в Филадельфию я сдал все свои курсовые работы, хотя в этом не было необходимости - это был ещё один шаг к моему упадку. Я был не просто посредственным студентом.

Я был безнадёжным студентом.

Тем не менее, во время занятия докторской произошло одно хорошее событие, которое наложило свою тень на грядущие. В рамках моих обязанностей докторанта я должен был провести семинар о своей работе. (Это было исследование кинетики — то есть скорости работы какого-то непонятного фермента). Я посещал такие семинары, и обычно они были провальные и скучны. Человек, проводивший семинар (каким бы хорошим химиком он ни был), обычно не обладал особым талантом к устному изложению. Более того, его тема была загадочной и нелёгкой для понимания, без достаточно подробных объяснений, кем угодно, кроме него самого. Что касается слушателей, то, зная по опыту, что они ничего не поймут после первых пяти слов, они были готовы только к страданиям и присутствовали только потому, что от них этого ожидали.

Однако я с энтузиазмом взялся за дело. Во-первых, это было то, что я мог сделать, не используя свои руки. Мне не пришлось бы беспокоиться о том, что сломается оборудование или эксперименты пойдут неправильно.

Но это было нечто большее, чем лекция. Мне не терпелось заговорить, и я не знаю почему. У меня не было никакого опыта публичных выступлений, и это обычно рассматривается как окончательное испытание самоуверенности, как способ погубить самых храбрых. Есть люди, которые скорее встретятся с атакующим носорогом, чем с мирно дремлющей аудиторией. Человек чувствует себя таким незащищённым на общественной платформе. Есть возможность выставить себя на посмешище. Почему на земле я не должен был разделить это общее чувство, что я не знаю.

Я вошёл в комнату задолго до того, как должен был начаться семинар, и покрыл доску математическими и химическими уравнениями, чтобы не прерывать ровный тон моего выступления, записывая их. (Что навело меня на мысль, что это правильно? Я могу только предположить, что ответ был каким-то инстинктом. Точно так же, как я обладал почти врождённой хваткой основы письма, чтобы начать сочинять в возрасте одиннадцати лет, я, казалось, обладал почти врождённой хваткой основ публичных выступлений).

Конечно, когда зрители пришли и увидели уравнения, был ощутимый шок и гул тревожной неопределённости. Я уверен, что никто не чувствовал, что он будет в состоянии понять о чём будет идти речь. Но я поднял руки и с полной уверенностью в себе, сказал: «Просто слушайте все, что я говорю, и все будет ясно, как горный пруд».

Откуда я это знал? Конечно, это была часть высокомерной самоуверенности, которая больше подходила для моих школьных лет, чем для лет мрачного разочарования в своих собственных способностях, которые я испытал в колледже и за его пределами.

Но это было то, чего я никогда раньше не делал. У меня не было случая разочароваться в выступление, и я топтал землю в своём нетерпении попробовать.

И это сработало! Никаких страхов, никаких бабочек в животе. Я говорил легко и плавно, начиная с самого начала (выступающие на семинарах редко делали это, они с самого начала нервно погружались в свои собственные тонкости — возможно, чтобы продемонстрировать свою эрудицию). Я шёл вдоль ряда уравнений, объясняя каждое по мере того, как подходил к нему, и затем продолжал.

В конце концов, аудитория, казалось, пришла в восторг, и профессор Доусон сказал кому-то (кто тут же передал это мне), что это была самая понятная презентация, которую он когда-либо слышал.

Это был первый раз, когда я выступал перед аудиторией с официальным часовым докладом. В течение нескольких лет у меня не было случая представить другой доклад, не было у меня никаких планов или мыслей о других выступлениях. Тем не менее с этого момента я знал, что могу говорить на публике без проблем.

Все это поднимает интересный вопрос. Очевидно, у меня был талант к публичным выступлениям, который, должно быть, дремал во мне довольно долго. Просто не было случая воспользоваться им. Когда это случилось в первый раз, в возрасте двадцати семи лет, я говорил достаточно хорошо, чтобы добиться успеха.

Предположим, что случай возник раньше. В каком возрасте я мог бы без труда произнести хорошую речь? Очевидно, я не знаю. Или предположим, что случай возник значительно позже—или вообще не возник. Возможно ли, чтобы я жил и умер, не зная, что я прекрасный оратор?

Возможно.

Это заставляет меня задуматься. Есть ли у меня какие-нибудь другие таланты, которые были бы мне интересны и полезны и которыми я просто не имел случая воспользоваться? Я не знаю.

Если уж на то пошло, то то же самое относится ко всем. Кто знает, какие таланты лежат нереализованными среди огромного населения человечества, и сколько мы все теряем, потому что эти таланты никогда не приводятся в действие?

Ещё одно неожиданное развитие, возникшее во время моих докторских исследований, произошло следующим образом.

Я сидел за письменным столом, готовил материалы для экспериментов и размышлял о надвигающейся необходимости написать докторскую диссертацию. Докторская диссертация - это очень стилизованный документ, и железные правила требуют, чтобы он был написан жёстким и ненормальным (даже глупым) способом. Я не хотел писать жёстко, ненормально и глупо.

Поэтому в какой-то озорной момент мне пришло в голову написать пародию на докторскую диссертацию, которая облегчила бы мою душу и позволила бы мне подойти к настоящему с большим воодушевлением.

Как это случилось, я работал с составом крошечных кристаллов, названных катехол, который был чрезвычайно растворим в воде. Когда я бросил часть его в воду, он растворился, как только коснулся поверхности. Я сказал себе: «что, если она растворится за долю секунды до того, как коснется поверхности? Что тогда?»

В результате я создал псевдо-диссертацию, написанную так неуклюже, как только мог, о соединении, которое растворилось за 1,12 секунды до того, как вы добавили воду. Я назвал его свойства The Endochronic Properties of Resublimated Thiotimoline.

Я отправил её Кэмпбеллу, который получил от чтения удовольствие и не имел ничего против того, чтобы время от времени публиковать фальшивые статьи. Я понимал, что она появится в журнале как раз в то время, когда я буду защищать диссертацию, и я был достаточно осторожен, чтобы поручить Кэмпбеллу запустить её под псевдонимом.

Статья появилась в марте 1948 года, и Кэмпбелл забыл о псевдониме. Айзек Азимов – была подписана статья, и, конечно, весь химический факультет Колумбийского университета пронюхал об этом и передал её из рук в руки.

Мне стало очень плохо. Я знал, что произойдёт. Что бы я ни делал на защите диссертации, они откажут мне по причине личностной неполноценности. Все эти годы, все эти годы я старался не браться за старое, старое преступление непочтительности к моему начальству.

Но этого не случилось. После того как профессора провели меня через ад вопросов, профессор Ральф Халфорд задал последний вопрос: «Мистер Азимов, не могли бы вы рассказать нам что-нибудь о термодинамических свойствах ResublimatedThiotimoline?»

Я разразился истерическим хохотом, потому что знал, что они не станут играть со мной, если захотят меня завалить. Я промолчал, и они один за другим вышли из комнаты, пожали мне руку и сказали: «Поздравляю, доктор Азимов».

Это было 20 мая 1948 года. Мне было двадцать восемь лет, и я оплакивал потерю четырёх лет из-за Второй мировой войны. Я мог бы получить докторскую степень в двадцать четыре года и сохранить немного больше от своего удивительного детства — что было смехотворно глупо с моей стороны, учитывая бесчисленные миллионы людей, которые потеряли намного больше за четыре года войны.

Выпускные церемонии были назначены на 2 июня, но я отказался присутствовать на них, так как не одобрял средневековую чепуху. Тем не менее, я сидел в аудитории с отцом, который был очень недоволен, что я не был там, на платформе, в академической мантии. Но, по крайней мере, он был свидетелем того, как я становился доктором, даже если это было неправильно.

Постдокторат

Я начал беспокоиться о работе в 1938 году, на предпоследнем курсе колледжа, когда впервые подал заявление в медицинскую школу. С тех пор моя жизнь превратилась в одну долгую отсрочку. Была аспирантура, NAES, армия и снова аспирантура. Прошло десять лет, шёл 1948 год, я должен был получить докторскую степень, но все та же старая проблема не давала мне покоя. Что делать с работой?

Я должен признать, что профессор Доусон, каким бы замечательным научным руководителем он ни был, не входил в число самых влиятельных сотрудников факультета, когда дело доходило до получения работы для его студентов. Моя работа не стоила того, чтобы привлекать к себе внимание. В результате я не нашёл работу.

Меня спасло предложение поработать в аспирантуре в течение года. Это означало, что я мог продолжать исследования и получать 5000 долларов в год. Я должен был работать над противомалярийными препаратами, пытаясь найти лучшие синтетические заменители хинина, чем те, которые уже существовали.

Я не особенно хотел работать над этой проблемой, меня разочаровала химия, и я хорошо осознавал свои недостатки как исследователя. На самом деле, я почти ничего не помню о работе, которую я делал в том году, верный признак полного отсутствия интереса к ней для меня. Однако по мере того, как шёл 1949 год, надежда на настоящую работу тускнела. Никакой работы! Ни малейшего намёка. Я пришёл в такое отчаяние, что почти решился броситься в противомалярийный проект в надежде, что он будет продолжаться год за годом.

Возможно, это был самый низкий момент в моей химической карьере, потому что я подумывал о том, чтобы обречь себя на работу, которая мне не нравилась, только из-за денег. Мне было двадцать девять лет, и я потерпел полную неудачу, несмотря на все моё хвастовство и уверенность в том, что я стану таким успешным, что поражу мир.

А потом я узнал один из неприятных фактов послевоенной жизни. Научные исследования все чаще поддерживались правительственными грантами. Эти субсидии обычно длятся один год. Каждый год, если требуется дальнейшая поддержка, профессор, проводящий исследование, должен ходатайствовать о его возобновлении и представлять обоснование.

