Самый грустный день в году
Нут
Старая мясорубка издает едва слышный хруст. Я засыпаю в неё влажные, потяжелевшие за ночь желтые горошины и пару раз проворачиваю ручку. Точно так же, как делала когда-то бабушка Рая.
— Бабушка, есть же комбайн!
— Вот станешь сама готовить — возьмёшь свой комбайн. А я по-старинке...
Бабушка крутила нут привычно, резко. За десять минут вместо чашки тугих горошин — чашка рыхлого, с легким ореховым ароматом пюре.
Бабушки нет почти двадцать лет. Почти двадцать лет я готовлю сама. Кручу зёрна вручную — жалко выбросить или оставить без дела древнего чугунного динозавра.
Папа говорит, чем старше я становлюсь, тем больше похожу на бабулю. Эта мысль приятна.
Высокая, черноволосая, с редкими паутинками седины в тугом пучке, в грубых очках с толстенными линзами, в детстве бабушка Рая казалась мне излишне строгой, даже суровой. Помню, очень меня привлекали её круглые, в стальном корпусе часики с потёртым кожаным ремешком. Так и тянуло повертеть в руках, если они оказывались где угодно, кроме запястья хозяйки.
— А ну не тронь! — одёргивала баба Рая, не любившая, когда вещи тревожили без надобности.— Того и гляди, голову им сломаешь!
— И где у часов голова? — бурчала я себе под нос.
— Иди вот лучше, примерь, — будто не замечая моих надутых губ, бабушка протягивала аккуратные — петля к петле — связанные варежки или доставала из шкафа новую пару желтых, как само лето, сандалий. Обида вмиг забывалась, растворялась в шершавом тепле рукавичек или меркла перед весёлой солнечной обновкой.
Бабушка была основой семьи. К ней шли с радостями и огорчениями, с секретами и жалобами, с вопросами и открытиями. Отрывистая в движениях, скупая на разговоры и проявления чувств, она, тем не менее, могла найти нужное слово, правильный жест для каждого. Похвалить — так, чтоб не зазнался; отругать — не обидно; подбодрить, подтолкнуть, напутствовать. Дети слушались её беспрекословно, да и взрослые побаивались возражать в открытую. Она могла так припечатать темным тяжелым взглядом, что хотелось сквозь землю провалиться. А ведь за всю жизнь бабушка не то что руки — голоса ни на кого не подняла.
Взгляд её в последние годы жизни из тёмного становился всё прозрачнее и прозрачнее. Зрение она почти потеряла — даже очки не помогали. Смотрела из-за линз не на собеседника, а будто внутрь его.
А вот ясность ума и памяти сохранила до последних минут. За пару дней до смерти она подозвала меня, сняла с запястья часы:
— Тебе, — нащупала мою руку, сжала, — и береги, Катя, наш сундучок. Не выбрасывай.
Я берегу.
. . .
— Мам, ну есть же блендер!
— Вот станешь сама готовить — возьмёшь свой блендер...
Кинза
Пока я рублю зелень длинным острым ножом, вспоминаю о маленькой Марийке.
Младшая бабушкина сестра кинзу не любила, хотя сама была — точь-в-точь ее веточка. Стройная, гибкая.
Так и вижу её в любимом ситцевом платьице: белые горошины на бледно зеленом. И яркие ленточки в тон в косичках-баранках. Пока Марийка приплясывает, заглядывая через материнское плечо в письмо из города от старшей сестры, косички смешно прыгают в такт. Рая пишет, что устроилась в общежитии хорошо, что соседки приветливые, что окна выходят на широкую красивую улицу — живи и радуйся! Пишет, что летом возьмет к себе сестрёнку погостить.
Да не судьба. Зимой в Марийку вцепилась пневмония. Съела ее, тоненькую, маленькую, в считанные дни.
Бабушка Рая вернулась в посёлок, да так и осталась. Мать дни напролет лежала пластом на кровати — взгляд в стену. Ни есть не могла, ни говорить. Бабушка её, как ребенка, выхаживала. В неполных восемнадцать сама стала для матери матерью.
. . .
— Мам, ну куда столько зелени?
— Ой, и правда, Веруся... Задумалась...
Кунжут (сезам)
Белые зёрнышки на разогретой сковороде становятся золотистыми, сладко-ароматными.
— Ты пахнешь праздником, сладостью... как сезам, — украдкой шепнул бабушке Рае дед Ефим, когда они, молодые и счастливые стояли под хупой*. Фата прятала смущённый румянец.
Пара они были несуразная. Невеста высокая, ладная телом, а лицом — грубая, некрасивая. И жених — на полголовы ниже, худой, жилистый, с благородным, даже иконописным каким-то взглядом, широким разлётом бровей, и по-женски нежными губами.
Как-то летом бабушка Рая с трудом доковыляла на вывихнутой ноге на приём к новоиспечённому фельдшеру. Он, поправив круглые очки, осматривал место вывиха и запел вдруг тихим ласковым голосом:
— Только раз бывает в жизни встреча...
— ...только раз судьбою рвется нить... — улыбнувшись нелепости происходящего, продолжила бабушка.
Так и спелись.
В детстве, глядя на них, я всё удивлялась — зачем дедушка так часто заклинание повторяет? Он ведь так и звал её всю жизнь — «мой сезамчик».
. . .
— Смотри, как подрумянился.
— В самый раз. Держи-ка чашечку — пересыпь.
Чеснок и паприка
Чеснок я рублю на крошечные кусочки, но такие, чтобы чувствовались в нутовой массе. Это по семейному рецепту. А вот щепотка паприки — моя вольность, которую бабушка бы ни за что не допустила. Я и не настаивала. Не скандалить же из-за готовки?
