Роман "...Я - Душа Станислаф!"/ книга вторая

Автор:
valeriy.radomskiy
Роман "...Я - Душа Станислаф!"/ книга вторая
Текст:

Глава первая. Знамение Господа: кесарь!

...Староверы – бороды длинные, рыжевато-коричневые и седые, и грубые чёрные платки, расцвеченные глазами, – кто, ещё молясь, а кто, не оплакав Катю и Савелия Фроловича Знака до полного смирения в душе, возвращались с поселенческого кладбища.

Первый летний месяц, июнь, был совсем близко, в двух календарных днях, как и посёлок – чуть ли не в двух шагах. Но солнце забралось высоко – не достать сырой прохладе земли, которой отдали умерших. О земле и говорили иные: откуда явились на свет божий, туда и вернулись. Жаль, что Катю Господь призвал к себе так рано, да у старика Савелия на это лето были свои, отцовские, планы: сыновья, старший и средний, ещё не женаты. «А давно пора, — так всем и говорил с прошлой осени, — ...пора!».

У своих дворов семьи, молча, стали расходиться по хозяйским делам.

Фёдору незачем было больше торопиться и не к кому. Он стоял между двумя могилами, жены Насти – заголубевшей прострелами сон-травы, и дочки – только-только наброшенной. Здесь он посадит, может, даже завтра эту же, бархатистую и приятную цветками, траву, чтобы ничто, кроме Господа, не потревожило сна Катеньки. Его борода не просохла от слёз и казалась длиннее, разбавив густой чёрный цвет воронёным блеском. Глаза глубоко запали, будто прятались от света, да и как иначе: если белый свет не мил!

Зла на соседа Фёдор не держал – его Господь наказал тоже, хотя старик и не желал Катеньке смерти. Это понятно: стрелял он не в неё. Только откуда у Господа такая звериная жестокость? Только лишь потому, что дети его?.. Но ведь – дети, а не исчадие ада! Или исчадие ада – то самое, что ткнуло его днями ранее лицом в землю, у ручья, и сотворило с соседом немыслимое вчера, оно и не на небесах вовсе?!..

Фёдор стоял, разрываемый с двух сторон, невысказанной, потому и давящей теперь, болью сердца, и не мог, не хотел запретить себе думать об этом. Особенно, сейчас, когда эта боль в нём задавала насущные, но каверзные вопросы не Господу, а ему: мужу, двумя годами ранее схоронившему жену молодой и безгрешной, и отцу, чья дочь ослепла после этого, а теперь и не дышит вовсе. И как ответить самому себе, если вверил свой разум Господу, и что ответить, если сам видел исчадие ада, блаженно дремавшим на коленях у Катеньки?!

А исчадие ада подбежал тем временем к Фёдору со стороны могилы его дочери, и сел на задние лапы, склонив голову. Так скорбят люди!.. И Фёдор ничему не удивился: ни появлению, рядом с ним, чёрного волка, помеченного серебром шерсти на морде, двумя рваными полосками ниже правого уха, и пулей Савелия Фроловича на боку, ни тому, как Шаман подбегал, западая сильно на переднюю правую лапу. Их взгляды лишь коснулись, но для того, чтобы заявить каждый о себе немым присутствием. И оба они не напугали друг друга, и не мешали друг другу. Когти Шаман спрятал в землю, но уши – подняты, а клыки зачехлены лишь молчанием.

Так, молча и без единого звука, не понимая того, но ощущая, они друг другу прощали. Шаман – Фёдору, за недавнее, у ручья, намерение его убить, а Фёдор – Шаману, за божью кару соседу: неизлечимая хворь преследовала того в годах, однако месть волчьей мордой заманила и, не пугая, загрызла. И хворь, и старика Савелия Знака.

В поселение староверов они возвращались вместе, и оба – домой. На просеке, вдоль заборов, стояли бородатые мужчины – кто с ружьём, кто с вилами или лопатой, – из глубин дворов на них глазел суеверный ужас женщин и детей. В рослом, сильном и вызывающе спокойном и красивом волке абсолютно все видели знамение Господа. Каждый истолковывал его по-своему, и про себя, однако так, как смотрел на них зверь – видел всех и видел каждого, так мог смотреть или земной демон, а тайга для таких — дом родной, или её, тайги, истинный кесарь. Каменный взгляд Шамана разбивал страх перед ним, и также, зримо, подчинял их эмоции, оттого на неподвижных лицах зарождался рассвет ещё одного божьего проведения…

У дома Кати Шаман пронзительно горестно взвыл – Фёдор, теребя броду, смотрел вопрошающе, как уходит в тайгу волк его былой безмятежности. Кто же ты, божья тварь, если Господь не позволил тебе стать собакой Кати? С этим он и вошёл в дом. Притянул за собою дверь, а она не закрылась… Знамение? Не иначе, как Господь открыл дверь! И Фёдор снова ступил на крыльцо. Осмотрелся вокруг, присмотрелся вдаль: сыновья Савелия Знака, все трое с ружьями, наперевес, юркнули в березняк. Хотел было перекреститься, да не стал это делать – кесарю кесарево, а Богу Богово!