Я всегда считал, что это приводит к пагубным последствиям. Во-первых, профессор, желавший получить правительственный грант, должен был выбрать предмет, на который стоило бы потратить государственные деньги. Поэтому учёные паслись в денежных полях, доказывая необходимость своей сферы деятельности. Это означало, что популярные сферы были профинансированы, так что много денег было потрачено впустую, в то время как забытые части науки могли бы произвести важный прорыв, если бы ими не пренебрегали.

Кроме того, жёсткая конкуренция за государственные деньги усугубляла вероятность мошенничества, поскольку учёные (будучи людьми) пытались улучшить или даже изобрести эксперименты, которые затянули бы тесты.

Ещё одним результатом системы грантов является то, что вторая половина каждого года все больше тратится на подготовку документов, касающихся возобновления гранта, а не исследований.

Наконец, нижние эшелоны исследовательских групп, зарплата которых выплачивается из гранта, а не из университетских фондов, находятся в подвешенном состоянии. Так как никогда не знают точно, продлится ли их работа дальше.

И их вышвырнут за дверь. Я узнал об этом, когда к концу года мой грант не был продлён.

Только одна хорошая вещь случилась в постдокторантуру. Один из наших соседей с любопытством спросил, в чем заключается моя работа. Я сказал ему, что я работаю над лекарствами, и он спросил, со всей невинностью: «Что это такое?»

Поэтому я старательно объяснил, что я делаю, снабдив его химическими формулами, и когда я закончил, он сказал с очевидной искренностью: «Спасибо».

В результате мне впервые пришло в голову, что я мог бы написать научно-популярную книгу. Ничего из этого не вышло, но это осталось в моем сознании и в конечном итоге привело к обильным плодам.

Поиск работы

Я начал поиск работы. Один мой знакомый, работавший в Бруклинской фармацевтической фирме «Чарльз Пфайзер», сказал, что добился для меня собеседования с высокопоставленным чиновником. Назначено оно было на 10 утра 4 февраля 1949 года, и вы можете быть уверены, что я был там вовремя. Чиновник, с которым я должен был встретиться, - нет. Он не появлялся до двух часов пополудни, с моей стороны было глупо просидеть там четыре часа, но это был один из тех случаев, когда мной управляла упрямая ярость, а не здравый смысл. Я не собирался уезжать так бесцеремонно.

Наконец пришёл чиновник, вероятно, потому, что ему сказали, что я отказываюсь уходить, пока он не придёт. Ко мне относились с явным безразличием и не слишком много времени тратили на меня.

Я достаточно хорошо знал Чарлза Пфайзера, чтобы понять, что не хочу там работать, и отказался бы от работы, если бы мне её предложили, но это не имело значения. Я был в ярости из-за ожидания, и это единственный случай, когда ярость не утихала. Это так же свежо в моем сердце, как если бы это случилось вчера. Я не горжусь тем, что затаил обиду, и, вероятно, не стал бы этого делать, если бы не один инцидент.

Несмотря ни на что, я дал чиновнику копию моей тщательно подготовленной, тщательно переплетённой докторской диссертации. Я не ожидал, что произведу на него впечатление, но я планировал сделать это, поэтому и сделал. Через несколько дней экземпляр был возвращён мне по почте вместе с короткой холодной запиской, в которой говорилось, что он возвращает мою «брошюру». Это было оскорбление. Я не мог поверить, что это жалкое существо не поняло, что это была докторская, особенно потому, что на обложке было ясно написано, что это докторская диссертация. Назвать это «брошюрой « - все равно что назвать писателя «писакой», и я никогда ему этого не прощу.

Один заключительный пункт о Чарльзе Пфайзере. Много лет спустя они попросили меня поговорить с группой их руководителей. Они предложили мне 5000 долларов, и я обычно не торгуюсь из-за гонораров. В то время 5000 долларов было достаточно для выступления на Манхэттене. Однако для Пфайзер я сделал исключение. Я потребовал 6000 долларов и не сдвинулся с места. В конце концов, они согласились.

Эта лишняя тысяча должна была успокоить мои оскорблённые чувства, после того, как я закончил свою речь под бурные аплодисменты и положил в карман чек, я объяснил им, почему они должны были заплатить ещё тысячу.

Мне стало легче. Это было мелко и подло с моей стороны, но я всего лишь человек. Я не искал мести, но она была дана мне, и я не мог отказаться.

Хотя инцидент с Пфайзер был самым ужасным в моей охоте за работой, ничего лучше не подворачивалось. Я просто не мог найти работу.

Мир хороших писателей-фантастов, настолько велик, что просто невозможно выбрать трёх лучших, чтобы все согласились с твоим выбором. Но, возможно, в этом нет большой трагедии. Я всегда думал, что…

Большая тройка

Пока поиски работы терпели фиаско, как было с моим творчеством?

На этом поприще я не потерпел неудачу, а добивался все большего успеха. Я продолжал писать и о роботах, и об «Основание», хотя и немного замедлил темп, пока занимался исследованиями. Я продавал все рассказы, которые печатал «Astounding Science Fiction» (ASF), под барабанный бой растущей популярности.

Не было никаких сомнений в том, что к 1949 году я получил широкое признание как крупный писатель-фантаст. Некоторые считали, что я присоединился к Роберту Хайнлайну и А. Е. Ван Вогту в качестве трёхногого стула, на котором теперь покоилась научная фантастика.

Ван Вогт фактически прекратил писать в 1950 году, возможно, потому, что его все больше интересовала дианетика Хаббарда. Однако в 1946 году британский писатель Артур Кларк начал писать для ASF, и он, как Хайнлайн и Ван Вогт (в отличие от меня), стал хитом.

К 1949 году стал слышен первый шёпот Хайнлайна, Кларка и Азимова как «большой тройки». Так продолжалось около сорока лет, потому что все мы жили десятилетиями и все оставались в области научной фантастики. В конце концов, мы все трое добились больших успехов, и нашли свои книги в списках бестселлеров. (Кто бы мог подумать об этом в сороковые годы?)

Теперь, когда Хайнлайн умер, а мы с Кларком становимся все более дряхлыми, возникает вопрос: «Кто будет следующей большой тройкой?» Боюсь, ответ таков: никто и никогда не будет. В первые дни, когда большая тройка выбиралась по общему согласию, число писателей-фантастов было невелико, и было легко выбрать выдающиеся примеры.

Однако в наши дни количество писателей-фантастов и даже постоянное повторение «большой тройки» в некотором смысле самореализуются. Мы были большой тройкой, потому что мы были успешны, но в какой степени наш постоянный успех проистекал из того факта, что нас изо дня в день называли Большой тройкой? Даже при том, что я извлёк из этого выгоду, я всегда с беспокойством осознавал, что это могло бы оставить в тени остальную часть поля.

Но в таком случае, если я так хорошо пишу, почему я так беспокоюсь о работе? Проблема, как вы, наверное, догадываетесь, заключалась в деньгах.

К 1949 году я продал шестьдесят рассказов и был признан ведущим светилом научной фантастики. Однако за все одиннадцать лет, что я писал и продавал научную фантастику, я заработал в общей сложности семь тысяч семьсот долларов за все одиннадцать лет. Средний заработок в 700 долларов в год явно не годился для супружеской пары, поэтому мне нужно было что-то другое.

Артур Чарльз Кларк

Артур Чарльз Кларк родился в конце 1917 года в Великобритании. Он ещё один писатель-фантаст, который получил основательное образование в области науки и преуспел в физике и математике.

Мы с ним теперь широко известны как большая двойка научной фантастики. До начала 1988 года, как я уже говорил, люди говорили о большой тройке, но затем Артур сделал маленькую фигурку меня из воска и тыкал её длинной булавкой.

По крайней мере, так он сказал мне. Возможно, он пытался предупредить меня. Я, однако, ясно дал ему понять, что, если он останется единственным Большим, ему будет очень одиноко. При мысли об этом он был тронут до слез, так что, думаю, я в безопасности.

Я очень люблю Артура, и люблю уже сорок лет. Мы пришли к соглашению много лет назад в такси, которое в то время двигалось на юг по Парк-Авеню, так это называется договором Парк-Авеню. Тем самым я согласился утверждать на допросе, что Артур - лучший писатель-фантаст в мире, хотя мне также позволено говорить, если меня будут усердно расспрашивать, что я дышу ему в затылок, когда мы бежим. В свою очередь, Артур согласился настаивать, что я лучший научный писатель в мире. Он должен сказать это, неважно верит он в это или нет.

Я не знаю, приписывают ли ему мои книги, но меня часто обвиняют в написание его вещей. Люди склонны путать нас, потому что мы оба пишем истории, в которых научные идеи важнее действий.

Многие молодые женщины говорили мне: «О, доктор Азимов, я не думаю, что ваш «Конец детства» соответствовал вашим обычным стандартам». Я всегда отвечаю: «Ну, дорогая, это потому что я писал его под псевдонимом».

Кстати, «Конец детства» был первой научно-фантастической книгой, которую прочитала моя дорогая жена Джанет. «Я, робот» её будущего мужа, был только вторым. Но ни один из нас не занимает первое место в её литературных увлечениях. Её любимый писатель–фантаст Клифф Саймак, и я думаю, что это показывает её хороший вкус.

У нас с Артуром схожие взгляды на научную фантастику, науку, социальные вопросы и политику. У меня никогда не было случая не согласиться с ним ни в одном из этих вопросов, что делает честь его ясному уму.

Конечно, между нами есть некоторые различия. Он лысый, старше меня на два года и далеко не так хорош собой. Но он чертовски хорош для второго сорта.

С самого начала Артура интересовала научная фантастика и более творческие аспекты науки. Он был ранним поклонником ракетной техники и в 1944 году был первым, кто предложил в серьёзной научной статье использование спутников связи.