Папа, пожалуй, первый в семье, кому бабуля спустила с рук своеволие. Статный, видный — её порода; в хорошей должности — без пяти минут начальник. Мог бы взять порядочную еврейскую невесту, желающие были. И надо же — женился на хохлушке! Кадровичке! Шумная, болтливая, весёлая по поводу и без. Красивая, конечно: глаза синющие, коса толстая, золотая, как пшеничный колос. А до чего хитрая лиса — за пару месяцев сумела к бабушке Рае так подольститься, что та и не заметила, как расползлись по дому пёстрые рушники.
Смирилась бабушка. Да и как возмущаться: сын не мальчик — давно за тридцать. Браки в семье, будто по традиции какой-то, поздние, а значит осмысленные. Сам невесту выбрал — сам пусть с её норовом и справляется.
Мама и впрямь норовистая, вспыльчивая. А папа будто не замечает. Мама пошумит-пошумит, да и угомонится, не встретив сопротивления.
А после папиного «выверта» мой русский муж бабушку Раю не то что не возмутил — не удивил даже. Глянула на него оценивающе, да рукой махнула: «Живите!»
. . .
— Мам, может, чуток побольше паприки?
— А давай!
Лук
Перед тем как очистить, я держу луковицу в холодной воде, а после легко, в одно движение, снимаю кожицу. Режу мелко-мелко. Глаза начинает щипать.
Прощаясь перед отправкой на фронт дед Фима уговаривал бабушку:
— Ненадолго, Раечка... Не волнуйся, всё хорошо будет. Не надо плакать...
Бабушка и не плакала. Это в его глазах стояли слёзы. А она только сжала побледневшие губы и вцепилась в лацкан его пиджака так, что костяшки пальцев побелели. Пришлось силой разжимать.
Так же точно прощались домашние с бабушкиным отцом, сгинувшем в первую мировую.
Она не помнила — слишком маленькой тогда была. Но знала из рассказов матери. Страх потери, посеянный в детстве, пророс теперь в сердце, крепко уцепившись корнями.
Бабушке Рае повезло. Дед вернулся. Хоть и на костылях — снаряд разорвался рядом с санитарной палаткой, где он принимал раненых — но вернулся.
И снова зашёптывал её тревогу:
— Не надо слёз, сезамчик. Всё хорошо...
. . .
— Мама, ты плачешь?
— Ой, доча, луковица уж больно злая...
Кумин (зира)
Семена кумина невзрачные, серенькие и шероховатые. Стоит чуть растолочь их в ступке, появляется глубокий, пряный, чуть горьковатый аромат.
Верусе пятнадцать. Взгляд у нее тёмный, цепкий, как у прабабушки, а на губах всегда насмешечка — в отца, обаявшего меня в своё время неиссякаемой иронией к жизни.
Дочь похохатывает над моими старыми привычками. Фотографирует мясорубку и отправляет в Инстаграм с тегом «как тебе такое илон маск». Обещает привести подружек на экскурсию.
Я ставлю перед ней старую мраморную ступку. Дочь закатывает глаза, но убирает смартфон и принимается за специи. Я представляю, как на пестик поверх руки дочери ложатся невесомые призрачные руки каждой из женщин нашей семьи. Тепло их нагревает холодный камень, не дает Верусиным пальцам замерзнуть.
Дочь работает споро, с удовольствием. Минута — и специи отправляются в нутовое пюре.
. . .
— Поперчила? Посолила?
— Конечно, Веруся.
— Ну, что? Давай лепить?
Фалафель
Это не самая привычная пища в нашей семье. Борщи, пироги, сибирские пельмешки — вот что предпочтут муж и дочь, да и, признаться честно, я сама.
Но раз в год открывается на пожелтевшей странице бабушкина амбарная тетрадь с рецептами. Крупным почерком в самом верху выведено: «Мамин фалафель». Правки в рецепте — мои.
Стакан нута, половина луковицы, зубчик чеснока, четверть стакана свежей петрушки (зачеркнуто, сверху другими чернилами подписано — «лучше кинза»), любое растительное масло, одна щепоть кумина, горсть кунжутных семян, соль, перец. (Снизу другими чернилами дописано — немного паприки).
Замоченный на ночь нут пропустить через мясорубку, порубить луковицу, зелень, чеснок. Растереть в ступке кумин. Все соединить, хорошо вымешать. Слепить небольшие шарики, обвалять в подрумяненном на сковороде кунжуте. Жарить в кипящем масле.
Дочь ловко орудует шумовкой, вынимая из масла ровные, с хрустящей корочкой шарики. Нарезанные овощи уже стоят на столе. Я заканчиваю готовить острый соус. Молчу. Жду.
Веруся ставит горячее ароматное кушанье на стол. Достает из шкафа свечу, зажигает.
— Расскажешь про бабушку Раю?
— Расскажу, родная.
Цепляю взглядом круглые стальные часики на запястье — скоро к нам присоединятся мои родители, вернётся с работы муж. Мы достанем из комода бабушкин сундучок. Там хранятся старые фотографии, перевязанные выцветшей Марийкиной ленточкой, и фронтовые письма деда. Каждое начинается неизменным «Здравствуй, мой сезамчик!».
Мы станем вспоминать семейные истории, заученные уже наизусть. Папа, немного захмелев от вина и печали тихонько и ласково запоет: «Только раз бывает в жизни встреча...». Веруся обнимет его за плечи и подхватит песню молодым звонким голоском.
А меня в который раз согреет счастливая мысль, что среди многочисленных дней жизни, ожидающих мою дочь, найдется место и для этих — дней фалафеля. Самых грустных и тёплых в году.
________
*Хупа — балдахин, под которым еврейская пара стоит во время бракосочетания.
ЗдОрово!
Удачи в творчестве!