Ручей на перекатах то ли смеялся – не понятно, над чем, то ли шептался – непонятно, с кем, а Шамана донимала боль, и та, что незримой цепью удерживала его здесь, в двадцати прыжках от Катиного двора — ещё вчера в нём визжала от безудержного счастья преданная собака, слюнявя добродушной девчонке ласковые пальчики и нежные щёки. За это её и сразила пуля, и не дура – словеса это человечьи, и тайга им этих слов не прощает тоже.

Отверстия от пули навылет больше не кровоточили, и Шаману лишь требовалось подольше отлежаться. Он знал, где может укрыться от вокруг рыскающих глаз, и кто постережёт нужный ему покой. Путь всё же не близкий, а чьи-то новые запахи следом за ним зашли в тайгу и теперь кружат недалеко.

Изгибы ручья, свалы и валежники увели его от поселения староверов, но не от сыновей Савелия Знака – раненый Шаман не мог уйти быстро и далеко. И уходить ему далеко от воды было совсем не желательно. Он не питался мясом, потому никогда и не охотился. Вода, озера или ручья, давала ему жизненную энергию таёжного волка. Если он этого и не знал, то об этом знала вода, и не жалела себя для него. Потому даже в этом незнании была его сила терпения и выносливости, но вместе с тем эта же сила усложнила теперешнее положение. Уйти от ручья далеко – умереть, а не уйти от него, значит, выдать себя не сейчас, так со временем. И эту дилемму нужно было решить, как можно быстрее – два ружейных выстрела, сухих звуком, уже подробили хрусталь ручья, и они не последние.

Вечерело, когда Шаман остановился, чтобы напиться. Место для этого было подходящее – безопасное: ручей оброс с обеих сторон колючим барбарисом. Ветвистый и розовый, кустарник всё еще тянулся к небу, но вширь разросся – можно лишь подойти. Отсюда он и нападет…

…И спустя полчаса трое староверов, распаренные влажным теплом и изрядно уставшие от маневров осторожности и скрытности, подошли к барбарису с двух сторон. Окликнув друг друга, прошли полосу кустарника и прострелили его, отойдя на безопасное расстояние. Дробь срубила тонкие ветви, а звук трёх выстрелов прокатился по тайге эхом, всполошив где-то совсем рядом больших птиц. Прислушались, подождали – Шаман выполз из-под корней; прислушался, подождал – пора: его разбег был коротким, прыжок мучительным, но верным.

…Череп старовера под верхними клыками Шамана треснул, как сухая ветка, а нижние клыки сломали ему подбородок. Ободранные израненные руки и, особенно, такие же пальцы пытались что-то сказать судорожной болезненной дрожью, перед этим выронив ружьё. Но братья ушли вперёд и слышали только трескотню сорок, задрав головы вверх и созерцая веерообразный полёт чёрно-белых птиц, не ведая о том, что зло умеет летать на крыльях ненависти, а вольным полётом завораживать, намеренно отвлекая. Ненависть братьев подгоняла и торопила их, а тем временем смерть принимала в свои объятия родного им человека…

Шаман снова залёг в барбарисе. Ему не нужно было гнаться за кем-то, как гнались за ним – братья вернулись и очень скоро. Их встревоженные голоса побеспокоили тайгу, и торопливых шорохов и пугающего треска добавилось. Сумерки ждали всего этого, и ночной охоты – тоже, гораздо раньше звёзд на небе: тайга пахла свежей кровью…

По следам крови староверы нашли своего брата. И то, что осталось от его головы, заставило их опустить ружья и пасть на колени. Наконец, они пришли к знамению Господа, хотя не его они искали. И что теперь: что сказать матери, детям Макара и его жене перед Богом? Оба брата не желали, потому не решались, смотреть друг другу в глаза – взгляд каждого заблудился в ярости, а она вдруг схлынула и пролилась покаянными слезами. А страх – тут как тут, а ужас заполз гадюкой под взмокшие рубахи. И молитва не помогала…