Он обратился к написанию научной фантастики, и его первая опубликованная история в американском журнале был рассказ «Лазейка» в апреле 1946 года в ASF. Он мгновенно добился успеха.

Артур радостно признается, что когда он был школьником, товарищи называли его «эго». Тем не менее, он невероятно яркий человек, который с одинаковой лёгкостью пишет художественную и документальную литературу. Несмотря на своё эго, он чрезвычайно милый человек, и я никогда не слышал, чтобы против него серьёзно высказывались плохо, хотя я сам сказал много плохих слов против него несерьёзно — и наоборот. У нас с ним такие же притворно-оскорбительные отношения, как у меня с Лестером дель Реем и Харланом Эллисоном. Я нахожу, что женщин часто смущает наша болтовня. Они, кажется, не понимают мужской связи, в которой замечание «Привет, ты, злобный старый вор» переводится как «Как ты, мой дорогой и очаровательный друг?»

Ну, мы с Артуром делаем то же самое, но, конечно, на официальном английском, к которому мы стремимся привнести немного остроумия. Таким образом, когда самолёт разбился и примерно половина пассажиров выжила, оказалось, что один из выживших сохранял спокойствие во время попыток приземлиться, читая роман Артура Кларка, и об этом сообщалось в новостной статье.

Артур, по своему обыкновению, быстро скопировал пять миллионов экземпляров статьи и разослал их всем, кого знал или о ком слышал. Я получил один из них, и внизу присланного мне экземпляра он написал своим почерком: «Какая жалость, что он не прочитал один из ваших романов. Он проспал бы это ужасное испытание».

«Напротив, причина, по которой он читал ваш роман, заключалась в том, что, если самолёт все-таки разобьётся, смерть придёт как благословенное избавление», - ответил я.

Я подозреваю, что Артур - один из богатейших писателей-фантастов, поскольку он написал несколько бестселлеров и участвовал в создании нескольких фильмов, в том числе в первом из больших научно-фантастических фильмов - «Космическая одиссея 2001 года».

Когда-то он был недолго женат, но с тех пор живёт безбедной холостяцкой жизнью. Одно время он был страстным аквалангистом и чуть не погиб во время одного из своих погружений.

Я доставлял маме бесконечные хлопоты, всегда был её любимчиком, мой брат Стэн наоборот не доставлял ей никаких хлопот. Конечно, женщины, по традиции, всегда клюют на обаятельного негодяя и игнорируют беднягу солидного достоинства, но

Большие семьи

Вернёмся к послевоенному миру: когда неудачи на работе привели меня в ряды безработных, а мои литературные занятия были блестящими, но безденежными, между мной и родителями установилась не большая холодность. Некоторое время мы с Гертрудой жили на втором этаже того же двухэтажного дома, где жили мои родители. Это было неудобно, но я ненавидел находиться в пределах досягаемости кондитерской. Поэтому, когда в 1948 году нам с Гертрудой сообщили, что для нас освободилась квартира в новом современном доме под названием Стайвесант-Таун, мы переехали на Манхэттен. Мои родители, однако, восприняли это тяжело и очень рассердились на меня. Естественно, это продолжалось недолго.

Даже если бы мой отец знал об этом и с тяжёлым сердцем отпустил меня после всех моих обещаний, у него был второй сын, мой младший брат Стэнли. (Во взрослой жизни он предпочитал сокращать своё имя до Стэн, и я последую за ним в этом).

Стэн родился 25 июля 1929 года, и был первым членом нашей семьи, родившимся в Соединённых Штатах. Беременность матери и необходимость ухаживать за новорождённым - вот что заставило меня приступить к своим обязанностям в кондитерской. Кроме того, мне приходилось проводить часть времени со Стэном, кормить его из бутылочки и возить в коляске. В результате Стэн казался мне скорее моим ребёнком, чем маминым, и по сей день, я путаю Стэна и моего настоящего сына Дэвида, и склонен называть их по имени друг друга.

Стэн был хорошим парнем. Он никогда не огрызался на наших родителей и всегда делал то, что ему говорили. Он был большим облегчением для наших родителей после меня (с моим острым язычком) и Марсии (со своим своевольным поведением). Для меня всегда было загадкой, почему меня любили больше, я думаю, что ответ в этом случае. Я был старшим сыном, первым ребёнком, и когда мне было два года, я чуть не умер от пневмонии во время эпидемии, охватившей детей нашей деревни, из которых, по словам моей матери, выжил только я. Более того, я выжил только благодаря неистовой и усердной заботе матери, которая день и ночь не спала и почти ничего не ела, и это (она верила) спасло меня. Конечно, после этого я был вдвойне и втрое предан ей. И все же, справедливости ради, Стэн должен был быть её любимцем — или чьим-то ещё.

Когда я уехал из дома в Филадельфию, Стэн взял на себя мои обязанности в магазине. В то время ему не было и тринадцати, но я не сомневался в нем. Мне было всего девять лет, когда я начал работать, а Стэн был выносливее меня (в детстве, наверное, в Соединённых Штатах его кормили лучше, чем в России) и ловчее. Например, он умел ездить на велосипеде с того самого момента, как только сел на него, а я до сих пор не научился этому трюку.

Стэн хорошо учился в школе. Он поступил в Бруклинскую техническую школу, затем в Нью-Йоркский университет и, наконец, в Колумбийскую Школу журналистики.

В 1949 году, когда дела у меня шли хуже всего, Стэн учился в колледже. Я навестил отца, который признался мне, что у него возникли проблемы с повышением платы за обучение. Ну, может, у меня и не все хорошо, но я не был без гроша, и я не хотел, чтобы мой отец нуждался в деньгах, и я не хотел, чтобы это помешало учёбе Стэна.

Поэтому я сказал: «Папа, я заплачу за обучение».

«Боже упаси, чтобы когда-нибудь настал день, когда мне придётся идти к своим детям за деньгами».

И он цеплялся за это и сам платил за обучение.

Пару недель назад, когда я думал об этом разделе книги, я выудил это воспоминание, рассказал его Джанет и возмутился.

«Мой отец говорил так», - сказал я, - «как будто я был нечестивым сыном, который будет завидовать ему в деньгах или заставит его почувствовать, что он должен прийти ко мне со шляпой в руке. Напротив того. Я бы охотно заплатил и посчитал это совершенно неадекватной компенсацией за все, что он для меня сделал. Почему он этого не понимает»? И Джанет сказала: «Но, Айзек, ты сам такой же. Ты бы взял деньги у своих детей?»

Я нахмурился и сказал: «Это другое. У меня есть гордость».

После чего она разразилась хохотом и приказала мне записать эту историю в книгу. Я сказал: «Почему?» Она ответила: «Твои читатели будут знать, почему». Когда Стэн учился в школе, он занимался внешкольной деятельностью. Либо обязанности в кондитерской стали легче, либо Стэн был более предприимчив, чем я. Он участвовал в школьных новостях, и к тому времени, когда он закончил колледж, он был соредактором газеты колледжа. Он нашёл своё призвание и собирался стать журналистом. В конце концов, он присоединился к сотрудникам «Ньюсдей», газеты, базирующейся на Лонг-Айленде, и пробился вверх по служебной лестнице, чтобы стать вице-президентом, отвечающим за редакционное администрирование.

Стэн хороший человек в старомодном смысле этого слова - честный, этичный, добрый, надёжный. Стэн однажды сказал обо мне, что я трудолюбив, деловит и поглощён своей работой, так что у меня есть все неприятные добродетели. Ну, у Стэна есть все привлекательные добродетели и, на самом деле, все его любят. Я, бывало, в шутку говорил, что я, может быть, и гениальный брат, но он хороший брат — и это, может быть, не совсем шутка.

Вот что является для меня ключевым примером его доброты. Учитывая его фамилию, он находится в постоянной опасности потерять свою личность. Люди без числа будут говорить ему, когда его представят «Вы родственник Айзека Азимова?» Он остаётся добродушным под натиском и терпеливо отвечает: «Да, он мой брат». Он не позволяет этому отравить наши отношения, за что я ему бесконечно благодарен. Если бы все было наоборот, я бы возненавидел это обстоятельство, и это стало бы источником неприятностей между нами. Но в том-то и дело. Он хороший брат.

В 1950-х он познакомился с очаровательной разведённой женщиной по имени Рут, на которой сразу же решил жениться (хотя, когда их познакомили, она первым делом спросила, не родственник ли он мне). Они поженились и с тех пор живут в полном согласии.

У них есть сын Эрик и дочь Нанетт, которые последовали примеру отца и стали журналистами. У Рут также есть сын Дэниел от предыдущего брака, и Стэн усыновил его, так что он Дэниел Азимов. Дэниел - математик.

Возможно, успех Стэна как отца можно измерить тем, что его дети были готовы пойти по его стопам. Иногда я вздыхаю, когда думаю, что мои собственные дети не пошли по моим стопам, но это глупо с моей стороны. С чего бы это?

Моя дочь Робин, когда ей было двенадцать лет, написала по собственной инициативе небольшой рассказ и принесла его мне для чтения. Я был поражён. Мне казалось, что это было лучшее произведение искусства, чем то, что я мог бы сделать в этом возрасте.

«Робин, если тебе хочется писать, пожалуйста, продолжай. Я помогу тебе, если смогу, а когда придет время, постараюсь открыть тебе двери».

Робин сказала: «О, нет. Я не хочу жить как ты».

«Что ты имеешь в виду?», - спросил я.

«Работа. Работа. Работа. Я не хочу так».

Я сказал: «Писатели не всегда должны работать, работать и работать. Просто я так делаю. Ты могла бы писать только тогда, когда хотела». «Нет», - ответила она, - «Я не хочу рисковать». И она никогда больше не писала рассказы. Ну, может, это и к лучшему. Несколько лет спустя, когда она пыталась, что-то написать по работе она все зачёркивала и исправляла, зачёркивала и исправляла, и так продолжалось долго. Наконец она отложила перо и воскликнула, обращаясь ко всему миру: «Вы поверите, что я дочь своего отца?»

В целом читатели-фантасты 1930-1940-х годов склонны были рассматривать только журналы и полностью игнорировать литературные романы. Было, не ясно будут ли иметь коммерческий успех некоторые из журнальных историй, если б они появились в книжной форме или если бы это были оригинальные романы.

Первый роман

И все же в том же 1949 году, когда я был в поиске работы, произошёл поворот, хотя и не слишком очевидный, стали появляться научно-фантастические романы, а не только рассказы в журналах.

На самом деле научная фантастика впервые стала заметной благодаря романам. Научная фантастика в современном смысле началась, на мой взгляд, с французского писателя Жюля Верна. Во второй половине девятнадцатого века он был первым писателем, чьим главным произведением была узнаваемая научная фантастика и кто хорошо зарабатывал на жизнь. Его книги, особенно «От Земли до Луны» (1865), «Двадцать тысяч лье под водой» (1870) и «Вокруг света за восемьдесят дней» (1873), были чрезвычайно популярны во всем мире. Верн был единственным писателем-фантастом, которого мой отец прочитал—в русском переводе, конечно.

За ним последовали другие писатели-фантасты, менее известные, а в 1890-х годах британский писатель Герберт Джордж Уэллс стал популярным благодаря своей «Машине времени» (1895) и «Войне миров» (1898).

За ними последовали и другие научно-фантастические книги, в основном британских авторов, такие как «О, дивный новый мир» Олдоса Хаксли (1932), «Странный Джон» Олафа Стэплдона (1935) и «1984» Джорджа Оруэлла (1948). На несколько ступеней ниже расположился американский писатель Эдгар Райс Берроуз, написавший популярную серию книг о Марсе, первой из которых была «Принцесса Марса» (1917).

Появление научно-фантастических журналов, представлявших научную фантастику довольно низкого уровня, имело тенденцию отодвинуть в сторону научно-фантастический роман. В конце концов, романов было относительно мало, а журналы выходили каждый месяц.

Некоторые очень мелкие любительские издательства, управляемые фанатами научной фантастики, выпускали журналы научной фантастики в виде книг, но продукция была плохой, тиражи небольшими, а распространение практически отсутствовало.

После Второй мировой войны все изменилось. Научная фантастика внезапно стала респектабельной. Сначала была ядерная бомба, потом немецкие ракеты, которые вселяли надежду на возможность космических полётов, потом электронный компьютер. Все это было основой научной фантастики, и все это стало реальностью в послевоенный период.

Поэтому в 1949 году крупная издательская фирма «Даблдей энд Компани» решила выпустить серию научно-фантастических романов, для чего им понадобились рукописи.

Случилось так, что в 1947 году я написал повесть на 40 000 слов, которую не мог нигде продать - мой худший литературный провал до того времени. Я положил её в ящик стола и постарался забыть о ней. Я, конечно, не знал, что «Даблдей» планирует выпустить серию научно-фантастических романов, а Фред Пол убедил меня представить им новеллу. «Если им понравится», - сказал он, - «ты можешь переписать его в соответствии с их потребностями».

Я отдал ему рукопись, и это положило начало трёхлетнему периоду, в течение которого он действовал в качестве моего агента.

Брэдбери, редактор издательства «Даблдей», которому предстояло возглавить новую линию, увидел в рассказе возможности и попросил меня расширить его до 70 000 слов. Позже он также дал мне чек на 750 долларов, первый раз в моей жизни мне заплатили за то, что я ещё не написал, с обещанием ещё большей суммы, когда рассказ будет завершён.

Я должен был работать с молниеносной скоростью, а 29 мая 1949 года, Брэдбери позвонил, чтобы сказать мне, что в издательстве «Даблдей» будет опубликован роман, который, позже, я назвал «Камешек в небе».

Я продал свой первый роман, который ознаменовал огромный прогресс в моей литературной карьере (хотя в то время я этого ещё не осознавал). Единственная проблема заключалась в том, что я внезапно столкнулся с затруднением от их обилия. Я не только совершил литературный скачок, но и получил работу.

Позвольте мне объяснить, как это произошло.

Ещё больше мне нужна была работа. Я уже выезжал из города, даже ездил в Балтимор с однокурсником, ищущим работу, в поисках места, которое включало бы работу над растительными химикатами. Мой сокурсник получил работу, он что-то знал о них.

Наконец-то новая работа

Я полагаю, что любой писатель, даже тот, кто написал очень мало, должен время от времени получать письма от читателей.

Я подозреваю, что писателей-фантастов особенно одолевают такие письма. Во-первых, я думаю, что читатели научной фантастики более красноречивы и самоуверенны, чем другие типы читателей. Во-вторых, колонка писем в научно-фантастических журналах поощряла такое письмо.

Я любил письма поклонников и пытался ответить на них все, и продолжал делать это в течение многих лет. По мере того как число писем росло, а вместе с ними и число моих обязательств, пришло время, когда мне пришлось стать более избирательным, что никогда не переставало меня беспокоить. Я не могу не чувствовать, что любой, кто берет на себя труд написать мне, заслуживает ответа, но, к сожалению, время и силы ограничены.

И не только от восторженных юнцов. Некоторые письма приходили от влиятельных членов общества. Так, в докторантуру и постдокторантуру я получал письма от Уильяма Бойда, профессора иммунохимии Бостонской Медицинской школы. Мой рассказ «Приход ночи» произвёл на него большое впечатление, и с тех пор он стал моим поклонником.

Он произвёл на меня приятное впечатление. Переписка между нами процветала, и, приезжая время от времени в Нью-Йорк, он находил возможность проводить со мной время.

Естественно, во время нашей дружбы я рассказал ему о своих проблемах с работой, и он написал мне, что в его школе в Бостоне открылось отделение биохимии и что он готов рекомендовать меня на эту работу.

Я отчаянно не хотел уезжать из Нью-Йорка во второй раз, но я был химиком (хотя ничего не знал о биологии).

Я чувствовал, что должен попробовать новую возможность, и, с замиранием сердца, я сел на поезд в Бостон и зашёл в кабинет С. Уокера, заведующего кафедрой биохимии. На меня не произвела впечатления Медицинская школа Бостонского университета. Она была маленькой и казалась ветхой. Она также находилась в трущобах.

Тем не менее, Уокер казался приятным человеком, и мне предложили должность преподавателя, которая сделала бы меня членом академического факультета. Прилагаемая зарплата составит 5500 долларов в год.

Однако меня беспокоило то, что я не буду работать непосредственно на школу. Я буду работать на Генри М. Лемона, совершенно лишённого чувства юмора человека, с которым меня познакомили и с которым мне сразу стало не по себе. Более того, мне будут платить из гранта, а это значит, что мне придётся жить из года в год.

Я вернулся домой в затруднении и был столь же несчастен, как и тогда, когда меня призвали в армию. Но что толку? Мне нужна была работа, и никакой другой для меня. Поэтому я принял предложение Медицинской школы Бостонского университета.

А потом, всего через несколько недель после того, как я занял эту должность, я продал первый роман «Даблдею». У меня тут же возникло искушение воспользоваться этим как предлогом, чтобы остаться в Нью-Йорке. С продажей романа я мог рассчитывать на деньги и получил дополнительное время, чтобы найти работу в Нью-Йорке. На самом деле, если роман будет продаваться хорошо, мне вообще может не понадобиться работа.

Это было искушение. Я часто слышал о молодых писателях, которые продают книги, а иногда просто журнальные рассказы и сразу же бросают работу, чтобы посвятить себя писательству. И, как правило, рассказывают о том, что они не преуспели в продаже своего труда, а затем должны пытаться вернуть свою прежнюю работу или найти другую.

Конечно, я был уверен, что смогу продать и другие вещи, но я знал, что не получу достаточно денег, чтобы содержать себя и жену. Не был я уверен и в том, что роман мне поможет. Все, что я от него получил, - это аванс в 750 долларов, и если он не будет продан, я, возможно, никогда больше не увижу ни пенни. (Если бы я продал его ASF, то получил бы за него 1400 долларов.)

Более того, я согласился на эту должность в Бостоне, и если бы я изменил решение...

и не поехал туда, я в каком-то смысле нарушил бы своё слово, а это вызывает у меня особый ужас. И вот в конце мая, совершенно против своей воли, я с грустью отправился в Бостон и взял с собой такую же несчастную Гертруду. Мы были женаты почти семь лет, а бриллиантов, которые она собиралась надеть, ещё не было.

Это одно из мест, где мы можем поиграть в весёлую, но бесполезную игру «что, если?» А если бы мне не предложили работу в Бостоне? Что, если бы я продал книгу несколькими неделями раньше, до того, как отправился в Бостон? В любом случае я мог бы остаться в Нью-Йорке, надеясь, что 750 долларов и престиж книги дадут мне время найти работу поближе к дому. Как может кто-нибудь сказать, что бы случилось? Я склонен смотреть на этот вопрос конструктивно и оптимистично. В конце концов, я работал в Бостонской медицинской школе в течение девяти лет. В течение этих девяти лет я преподавал, читал лекции и занимался литературой так, как не смог бы сделать иначе. Более того, я получил профессорский титул, который сделал меня настоящим научным писателем. Каким бы болезненным ни был этот переезд, он расширил мои горизонты, и я убеждён, что он сделал меня лучшим и более успешным писателем, чем я был бы в противном случае, поэтому мне было важно поехать в Бостон. Кроме того, это означало, что я держу своё слово.

В издательстве «Даблдей»

«Камешек в небе» был опубликован 19 января 1950 года, менее чем через три недели после моего тридцатилетия. С тех пор я живу с «Даблдей» в полном счастье. На момент написания этой книги они опубликовали 111 моих книг и 16 января 1990 года воспользовались возможностью отпраздновать моё семидесятилетие и день рождения.