Ну, вот и она – рысь заметила Шамана раньше и вышла из-за укрытия, чтобы он её увидел. Увидел – опять залегла за упавшим стволом сосны. В двух прыжках от неё братья в скорбной оторопи мастерили что-то похожее на носилки. Молчали, тягостно и покорно, будто их здесь нет и не было. Да рядом в чернеющей от заката крови лежал мёртвый брат, и порванное на стоны и горестные вздохи дыхание выдавало их присутствие. А Шаман уже стоял за их парующими суетящимися спинами, широко раскинув лапы и низко опустив голову. Его каменный взгляд нельзя было не прочувствовать – братьев будто кто-то толкнул в плечи. Они встали оба и одновременно. И ни один, ни другой не осмелились потянуться к ружьям, прислонённым к желтоватому стволу сосны. Такого же цвета пятнистая рысь, прижимаясь к земле, на гибких и упругих ногах подходила к ним спереди.

Кривой луч солнца, прощаясь до рассвета, заглянул в глаза братьям мрачной ясностью их положения, и они, наконец-то, взглянули друг на друга. Осмысленно и сочувственно!..

…Из тайги братья выходили березняком, ранним утром. Их лица были темны, как и бороды, а взгляды затравленными испугом и болью. Правая рука обеих была согнута в локте и прижата к груди. Носилки с окоченевшим телом брата Макара удерживали их левые руки и ремни их ружей на плечах. Обе руки, правые, прокусил Шаман. Насквозь – клыками. Будто знал, что ими братья нажимали на спусковой крючок, когда стреляли по нему.

От Автора.

Макара, младшего сына старовера Савелия Знака, похоронят рядом с отцом. Небеса не станут безмолвствовать – прольются густым дребезжащим дождём, а тучи перекрасят полдень в промозглый тоскливый вечер. Возлагая на себя крест, братья прочувствуют сверлящую душу больи она, терзая волю, будет жалить их всякий раз, как только два пальца правой руки будут возложены ими себе на лоб. (Бога нельзя убить, но его убивают в себе верой в непогрешимость…). Их ружья изрезанная морщинами прожитых лет старушка-мать отнесёт туда же, куда и карабин Знака-старшего: в кладовую под замком. Там они и поржавеют, без должного ухода и ненадобности.

Лето Шаман встретит в компании рыси и её рысёнка. Рысёнок выжил, но клыки воина Лиса, поиздевавшиеся над ним днями ранее, обездвижат его задние лапы и лишь передними он сможет волочь по тайге своё беленькое жалкое тельце. Впервые Шаман погонится за прыгучим ушастым зайцем, не сразу догонит его, но с этой минуты для рысёнка он станет всем: и его кормильцем, и его защитником. Даже от его матери, взрослой рыси.

Взойдут десять Лун, а на десятый рассвет новый кесарь тайги, в ком привнесённая самой же тайгой боль отшлифует его клыки и когти до смертоносного жала, понесёт белый пушистый комочек в зубах, трезвоня далеко слышным писком – иду на вы…, но не один! Мать-рысь последует за ним, стремительно перебегая с места на место, отдыхая в засадах, и перебегая снова. И птицы над ними не разбросят крылья в свободном полёте на протяжение всего пути к Кедрам – хвоя сосен и елей будет протяжно шипеть, а листва осин и лиственниц зловеще рычать…

…Придавив горлицу лапами, Лис передними зубами расправлял ей крылья и, изловчившись, выдёргивал палевые перья, одно за другим. Чуть придушенная птица не сопротивлялась, и это только злило вожака. Но не больше, чем неопределённость с белой волчицей, не ушедшей в тайгу со своим братом, чёрным волком, чей взгляд сдерживал в нём ярость, будто она упиралась в камень. И от этого ненависть к нему сжигала изнутри.Пришлый волк снова укоротил цепь стаи, и в ней лязгающих зубами звеньев на два стало меньше. А эта живая цепь из быстрых и резких безжалостных лап, и бесчувственных клыков – не только самый драгоценный скарб стаи. Это – цепь власти Лиса и порядка на его территории. Власть ещё у него, и надолго, да шесть смертей воинов за три месяца – это непорядок!

Вдавив лапой сизую головку горлицы в землю и не дождавшись агонии отлетавшей своё пернатой жизни, вожак, задрав хвост, как можно выше, подбежал к своим воинам – к пятерым, кто отдыхал невдалеке. Другие с утра ещё заползли в логово, к своим волчицам и волчатам – будут нужны, тогда и прибегут на зов. Призывая следовать за ним, зловеще лязгнув зубами, он повёл волков за собой, на бегу стряхивая с желтоватых резцов пасти застрявшие в них перья горлицы.

(Лис не торопился проведать белую волчицу, но и всё это время, после неудачной атаки на рысь и её заморыша, выжидал момент: вернётся ли её брат. Не вернулся, и сегодняшний погожий день и был тем самым выжидаемым моментом. Лаз в логово волчицы воины нашли, только из него веяло и запахом не из тайги, потому Лис и не позволил никому туда проникнуть. И сам тоже не стал этого делать – чудовище из озера многому его научило).

…Со стороны тайги волки обложили собой подход к утёсу – залегли в прыжке друг от друга под её сумрачным пологом, вжимаясь в зелёный ковёр мхов, в местах, где проросли черника и брусника. И мышь не проскочит, а белая волчица уж точно – не мышь!

Лис укрылся за воинами, из неглубокого прогиба покрова ему хорошо был виден утёс со стороны озера. Боковой ветер вскоре принёс и раскидал повсюду запах волчицы, но волнение воинов вожак вмиг пресёк. В этот раз её судьбу нужно наконец-то решить, или пленив, или убив. И потерять кого-либо еще из воинов было нельзя – стая обмельчала, ошеломлена дерзостью пришлых волков и даже напугана.

Лис не потерял контроль над территорией стаи, но за последнее время ронял периодически свой авторитет среди высокоранговых волков. Есть в этом и его вина – чужаки пришли не убивать, а ему до сих пор не удалось убить их. И, тем более, на его территории. Не помогла и коварная хитрость: жуткая смерть большого и сильного человека на утёсе, весной. Лис видел, тогда, как оттуда, спустя два заката, уносили ноги трое охотников, хотя до этого и стреляли в брата белой волчицы. А должны были убить, так как за вырванное у большого человека горло и отгрызенную руку иного исхода, вроде, не должно было быть. Но что-то не так сделал Лис, или кедрачи как-то прознали всё же, что пришлый волк здесь не при чём – человека загрыз ведь он. И ружьё его тоже утопил он, сбросив с утёса в озеро.

С уходом Шамана Марта загрустила. Тревожность от пещеры отгоняла Игла, охраняя её покой и ночной сон своей острой и длинной костяной мордой. Торчащая из воды, она в любой момент могла наколоть на себя любого, кто бы или что бы не приблизилось к белой волчице. А ещё лунообразный хвост, и такой же серебристый по ночам – отшвырнёт им только, как лису, что недавно заползла в пещеру через лаз, а скальная порода стен сама убьёт, переломав все до единой косточки, как и ей тогда.

Непредсказуемо опасная и сильная рыбина, но с Мартой добреет и даже не кажется такой большой. Правда, поднырнув в пещеру днём, долго в ней не задерживается. Струсит со своей пики окуня или щуку перед её мордой, а взглядом здоровенных тёмно-синих глаз не иначе как подвинет к ней ближе да, заодно, и на лапы поставит – ешь. Только не голодна она уже давно. С тех самых пор, как проводила и простилась навсегда с братом – не голодна и резвиться не хочется. Поэтому и в тайгу, размять лапы и потренировать когти, выбегала после этого два раза, всего-то. Игла хорошая и заботливая, но спокойно с ней лишь до той поры, пока молчит тайга. А закурлычет, заурчит, или уж, как залает тайга – всё одно и тоже: ждёт Шамана. А вдруг брат вернётся!

Пробравшись сквозь частокол кривых берёз и раскидистых и пахучих от цветения кустарников, Марта уныло спустилась к озеру. Здесь с Шаманом им было весело. А сейчас весело желтеющему берегу и запыхавшимся от бега волнам: волна догоняет – берег убегает, убегает волна – за ней гонится берег. Так же и они с братом, еще не так давно: он убегает – она догоняет…, а охотился, только играя. По-настоящему охотиться не хотел, ни на кого – лакал воду, часто и помногу, и ему её хватало, чтобы не измазаться чьей-то кровью.

Марта пробовала не убивать – пять лун только пила воду из озера и ручья, а потом клыки заныли и саму себя стала драть когтями от этого. Зачем они тогда вообще, клыки и когти, если заяц под каждым кустом. Да и человек тогда совсем озвереет и погонит из тайги – ему скучно станет жить!