Сорокалетие со дня публикации «Камешек в небе». Большая коктейльная вечеринка была запланирована в ресторане Tavern on the Green и были приглашены сотни людей.

Наступил этот день, и меня госпитализировали. Но я не мог разочаровать всех этих людей, поэтому в тот день я тихо выскользнул из больницы. Джанет вывезла меня в инвалидном кресле, вместе с моим верным терапевтом, доктор Пол Р. Вечеринка прошла очень хорошо, хотя я должен был принять всех в моем инвалидном кресле и произнести речь из него. Затем я прокрался обратно в больницу в надежде, что никто не заметил моего исчезновения.

Слабый шанс! На следующее утро в «Нью-Йорк Таймс» появилась забавная заметка, и все об этом знали. Медсестры читали мне лекции. Лестер дель Рей позвонил мне и обругал за то, что я рисковал жизнью.

Когда я позвонил в Лос-Анджелес по делам, первые слова молодой женщина, которая ответила мне: «О, вы непослушный мальчик».

Через три дня была шестидесятая годовщина ASF, и мне предстояло выступить с речью, но на этот раз я не решился выйти, так что пришлось пропустить её. Это был один из тех случаев, когда мне было очень жаль себя. Я чувствовал себя так, словно предал Джона Кэмпбелла.

Люди часто спрашивали меня, почему я оставался в «Даблдей» все эти десятилетия. Общее ощущение, по-видимому, таково, что, как только писатель становится известным и «горячим», он должен ходить по магазинам среди издателей, позволяя предлагать себя и принимая самое высокое предложение. Таким образом, он становится богаче и богаче — но я не могу этого сделать. «Даблдей» был добр ко мне, и я не могу отплатить злом за добро. Всю свою жизнь я был фетишистом благодарности и верности и никогда не жалел о возможной потере денег из-за этого. Я лучше потеряю деньги, чем буду чувствовать себя неблагодарным.

Мне говорят: «Конечно, они хорошо обращаются с тобой, Айзек. Почему бы и нет, если ты зарабатываешь для них столько денег?»

Люди, которые говорят это, упускают весь смысл. Я должен объяснить, что, когда я представил свой первый рассказ, и никто в «Даблдей» не мог знать, будет ли он хорошо продан или нет, или я когда-нибудь напишу другой, они были очень добры ко мне тогда.

Агентом добра был мой первый редактор «Даблдей» Уолтер Брэдбери (которого все называли «Брэд»). Он был среднего роста, чуть полноват и очень походил (на мой взгляд) на британского актёра Лео Генна. Он был добр и нежен, и у него был отеческий, не снисходительный вид по отношению ко мне, мне было комфортно в то время, когда я был очень не уверен в себе. Он давал мне советы по письму, помогал читать мои первые книги, всегда был готов поговорить со мной по телефону, даже однажды, когда я звонил ему домой, чем-то взволнованный, а его ребёнок болел. Он все ещё говорил со мной ласково и не торопясь. Он был третьим человеком после Кэмпбелла и Доусона, который помог мне в моей карьере, очевидно, только по доброте душевной.

Но мне придётся повторить историю, чтобы дать вам полное представление об этом человеке. Другой издатель предложил мне аванс в размере двух тысяч долларов за права на один из моих ранних романов «Космические течения» (1952). Я был в восторге, потому что в то время сумма казалась мне чудовищно большой. Я сказал, что «Даблдей» контролирует права, но они сделают то, что я скажу.

Затем я позвонил Брэдбери, чтобы сообщить ему новости, и, когда на другом конце провода воцарилось молчание, у меня упало сердце. Я сказал: «Я сделал что-то неправильно?»

Брэд сказал: «Ну, «Bantam» только что предложили за этот роман 3000». Я молчал, и Брэд любезно спросил: «Вы откажите им, Айзек?» Я сказал: «Ну, я сказал, что «Даблдей» контролирует права, но уже согласился».

«В таком случае мы согласимся на две тысячи долларов».

««Даблдей» не должен пострадать, Брэд. Ваша половина 3000 долларов была бы 1500. Вы можете взять эти 1500 из 2000. Я же буду удовлетворён оставшимися 500 долларами».

«Не говори глупостей», - сказал Брэд. – «Разделим пополам».

Другими словами, Брэд (и «Даблдей») были готовы отказаться от 500 долларов просто для того, чтобы сохранить свое честное слово. Возможно, для них это была небольшая сумма, но это не имело значения. Мое слово значит для меня все, и уважение «Даблдей» означало, что никакие дикие деньги не могли заставить меня нарушить с ними клятву, и я никогда этого не делал. (Конечно, я также никогда больше не пытался вести переговоры от имени издателя). Деньги, в течение длительного времени, перестали быть моей проблемой. С меня хватило. Есть и другие вещи, которыми я хочу заниматься, и главная из них - это писать то, что я хочу писать так, как я хочу, и быть уверенным, что это будет опубликовано. А «Даблдей» сделал возможным это для меня.

Поэтому, когда я принёс огромную рукопись «Гилберт и Салливан с аннотациями» («Даблдей», 1988), даже не предупредив их, что я пишу это, они опубликовали её без ропота. Вряд ли они могли рассчитывать на что-то лучшее, чем поквитаться со мной, но они настояли на том, чтобы дать мне больше аванса, чем, по моему мнению, могла бы обеспечить книга. Я так настойчиво говорил, но они не слушали. Они всегда дают мне большие авансы, и каким-то образом им всегда удаётся вернуть. (Я не хочу быть несправедливым к другим издателям. Теперь многие готовы оказать мне услугу любым разумным способом, но «Даблдей» сделал это первым и в самом большом масштабе.)

Я дружелюбный человек, и я дружу со всеми моими редакторами и издателями, просто потому, что я ничего не могу с этим поделать. Если я не болен, или не в ярости, или не поглощён беспокойством (что почти никогда не случается), я всегда улыбаюсь, я весёлый и дружелюбный. И потому, что я такой, и потому, что я никогда не создаю проблем или не становлюсь «примадонной», мои редакторы и издатели, кажется, любят меня, относятся ко мне как к другу. Это также затрудняет для меня уход из «Даблдей» — как я объясню это всем своим друзьям там?

Сказать по правде. Мне это нравится. Мне нравится дружба и не формальность в деловых отношениях. (Может, это и плохо, но я так делаю.)

Так, однажды я обедал с дюжиной сотрудников редакции «Даблдей», и разговор зашёл о бессовестности писателей. (Если бы обедала группа писателей, разговор, я уверен, зашёл бы о бессовестности редакторов и издателей, но я никогда не позволял себе такого конфронтационного отношения). Во всяком случае, на этом обеде один редактор страстно сказал: «единственный хороший писатель - это мёртвый писатель», и я рассмеялся. Никто за столом, казалось, не заметил моего присутствия. Я был настолько прочным членом семьи «Даблдей», что они просто не считали меня писателем.

На моё отношение к редакторам, конечно, сильно повлияли мои ранние отношения с Джоном Кэмпбеллом. Он был совершенно нетипичен для этой породы, хотя в то время я этого не знал. Во-первых, он был неотъемлемой частью. Он оставался редактором ASF в течение тридцати трёх лет, и никогда не возникало вопроса о его замене. Только смерть унесла его.

Естественно, я считал, что все редакторы - богоподобные, доминирующие фигуры, и был потрясён, когда обнаружил, что редакторы часто перескакивают с одной компании на другую.

Таким образом, я потерял Брэда, когда он перешёл в другую компанию, и я был опустошён. (В конце концов, он вернулся в «Даблдей»). Естественно, мне был назначен другой редактор, а когда он исчез, я получил ещё одного и так далее. Всего у меня было около девяти редакторов в «Даблдей», и каждый из них был восхитителен.

Так Тимоти Селдес сменил Брэда на посту редактора. Он был высок, худощав, с грубоватым, довольно привлекательным лицом, на котором, казалось, всегда играла полуулыбка. Он всегда изображал грубость и обращался ко мне «Азимов» с рычанием, но меня это не обманывало. На самом деле, он был так дружелюбен, что я мог бы его подразнить. Осторожно заставив его признать, что Гилберт Селдес, писатель, был его отцом, Джордж Селдес, писатель, был его дядей, а Мэриан Селдес, актриса, была его сестрой, я спросил с невинным видом: «Каково это, Тим, быть единственным членом семьи без таланта?»

Так я поквитался с ним за то, что он познакомил меня с одним печальным фактом. Мы с ним обедали, и когда я подошёл к тяжёлой двери ресторана, я распахнул её и придержал, чтобы он прошёл. Я знал своё место. Тимоти, однако, ухватился за дверь и жестом пригласил меня войти.

«Ты же редактор, Тим», - запротестовал я, - «Ты первый».

«Ни за что на свете», - сказал Тим. – «Моя мать учила меня всегда уважать старших».

И мне стало ясно, что я действительно старше его. Вундеркинд был теперь старше своего редактора. (В настоящий момент он старше папы Римского и президента Соединённых Штатов и в два с половиной раза старше своего нынешнего редактора «Даблдей»).

Моя дружба с редакторами и радость от общения с ними затрудняли мне поиск агента. Когда я начал писать, я, конечно, никогда не слышал об агентах. Я имел дело непосредственно с Кэмпбеллом, потому что не мог представить себе никакого посредника. Потом, когда я услышал об агентах, мне показалось неразумным отдавать им 10% от моего заработка, когда я продавал каждую историю, которую писал без них. Я никогда не слышал о том, чтобы торговаться на более выгодных условиях, о дополнительных продажах и т. д., с которыми агент мог бы справиться, а я - нет. Конечно, после того как Фред Пол помог мне продать мой первый роман, у меня не было другого выбора, кроме как принять его в качестве своего агента. Он руководил литературным агентством Дирка Уайли, названным в честь другого футуриста, который, как и Сирил Корнблат, умер молодым, и в течение трёх лет занимался моими романами. Фред был очень хорошим агентом, как и во всем, к чему бы он ни обращался, но литературное агентство Дирка Уайли почему-то не преуспевало, и в 1953 году он бросил его. Это создало для меня проблему, и какое-то время отношения между нами были прохладными, но это прошло, и мы стали ещё дружнее, чем когда-либо.