Волчица лакала воду из озера и готовила себя к тому, что сейчас, где-то совсем рядом, Игла легонько проколет рябившую поверхность, а затем так ударит по ней своим большущим хвостом, что ей не нужно будет после этого и плавать. Рыбине нравилось так делать, а Марта пугалась лишь поначалу. Ну, давай, где ты – покажись… Но Иглы нигде не было видно, только волны и берег щекотали лапы, а ветер приглаживал шерсть.

…Лис один выбежал из тайги. Его воины к этому времени перекрыли Марте отходы: к пещере, в логово, и береговую кромку справа от неё. А в тайгу волчица не побежит – это желательно, да не побежит. Там – стая…

Вожак приближался и, если бы не высоко поднятый хвост и знакомая Марте, изуродованная ею же, морда – разжиревшая лиса. До неё – два прыжка, и она вжалась в песок, изготовившись. Коготь на её правой лапе опалил сабельным блеском Лиса, не усмирив всё же его угрожающее рычание…

После того, как кедрачи нашли Матвея, бесчувственным, в берёзах под утёсом, он неделю не показывался на люди. Хотя все ждали, что поправится и расскажет, как он там оказался, если его «Амур» обнаружили рыбаки далеко от того самого места. Решили сначала, что Зырик утоп и весь посёлок подняли на ноги. Нашли Матвея рано утром, на следующий день. А он молчит с того самого времени, залёг в доме, точно медведь в берлоге, и даже Ульку, жену свою, не хочет видеть – жаловалась она соседям.

Спать больше не хотелось, как только не укладывался Матвей на своей скрипучей кровати. А глаза хоть закрыты, хоть открыты – он там: в Аду! И те же черти волчьими лапами шоркают по полу. «Не-е…, не-е…, – убеждал себя Матвей, – это не галюники, не-а-а… Я там был, а теперь тута – зырю ведь: тута, дома! А там зырил и попика лохматого, Шамана – во бля… привязался!..». Он ворочался с боку на бок, клал на лицо подушку, да каменный взгляд чёрного волка давил и через неё.

Матвей нервно поднялся с постели. За столом, не видя ничего, кроме графина с водкой, налил горькой в чайную чашку – не почувствовал, что выпил, и налил ещё.

– Так ведь и кони не долго двинуть! – в слух заметил и пожаловался, опять же, сам себе.

Сигаретный дым застил глаза, но что эта мимолетная неприятность, когда, побывав в Аду, теперь пухнет голова, почему его вернули оттуда в Кедры? Предупредили, что поджарят – это и к бабке не ходи! Но зачем вернули? Может, он теперь и не Матвей Сидоркин вовсе, а, почитай, ангел или архангел – когда-то, в зоне, читал про них, чтобы как-то и чем-то убить заблудившееся в тюремном сроке время, да хрен что в голове задержалось из прочитанного тогда: кто – ангел, а кто – архангел?!

…Матвей шёл центральной улицей и его единственным желанием было, чтобы его не заметили, не признали – оставили в покое. Он направлялся к Йонасу, а он мог знать – должен знать, что это такое — Шаман, откуда и почему он здесь появился? О чём-то догадывался и сам Матвей. Причём, эти его догадки сохранили ему жизнь: не утопили в озере, когда от неожиданности он пальнул в рыбину-меч; наоборот, показав ему Ад и заставив не просто плакать – рыдать белугой и испугаться, как никогда до этого, сейчас только ускоряют его шаги и ничего в нём этому не сопротивляется. А уж как, и сколько раз, он пытался докричаться до кедрачей – амба: теперь не будет так, как прежде…, да куда там, услышать, если их уши забиты …хочу, хочу и, ещё раз, хочу!

Йонас, окатив водой из ведра свой палевый «Крузак», не поставил ведро, откинул – рад, ух, как рад Зырику! Особенно, после случившегося с ним неделю тому назад. Может, пришёл к нему первому, чтобы рассказать подробности. Но Матвей просипел о другом:

– Дуй за своей электронной малявой – базарить будем по-взрослому!

Никуда идти не надо было – планшет Йонаса лежал на водительском сидении внедорожника. Но крылатые брови литовца ответили изумлением. Матвей незлобно выругался, а вспомнить и проговорить нужные и подходящие для этой ситуации слова удалось не сразу. Вспомнил и подобрал-таки – Йонас извлёк планшет.

– Ходь за…, не-а! Иди за мной.

«…Зацепи, …прихвати, …возьми ружьё», – сказав это, Матвей немало удивился тому, что, как не просто, оказывается, сказать что-то не русскому человеку по-русски, чтобы язык не прилипал к горлу.

Через минуту Йонас вернулся с самозарядным карабином. Про себя Матвей подумал: «Не хило!», а у того спросил:

– Откуда такой ствол?

…Прочитав на планшете: «Beretta», Italia», зашагал в сторону утёса печали и скорби. Он подымался на него редко – в этом нужды как-то не было, да события последних месяцев и, особенно дней, сами подводили к нему, причём, с разных сторон и всяко. Оглянувшись на Йонаса, увидел с ним красавицу Эгле с беспокойным взглядом. Подумал: вот и хорошо, что сама напросилась на разговор, а Матвей как раз решил сегодня положить край своим предположениям: кто они такие и какое отношение имеют к пришлым волкам, Шаману и Марте? Потому он и вёл странных и во многом загадочных супругов на утёс, чтобы именно там скорбеть о Налиме – здесь его нашли с перегрызенным горлом, и попытаться, наконец, разобраться в своих печалях, даже ему самому похожими на сумасшествие. Лёгкое такое – умопомешательство, но какое же тяжёлое в объяснении: не откуда, а зачем они, эти навязчивые мысли, за ним увязались, преследуя его с весны.

Поднявшись на плато утёса, все трое, вроде, как и забыли о том, что есть какая-то причина, из-за которой они здесь оказались. Вид озера завораживал спокойствием и необъятностью в сверкающей дали, тайга была также тиха и безбрежна. Эгле поднялась сюда впервые. Беспокойство больше не тревожило её взгляд, однако повязанный Вечностью на шее платок безупречности выдавал едва уловимым мерцанием внутренний диалог с собой. Наверное, она думала о Налиме, потому, может быть, и подошла к камню, на котором видела его сидящим, ещё живым, в последний раз. И тогда же, здесь и рядом с Налимом, она видела чёрного волка и слышала, как он что-то ему говорил на своём зверином языке. Но это «что-то» – непостижимое для кедрачей, таким оно и осталось до этого времени, а Эгле уже тогда понимала язык Шамана. Только как об этом скажешь, и кому, если немая…

В прицел карабина Йонас рассматривал берег Подковы, умывающийся в полдень, а Матвей, потирая заросшие скулы, туго соображал, как у нерусских, да ещё и немых, спросить о их причастности и к смерти Налима, и к появлению в этих краях Шамана с Мартой. Насчёт этих подозрений, о причастности, у него не было сомнений – Эгле околдовала Налима, и он видел – не слепой, что с ним творилось всякий раз после их ухода от Йонаса; и дом себе купили, почему-то ведь, поблизости от утёса; и Шаман с Мартой облюбовали именно это место…

– У-у-у… – Матвей сразу и не понял, что так к нему обращается Йонас.

Взяв из его рук карабин, успел подумать, что очень лёгкая эта итальянская «Beretta», заглянул в прицел – коленки дрогнули и будто шаманский бубен упал на голову. При этом он видел Марту, вжавшуюся в песок, и Лиса, приближающегося к ней на полусогнутых лапах с опущенной головой. Как вдруг Йонас подтолкнул в плечо и указал пальцем вниз, на склон утёса. Матвей сразу же навёл туда ствол – два воина стаи залегли в тех же кривых березках, где, как ему сказали, нашли его самого, без сознания.

Неожиданно сорвавшись с места, Йонас побежал вглубь плато, а Эгле в это время – во дела! – уже бежала в направлении тайги. Нагнав её на спуске, остановил, и свободной рукой стал подзывать Матвея. Планшет остался во внедорожнике, хотя спрашивали удивлённые глаза, и чем-то внезапно и очень взволнованная Эгле по-своему отвечала супругу: указывала пальцем, попеременно, то на тайгу, то на свое ухо.

Подошел Матвей.

– Чует шо-то…, – успокаивая дыхание, сказал он больше себе самому. – …Ты Шамана слышишь? – спросил так, будто знал, кто там – в тайге.

Платок на шее Эгле всполохнул жёлтым светом.

– Одно кодло, бля…, – а шо я говорил?!

Матвей сделал шаг в сторону, навёл ствол на тайгу, но в прицел увидел лишь отблески красного цвета…

– Свали! …Уйди, – прикрикнул он на Эгле, – я не собираюсь стрелять…

Эгле не двинулась с места, а Йонас, подбив в ту же минуту ствол карабина вверх, выдернул его из рук Матвея, так же умело, как и загнал патрон в патронник тем же самым, одним, движением руки.