Во всяком случае, с тех пор у меня не было литературного агента, если не считать пары отдельных проектов, в которых я не мог обойтись без агентов. Я предпочитаю работать таким образом. Мне нравится делать свои собственные продажи, и издатель заботится о дочерних продажах. Это избавляет меня от хлопот.

На самом деле у меня нет ни секретарши, ни машинистки, ни менеджера. Я один и работаю в одиночку в своём кабинете, отвечаю на телефон и разбираю почту.

Это тоже удивляет людей, но на самом деле не озадачивает. Моя нагрузка увеличивалась так постепенно, что ни разу не было внезапного скачка, который заставил бы меня искать помощи. Ситуация примерно такая, как описано в древнегреческой легенде о Милоне Кротонском, знаменитом штангисте. Предполагается, что он поднял новорождённого телёнка, а затем продолжал поднимать его каждый день, пока он не поднял взрослого быка.

Я рационализировал ситуацию к собственному удовлетворению. Если бы у меня были сотрудники, мне бы пришлось иметь офис, а я люблю работать в своей квартире. Кроме того, если бы у меня были служащие, я должен был бы давать им инструкции, следить за ними, повторять, что они делали, указывать на их ошибки, раздражаться и так далее. Все это замедлит меня и сделает несчастным.

Я предпочитаю свою жизнь такой, какая она есть.

«Гном-Пресс»

«Даблдей» не опубликовал всего, что я написал в те первые годы. Это стало очевидным после того, как мне пришло в голову, что мне не обязательно писать каждый год новый роман. Почему я не могу воспользоваться тем, что уже сделал?

Например, в 1950 году я отказался от серии «Основание». Я работал над ней восемь лет и написал восемь рассказов, в общей сложности около 200 000 слов, и я устал от них и хотел перейти к другим вещам. Тем не менее, истории всё ещё существовали, и мне показалось, что их стоит переиздать.

Поэтому я взял копии рассказов (которые были не в лучшей форме, так как я никогда не думал, что они чего-то стоят) и показал их Брэду. Он изучил их, а потом отказался, объяснив, что ему нужны новые романы, а не старые. (Это была огромная ошибка со стороны «Даблдей», и хотя в конечном счёте она была исправлена, это означало потерю одиннадцати лет заработка как для них, так и для меня.)

Переехав в Бостон, я отнёс рукописи в Бостонское издательство «Литтл, Браун», и они тоже отказались.

Однако в этой области существует ещё одна издательская фирма. Я упоминал ранее, что были маленькие издательства, управляемые поклонниками научной фантастики. Одним из них, возможно, последним и лучшим, был «Гном-пресс», которым управлял молодой человек по имени Мартин Гринберг. (Позднее я работал с замечательным человеком по имени Мартин Харри Гринберг. Важно помнить, что это два разных человека).

Мартин Гринберг из «Гном-пресс» был бойким молодым человеком с усами, довольно обаятельным, как это часто бывает с бойкими молодыми людьми, но, как я, в конце концов, выяснил, не вполне заслуживающим доверия.

Тем не менее, он, казалось, был готов публиковать сборники моих старых рассказов, и это скорее прославляло его в моих глазах. Я собрал девять моих рассказов о роботах — восемь из них появлялись в AFS, и первый, который я вернул к первоначальному названию «Робби». Они были опубликованы в конце 1950 года под общим названием «Я, робот», которое предложил Мартин. Я заметил, что у Эандо Биндера есть известный рассказ на эту тему, но Мартин только пожал плечами.

Затем он опубликовал серию «Основание» в трёх томах, которые вышли в последующие годы—«Основание» (1951), «Основание и империя» (1952) и «Второе Основание» (1953). Я написал специальный раздел к первой книге, чтобы представить сагу в более конкретных терминах, так что самая первая часть самой первой книги была фактически последней написанной частью.

Издательство «Гном-пресс» также опубликовало книги Роберта Хайнлайна, Хола Клемента, Клиффорда Саймака, Л. Спрэга де Кампа, Роберта Говарда и многих других. Практически все книги, опубликованные Мартином, включая мою, с тех пор признаны классикой научной фантастики, и то, что у Мартина были все эти книги, поражает воображение.

Однако он не мог использовать их должным образом. У него не было капитала, он не мог рекламировать, не имел средств распространения, контактов с книжными магазинами, и в результате не продал много экземпляров.

Кроме того, у Мартина была одна особенность. Он испытывал непреодолимое отвращение к выплате гонораров и, по правде, говоря, никогда этого не делал. По крайней мере, он мне не заплатил. Гонорары никогда не могли быть очень высокими, но, какими бы маленькими они ни были, он не стал бы платить.

У него всегда были оправдания, море оправданий. Его напарник был болен. Его бухгалтер умирал. Он попал в торнадо. Я согласился подождать денег, но хотел получить отчёт о продажах и доходах, чтобы иметь возможность отслеживать, сколько он мне должен? Но нет, это тоже противоречило его религии.

И все же у него хватило наглости жаловаться, когда я больше не давал ему книг. Он получил четыре книги, которые «Даблдей» по глупости не захотел взять, но я, конечно, не собирался давать ему ни одной из тех, что «Даблдей» хотела, а «Даблдей» теперь хотела получить все.

Поэтому, когда Мартин пожаловался, я просто сказал: «Где мой гонорар, Мартин?» и это заставило его замолчать.

В 1961 году Тим Селдес вручил мне письмо от португальского издателя, который считал, что издательство «Даблдей» имеет права на книги о серии «Основание». Они хотели издать их в Португалии. Я посмотрел на письмо, пожал плечами и сказал: «Гном-пресс» не платит гонорары, но владеет правами».

«Что?» - возмутился Тим, - «В таком случае давайте заберём у него права на книги». Он послал за Мартином юристов корпорации.

Мартин имел наглость ставить себе слишком выгодные условия, а Тим хотел судиться, но я в тревоге сказал: «Нет, Тим, дай ему все, что он хочет, и вычти это из моего гонорара. Нам просто нужны права на эти книги».

Это был хороший совет, и Тим сделал, как я просил, но никогда не брал деньги из моих гонораров.

Другие авторы также вырвали свои рассказы из рук Мартина, и он был вынужден выйти из бизнеса. Что случилось с ним потом, я не знаю.

Теперь, если бы Мартин разумно продавал книги и платил бы гонорар, который мы заработали, никто из писателей не смог бы забрать свои книги. По мере того как другие книги каждого писателя становились все более известными и популярными, спрос на книги «Гном-пресс» увеличивался, и Гринберг мог стать процветающим и сделать «Гном-пресс» важным научно-фантастическим издательством. Однако он выбрал другой путь.

Как только у «Даблдей» появились «Я, робот» и «Основание», они начали зарабатывать деньги с удивительной скоростью, а Мартин не получил ни пенни.

И все же, хотя в то время я негодовал на ситуацию и испытывал неприязнь к Мартину, время показало мне, что, как и во многих других случаях, хотя человек не хотел сделать мне добра, он преуспел в этом.

В конце концов, заплатил мне Мартин или нет, он выпустил эти четыре книги, тогда когда «Даблдей» мне отказали. И книги существовали до тех пор, пока «Даблдей» не взял гусеницу «Гном-пресс» и не превратил её в бабочку.

Медицинский факультет Бостонского университета

Переезд в Бостон означал появление новых друзей и знакомых.

Бернхему Уокеру, начальнику отдела, было сорок девять лет, когда я приехал. Он был тихим, необщительным уроженцем Новой Англии, очень умным и, по-своему, казалось, не возражавшим против моей шумливости. Он мне нравился, и, должен признаться, он сделал мою жизнь в медицинском колледже сносной.

Уильям Бойд, сорока семи лет от роду, помог мне получить эту работу. Это был неуклюжий человек, похожий на медведя, который, как мне показалось, испытывал глубокое разочарование. Он учился в Гарвардском университете, где Роберт Оппенгеймер был одним из его однокурсников. Билл, конечно, не мог за ним угнаться (да и я не смог бы), и это, по-моему, его расстроило.

Он был добр ко мне, как и его жена Лайл. Я часто бывал у них и встречался с их друзьями. Это больше, чем что-либо другое, заставило меня чувствовать себя как дома в новом городе. Когда он получил работу в Александрии, Египет, где собирался поступить на государственную службу с гораздо более высоким жалованьем, чем в Бостоне, он предложил взять меня с собой. Я вздрогнул и отказался. Я не только не поехал в Африку, но и предупредил его о государственной службе и рассказал, на что это будет похоже. (Конечно, на меня повлияло то, что я очень не хотел, чтобы он уезжал. Он был моим самым лучшим другом в Бостоне, и его отъезд оставил бы меня одного в незнакомом мире).

Бойд уехал 1 сентября 1950 года, через три месяца после моего приезда в Бостон, но вскоре вернулся обратно на прежнюю работу. Он признался мне, что все, о чём я предупреждал его по поводу государственной службы, было совершенно верно и что он сожалеет, что не послушал меня.

Генри М. Лемон, человек, на которого я работал, казалось, сразу же невзлюбил меня, и, возможно, и он не был в этом виноват. Во время нашей первой встречи на верхнем этаже больницы он указал на окно и заговорил о красоте «Бостонского горизонта», что не имело никакого значения при разговоре с жителем Манхэттена.

Во-первых, я не был счастлив, что нахожусь в Бостоне, и я смотрел на бесконечное море двухэтажных кирпичных домов, и с болью думал о своих родных каньонах, и ворчливо сказал: «Кому может быть интересен горизонт Бостона?»

Это было глупо, и наши отношения пошли под откос. Он посвятил себя работе о связи рака с нуклеиновыми кислотами (на самом деле это очень плодотворное направление исследований, которое, к сожалению, ни он, ни я не имели возможности использовать должным образом), а я нет. Я все больше посвящал себя писательству. Он хотел, чтобы я посещал всевозможные научные конференции, и я посещал некоторые из них, но что я хотел делать, так это периодически ездить в Нью-Йорк и встречаться со своими издателями. Отношения между нами ухудшились до взаимной ненависти.

В колледже у меня появился один хороший друг. В доме Билла Бойда я познакомился с Фредом Л. Уипплом, астрономом Гарвардского университета. Ему было сорок три года, когда я встретил его, вежливого, добродушного человека, который почти мгновенно завоевал моё сердце. Это одна ненаучная дружба, которая пережила время. Как и Спрэг де Камп, Фред не меняется внешне. Сейчас ему за восемьдесят, он все ещё худой, гибкий, активен и ездит на работу на велосипеде. Он - сама модель вечности. Мы обязательно звоним друг другу в дни рождения.

Но, конечно, я работал на медицинском факультете не для того, чтобы заводить дружбу. Я должен был работать, чтобы получать деньги. Помимо исследований для Лемона, мне пришлось читать лекции по биохимии на первом курсе медицинского университета. Это была неблагодарная работа. Студенты-медики хотят заполучить в свои руки стетоскопы и пациентов сразу, а не тратить время, слушая лекции, как будто они все ещё в колледже, должно быть, это раздражало.

Я нашёл способ избежать исследований. Были лаборанты и аспиранты, и, насколько это было возможно, я позволял им проводить исследования, а сам наблюдал за результатами. (В любом случае, они были лучше меня в обращении с оборудованием). Что я хотел сделать, так это полностью уйти от исследований. В глубине души я с этим покончил; я сделал неверный поворот.

Однако работа была не так уж плоха. Мне нравилось быть профессором (в 1951 году меня повысили до профессора биохимии), и лекции были просто созданы для меня. Различные члены кафедры разделили лекции, каждый из которых выбрал наиболее удобные для себя темы. Я (с оттенком прежнего высокомерия) сказал, что подожду, пока каждый сделает свой выбор, а потом возьму то, что останется. В итоге получилось так, что я должен был читать большинство химических лекций, одиннадцать.

Эти лекции, прочитанные весной 1950 года, были первыми лекциями, которые я прочитал после семинара в аспирантуре тремя годами ранее. Как и семинар, они были созданы для обречённой на их прослушивание аудитории - студентам, у которых не было выбора, кроме как присутствовать на лекциях. Как вы можете себе представить, они не были восторженной аудиторией.

Кроме того, эти лекции, как и лекции на семинаре, должны были быть тщательно подготовлены. Я никогда не записывал их, не говоря уже о том, чтобы запоминать, но я должен был хорошо представлять, что я собираюсь сказать, и на доске должно было быть много формул, в которых я не мог позволить себе запутаться.

По мере того как мои исследования продолжали ухудшаться, мои лекции только улучшались. К тому времени, когда мой активный период в Медицинской школе подходил к концу, я был признан лучшим лектором в школе. До меня дошёл рассказ о двух преподавателях, разговаривавших в одном из коридоров. До них донеслись отдалённые звуки смеха и аплодисментов, и один из них спросил: «Наверное, Азимов читает лекцию».

Мой полный провал в исследованиях нисколько не беспокоил меня, учитывая моё превосходство в чтении лекций. Я рассуждал так. Основная функция медицинской школы состоит в том, чтобы научить студентов-медиков быть врачами, и один из важных способов сделать это - через лекции. Я не только мог своими лекциями информировать и просвещать класс, но и возбуждал в нем энтузиазм.

Доказательством тому была их реакция на мои лекции. Было принято аплодировать каждому профессору в конце его заключительной лекции курса. Аплодисменты, конечно, были вялыми и поверхностными, скорее по обычаю, чем по убеждению. Я один получал аплодисменты на лекциях в середине курса, и это были настоящие аплодисменты. И пока это происходило, я чувствовал себя неуязвимым.

Как же я ошибался! Я не учёл один фактор в своих расчётах. Чтение лекций помогает только студентам. Исследования, с другой стороны, означают государственные гранты, и часть грантов неизменно помечается как «накладные расходы», которые идут в школу. Это означает, что школа каждый раз выбирает исследования, а не лекции—деньги для себя, а не образование для своих учеников. Это означало, что я вовсе не был неуязвим, а скорее стал лёгкой добычей, когда мои исследования полностью исчезли, что и произошло.

Вы можете возразить, что школа была права, выбирая себя, а не учеников, поскольку, если бы школа была вынуждена сократить свои возможности из-за отсутствия средств, студенты пострадали бы. С другой стороны, наверняка можно найти равновесие. Выдающемуся учителю можно простить неудачу в исследовании. Однако, как я объясню позже, этому не суждено было случиться.

Кроме того, моё имя старшего научного сотрудника значилось в полудюжине статей, написанных различными ассистентами и студентами кафедры. В этих случаях, однако, я, по крайней мере, руководил исследованиями, читал статьи и писал

Научные труды

Важной, даже самой важной, функцией исследователя было писать статьи о своей работе и публиковать их в соответствующем научном журнале. Каждая такая статья была «публикацией», и надежды учёного на продвижение и престиж основывались на качестве и количестве его публикаций.

К сожалению, качество публикации оценить сложно, а количество определить очень легко. Тогда возникла тенденция судить только по количеству, и это побудило учёных писать огромное количество публикаций, несколько меньше заботясь о качестве, и это считалось вполне уместным.

Появились публикации, в которых едва хватало дополнительных данных для квалификации в качестве нового элемента. Некоторые публикации были разбиты на фрагменты, каждый фрагмент опубликован отдельно. Некоторые публикации были подписаны всеми, кто имел какое-либо отношение к этой работе, хотя и косвенно, поскольку в этом случае она будет считаться публикацией для каждого названного автора. Некоторые старшие учёные настаивали на том, чтобы их имена были на каждой бумаге, выпускаемой их отделом, даже если они не имели никакого отношения к работе.

Я никогда не играл в эту игру, да и не собирался. Во-первых, я почти никогда не представлял данных, которые стоило бы публиковать. Во-вторых, мне не нравился стиль письма, необходимый для таких бумаг, и я не хотел подвергать себя этому. В-третьих, у меня не было ни малейшей надежды добиться какой-либо известности в научных исследованиях, и я не собирался ввязываться в бесполезную борьбу за неё.

У меня не было недостатка в бумагах. Моя докторская диссертация считалась одной из них, и её сокращённая версия была опубликована в Журнале Американского химического общества. В течение многих лет исследований я немного полировал её.

Это было всё, и это выглядело жалко как по количеству, так и по качеству. Насколько мне известно, ни одна исследовательская работа, к которой было бы приложено моё имя, не имела ни малейшего значения, не цитировалась кем-либо другим и не приводила ни к чему важному.

Однако мне пришла в голову одна мысль. Журнал химического образования был хорошим и полезным журналом, в котором публиковались статьи, представляющие интерес для студентов-химиков на уровне колледжа. Мне казалось, что было бы интересно написать такие очерки и опубликовать их. Это будет интересно, и они будут считаться публикациями. Я сделал около полудюжины из них в начале 1950-х годов, и все они были опубликованы.

Один из них оказался действительно важным, поскольку я указал на особую опасность изотопа углерода-14 как генератора вредных мутаций в человеческом теле. Причина, по которой это было важно, заключалась в том, что Лайнус Полинг позже сделал то же самое в очень подробной и убедительной манере (и, возможно, был подстегнут моим собственным строго спекулятивным предложением). Испытания ядерных бомб на поверхности Земли добавили углерод-14 в атмосферу, а это означало непропорциональное увеличение врождённых дефектов и раковых заболеваний. Это обстоятельство привело к тому, что такие атмосферные испытания были запрещены, и мне приятно думать, что моя статья внесла свой микроскопический вклад в это желательное событие.

Однако добавление этих коротких статей к моему списку оказалось совершенно незначительным. В конце концов, они не были связаны с исследованиями. С другой стороны, они, как я объясню в своё время, привели к чему-то гораздо более важному, чем просто снабдили меня цифрами.

Но научные статьи, которые я готовил, были не единственными научными работами, которыми я занимался в годы преподавания.

В 1951 году Билл Бойд решил написать учебник по биохимии для студентов медицинских вузов. Кроме того, ему пришло в голову, что он мог бы воспользоваться моими умениями в области письма, и он предложил мне сделать это в качестве совместного проекта.

Как обычно, когда мне предлагают новый проект, в голове проносится вихрь «за» и «против». Против этой идеи был тот факт, что я не чувствовал, что знаю достаточно о биохимии, чтобы написать текст, и (хотя я, возможно, ошибаюсь) я не чувствовал, что Бойд тоже. Но дело было в том, что это был вызов. Работа над учебником давала мне возможность бросить исследования на том основании, что меня занимала другая важная научная задача.

Я согласился присоединиться к Бойду при условии, что профессор Уокер, заведующий кафедрой, даст своё разрешение и защитит меня от совершенно справедливого гнева доктора Лемона.

Мы получили гораздо больше, чем рассчитывали, потому что Уокер настоял на участии в проекте. Это было хорошо по трём пунктам. Это сократит мою долю работы с половины до одной трети; Уокер сможет предоставить биохимические знания, которых не хватало нам с Бойдом, и, наконец, если он сам будет частью проекта, ему придётся защищать меня.