«Полуавтомат!» – сообразил Матвей, дожидаясь пока Йонас с Эгле первыми ступят на скальную тропу спуска с утёса.

Прохлада Подковы уже студила их возбужденные лица, когда из тайги выбежал Шаман. Он приближался стремительно, неся в зубах что-то белое и писклявое. Позади него упруго семенила рысь, рябая от крапа. Эгле пошла им навстречу, словно ждала этого, Йонас последовал за ней, а Матвей даже не удивился тому, что, отойдя метров на пять, тот сбросил свой карабин в траву. Но Шаман, оббежав супругов, своим не иначе летящим движением нацелился на Матвея и тот запаниковал. Бежать не стал – просто не смог, только закрыл глаза и приготовился снова – в Ад. Что-то ещё боролось в нём со страхом, но лишь до того момента, покуда страх не лёг ему на кроссовки и не зашевелился… Этот же страх, спустя какой-то время, раздёрнул ему веки, вернув солнечный свет и дыхание – в ногах лежал и пискляво скулил рысёнок, но ни Шамана, ни Йонаса с Эгле нигде уже не было видно.

В очередной раз Матвея прострелила догадка: ещё поживёт, но теперь и он – в кодле! А глядя на то, как рысёнок волочит задние ноги в не зажитых ранах, даже знал, что ему теперь делать…

…Вернувшись домой, он грубо, но не со зла успокоил восторг жены Ульяны, когда она сразу же потянулась руками к рысёнку, точно к младенцу, какого им, в бездетный дом, принёс аист и передал через Матвея. Да и не привыкать ей к таким манерам своего мужа. Но и тени от восторга не осталось на её розовощёком лице, когда тот спросил голосом, не предполагающим возражений:

– Где бутыль с бабасиками?

И, хотя он знал, где прячет Ульяна трёхлитровый бутыль с деньгами, всё же спросил об этом – Ульяна вынесла его, и румяны с еёлица тоже исчезли.

Вытряхнув на стол стопки денег, перевязанные красной нитью, согласно номиналу купюр, он, ничего не объясняя, разделил их на две части – одну часть рублей рассовал себе по карманам, а другую так и оставил на столе. А когда рысёнок напился молока, практически искупавшись в нём от жажды и дикой жадности, суетливо ушёл с ним, опять же, ничего не сказав.

Остановившись несколько раз, по пути к дому Йонаса и Эгле, Матвей, не похожий на себя приветливым добродушием, позволил детишкам подержать, немножечко, рысёнка в руках…

…От утёса ветер принес знакомый Лису громоподобный рык. Ненавистный ему с того самого момента, когда он услышал его впервые. И даже оттуда он ему угрожал. Это раскатистое рычание говорило ему ещё о том, что Шаман напал на воинов откуда-то сверху, а их ответный отчётливый визг, придушенный неожиданностью его атаки, что через минуту-другую стая лишится очередных двух взрослых волков. …Раздался выстрел – короткий шипящий звук, а эхо – тут как тут: с болью одного из воинов!.. Значит, и двух минут не понадобиться.

Лис кинулся на Марту – у него осталась одна, может быть, и две попытки, но теперь только её убить. Да он затянул с этим: волчица зашла в воду по грудь, и ждала его там. Передние лапы вожака, коснувшись воды, прогнулись и набежавшая волна окатила до самого хвоста, потушив в нём решимость. Чудовища, отобравшего у Лиса власть над озером, поблизости не было, да оно могло появиться в любой момент. И в озеро волчица забежала именно поэтому.

Задрав морду, Лис тягуче завыл. На его зов тут же отозвались воины – двое мчали к нему берегом, и один – из тайги, сзади. Только не добежав до своего вожака двух прыжков, все трое, заскулив, помчались обратно – от утёса, берегом, взрывая лапами песок нёсся Шаман. Заметив брата, Марта выбежала из воды и, швырнув своими задними лапами мокрым песком в морду того, кто застыл в нерешительности, помчалась навстречу своей звериной радости.

Лис остался один. Не побеждённый и в этот раз, но его власть над территорией ускользнула от него, точь-в-точь, как белая волчица: триумфально! Сражаться на смерть не входило в его планы. Он покидал озеро и берег, не торопясь и, тем более, не паникуя, а в тайгу вбежал с высоко поднятым хвостом, чтобы убежать никем незамеченным и не уличённым в побеге…

…Йонас и Эгле застали Матвея, сидящим у них на крыльце. На коленях у Агне спал рысёнок. Не сговариваясь все засобирались – Матвей первым уселся во внедорожник, через минуту к нему присоединилась остальные.