На самом деле, делать текст было не так весело, как я ожидал. Стили письма трёх авторов были настолько разными, что мы постоянно спорили о том, что каждый из нас написал. Я почти никогда не добивался своего, так что книга была обычным высокопарным и напыщенным текстом. В конце концов, она вышла как биохимия и метаболизм человека (Williams & Wilkins, 1952). Второе (пересмотренное) издание вышло в 1954 году, а третье - в 1957 году.

Хотя работа была огромной, финансовой отдачи от неё не было. Все три издания были полным и абсолютным провалом, так как другие, гораздо лучшие тексты появились в 1950-х годах. Поэтому после третьего издания я позволил книге умереть заслуженной смертью.

Я бы счёл книгу невероятной тратой времени и сил, но все имеет своё применение. Это дало мне большую практику в написании научной литературы и, что ещё более важно, научило меня тому, что писать научную литературу (когда мне не мешали соавторы) было легче и, в некотором смысле, увлекательнее, чем писать художественную литературу. Это сильно повлияло на дальнейший ход моей писательской карьеры.

И последнее, что следует сказать о биохимии. Это была всего лишь восьмая моя книга (и моя первая научно-популярная книга, что говорит в мою пользу), и мне ещё не приходило в голову, что фактическое количество моих книг представляет интерес.

Следовательно, второе и третье издания, хотя каждое из них требовало большей работы, чем средняя художественная книга, не были добавлены в мой список как отдельные книги. Впоследствии я всегда считал, что существенно переработанная книга - это новая книга, основанная на той работе, которую она требует. Эта неспособность сосчитать два более поздних издания означает, что если бы я почувствовал, что не могу работать дальше, и если бы я знал, что это означает, что я закончу, скажем, 498 книгами, я был бы раздражён тем, что, не считая этих двух изданий и тем самым лишив себя полного счета в 500. Однако это невероятно тривиальный момент, который может показаться мне важным, но, уверен, может только позабавить других.

Романы

Несмотря на все эти хлопоты с исследованиями, научными работами и учебниками, главным трудом, который я выполнял в годы преподавания, оставалось написание научной фантастики. Ещё до публикации «Камешка в небе» Уолтер Брэдбери попросил меня написать ещё один роман. Я так и сделал и послал две главы в качестве образца. Беда была в том, что теперь, когда я был публиковавшимся писателем, я пытался быть литературнее, как в тот раз, во время учёбы в старшей школе. Брэд был гений, он отправил мне эти две главы назад и направил меня на правильный путь.

«Знаете», - сказал он, - «как сказал бы Хемингуэй: «солнце взошло на следующее утро?»»

«Нет», - сказал я с тревогой (я никогда не читал Хемингуэя), - «Как бы он сказал, Брэд?»

«Он говорил: «на следующее утро взошло солнце»».

Этого было достаточно. Это был лучший литературный урок в моей жизни, и он занял всего десять секунд. Я написал свой второй роман, «Звезды, как пыль», написал просто, и Брэд купил его. Это список моих романов изданных в «Даблдей» в 1950-х годах:

«Камешек в небе» (1950), «Звезды, как пыль» (1951), «Космические течения» (1952), «Стальные пещеры»(1954), «Конец вечности» (1955), «Обнажённое солнце» (1957).

Из этих шести романов первые три составили то, что в конечном итоге было объединено в цикл «романов об империи». «Стальные пещеры» и «Обнажённое солнце» были первыми двумя из моих «романов о роботах», в которых я представил детективную команду Элайджа Бейли и Р. Дэниела, который был человекоподобным роботом и, возможно, самым популярным персонажем во всех моих произведениях. Что касается «Конца Вечности», то это был независимый роман без связей.

Кроме того, в 1951 году Брэд попросил меня написать небольшой научно-фантастический роман для молодёжи, который можно было бы адаптировать к телевизионной сцене. Речь шла о космическом рейнджере, и для телевидения она была тем же, чем «Одинокий рейнджер» был для радио. Никто толком не понимал нового медиума, и считалось само собой разумеющимся, что телевизионные программы будут такими же долговечными, как и радио. Казалось, что, если это сработает, персонаж космического рейнджера будет служить долгосрочной рентой как для «Даблдея», так и для меня. (Конечно, мы не знали, как мало программ будет работать даже в течение одного сезона, не говоря уже о двадцати, но мы также не знали о повторах).

Я был не в восторге. Я боялся, что телевидение испортит все мои рассказы и пострадает моя литературная репутация. Брэд знал ответ - «использовать псевдоним».

В то время я был большим поклонником Корнелла Вулрича и знал, что он взял себе псевдоним Уильям Айриш. Я думал, что тоже буду использовать национальность, и поэтому я использовал имя Пола Френча. Это была ужасная ошибка. Конечно, ничего не произошло в том, что касается телевизионной адаптации. Другая программа, «Рокки Джонс, космический рейнджер», опередила нас и была такой уж ужасной, как я боялся, что телевидение сделает такие вещи. И, кроме того, люди стали говорить, что «Айзек Азимов пишет научную фантастику под именем Пола Френча», как будто я пытался защитить свою респектабельную личность учёного, скрывая тот факт, что я также пишу дешёвые триллеры. Вы не представляете, как это меня беспокоит.

В любом случае, я был рад, что телевидение оставило нас в покое, а я не плохо справился с книгой для подростков, и я сделал ещё пять, прежде чем остановиться. Я начал с того, что назвал своего героя Дэвидом Старром. Попросили что-то более гламурное, поэтому я заменил его прозвище и сделал его Счастливчиком (Лакки) Старром. Я начал с того, что создал его полумистическим космическим рейнджером с радиационной маской, но быстро отказался от этого и использовал элементы, связанные с моими историями, такие как позитронные роботы. Я не хотел делать секрета из своего авторства и в последующих изданиях настоял, чтобы на обложке было моё имя, чтобы навсегда похоронить ненавистного Пола Френча.

Вот мои шесть книг из цикла Лакки Старр:

Дэвид Старр: Космический Рейнджер (1952),

Лакки Старр и пираты астероидов (1953),

Лакки Старр и океаны Венеры (1954),

Лакки Старр и большое солнце Меркурия (1956),

Лакки Старр и спутники Юпитера (1957),

Лакки Старр и кольца Сатурна (1958).

Написание романов, как взрослых, так и юношеских, не мешало мне писать короткие статьи для журналов. Мой любимый рассказ из всех журнальных статей «Последний вопрос» появился в 1956 году, а мой третий любимый «Уродливый мальчуган» появился (под ужасным названием «Безобразный малыш») в 1958 году. (Мой второй любимый рассказ не был написан до 1970-х годов, и я доберусь до него позже.)

К этому времени «Даблдей» уже не возражал против сборников моих коротких произведений, и в 1950-х годах они опубликовали три таких сборника:

Путь марсиан и другие истории (1955),

На Земле достаточно места (1957),

Девять Завтра (1959).

Добавьте к этому четыре книги издательства «Гном-пресс» - «Я, робот» и три романа из цикла «Основание», которые вскоре должно было выпустить издательство «Даблдей», - и выясняется, что в 1950-е годы я написал 32 книги, из которых 19, все научная фантастика, принадлежали издательству «Даблдей». Остальные книги - нет.

Что больше всего поразило меня почти с самого начала 1950-х годов это влияние этих книг на мой доход. За одиннадцать лет, в течение которых я писал исключительно для журналов, я привык к единовременным платежам, а приятным пустякам (за исключением крошечных сумм на антологизацию — к чему я ещё вернусь).

За книги, однако, я получал гонорар, а потом продолжал получать гонорар с продаж. Книги не только продолжали продаваться в течение нескольких лет, но и постоянно сыпались дополнительные права — второсортные, в мягкой обложке, иностранные. К тому времени, когда «Звезды, как пыль», были опубликованы и начали получать гонорары, я все ещё получал деньги за «Камешек в небе». К тому времени, когда мой третий роман начал приносить авторские гонорары, от первых двух ещё поступали деньги, и так далее. По сути дела, с тех пор как «Камешек в небе» был опубликован, я получил восемьдесят полугодовых отчётов от «Даблдей», и «Камешек в небе» заработал приличную сумму денег на каждом из них без исключения.

В результате мои гонорары в «Даблдей» неуклонно росли (как и в других издательствах, но в них не так резко). В мгновение ока я понял, что могу зарабатывать на жизнь писательством. Фактически, к 1958 году (решающему году работы в медицинской школе) я зарабатывал в три раза больше денег, чем в самой школе. Вы можете себе представить, как это усилило моё чувство независимости.

Это также дало мне пищу для размышлений. Если бы я поставил на первую книгу, нарушил слово, данное медицинскому факультету, и остался в Нью-Йорке, то, как я теперь понимал, я действительно мог бы зарабатывать себе на жизнь одним писательством. Мне не нужна была работа. (На самом деле, у меня никогда больше не было потребности в работе).

К середине 1950-х годов я задумался, не бросить ли мне работу и не вернуться ли в Нью-Йорк. Но разум все равно победил. А что я буду делать, если «Даблдей» по какой-то причине откажется от своей научно-фантастической линии? Что, если у меня вдруг возникнет писательский ступор? Я чувствовал психологическую, если не финансовую, потребность в надёжной базе, в жалованье, пусть даже маленьком, которое не зависело бы от ненадёжных колебаний писательства. (Кроме того, я все ещё не хотел отказываться ни от лекций, ни от профессорского звания.)

Однако я чувствовал себя достаточно сильным, чтобы пригрозить уйти в отставку, если меня не вырвут из лап Лемона и не переведут на зарплату, выплачиваемую школой. Я добился своего, и это означало, что я мог полностью прекратить свои исследования и что мой школьный доход не зависел от превратностей грантов.

+2
75
Нет комментариев. Ваш будет первым!
Загрузка...
Жанна Бочманова №1