Развернувшись, от утёса, «Крузак» мелко дрожал кузовом, а Матвею понадобилось немного времени, чтобы вспомнить кое-какие слова. И ещё немного времени, чтобы правильно выстроить из них смысловую цепочку:

– Едем в Тангар. …Это километров сто отсюда. …Знаю …одного костоправа …по зверью. Если нужно будет, я там останусь. …Поехали!

…Возвращению брата Марта была рада. Шаман не противился её игривой радости, но свою сдерживал – запах Лиса определил ему путь и нужно было спешить пока дул встречный ветер.

Рысь была где-то рядом. Её никто не видел, даже Марта, а это – преимущество внезапности! На внезапность своего появления в стае Шаман и рассчитывал. А на таёжную кошку – тем более: уж она-то помнит, кто мучил и чуть было не утопил её едва живого рысёнка!..

Марта трусила за ними тайгой, не зная об этом, да за холмом могло лишь быть лежбище Лиса и его воинов, а холм с обугленным остовом осины она только что пробежала. Потому вздыбилась и накатила от хвоста до ушей её белая шерсть, морда оскалилась, а лапы будто ничего и не касались – сама тишина уносила волчицу всё дальше и дальше. В прыжке от неё бежал Шаман. Его вид угрожал всем, и это то, чего в нём не было раньше. Похожий и не похожий на себя прежнего, этим он немало удивил, но, вместе с тем, в нём не осталось покоя. Терзаемый, не понятно, чем, он буквально проламывал собой кустарники на пути, а свалы и валежник перепрыгивал так, будто научился летать. И для Марты он, действительно, научился этому за то самое время, покуда они были порознь.

Перьев горлиц и куропаток под лапами становилось всё больше и больше – значит, недалеко уже и логово стаи Лиса. Шаман и Марта разбежались на стороны, между ними, точно проросла из земли – рысь. Рыжевато-дымчатая она и днём, в чередующихся лучах солнца, была не видна, а кисточки на ушах – таёжные первоцветы, да и только!

К лежбищу стаи подошли с трёх сторон. На подступах к нему – ни единой живой души, оттого Шаман и Марта, сойдясь в центре поляны, остановились и завалились в траву: они опоздали – Лис увёл свою стаю чуть раньше.

На лай Шамана примчалась рысь. Пришло время с ней познакомиться Марте. …Высокие ноги, сильное туловище. Короткая, плотная, ловкая. Голова небольшая, широкие желтовато-серые глаза, круглые зрачки. По бокам короткой морды – длинная белая шерсть. Эта белая шерсть и такая же на брюхе, украшенная не густым крапом – всё, что понравилось белой волчице. Да и рысь не подошла к ним ближе, чем приближалась до этого к Шаману, а Марта, заметив на брате не совсем ещё зажившие раны, и вовсе утратила к ней интерес.

…Вечерело, когда Шаман, поднявшись на утёс, расположился на привычном для себя месте и в привычной для кедрачей позе: на задних лапах, голова опущена, глаза закрыты. Давненько его не видели на плато. В артели поговаривали – ушёл в тайгу. А Игорёша так и вовсе лупил мамкины глаза и божилсяпри этом, что хитрый и коварный Лис добрался всё же до горла чужака. Брехня, значит – и не то, и не другое! Так они сейчас думали: те из них, кто со двора видел чёрного волка живым и невредимым. Да никто и не верил в эти разговоры. Пришлыми волками с весны гудела вся округа, а это сотни километров от Кедр во все стороны. Да и центр посёлка мало-помалу стал перемещаться к утёсу. По крайней мере, сюда зачастили, как никогда до этого, и не только кедрачи. Болтали всякое. Увидеть Шамана – берегись недруга: где-то совсем рядом, увидеть Марту – бойся простуды или еще чего-то в этом роде. Болезни, словом, бойся. А если вместе их увидишь, да гоняющимися друг за дружкой – скоро проблемы разрешатся сами собой. Только бы не выли – это плохо!

Тем временем Шаман, также привычно, уже вглядывался вдаль озера, но куда пристальнее, желая в этот раз видеть горизонт своих, теперь, владений: Подкова в средине, по одну сторону – посёлок, по другую – тайга. Прежний кесарь здешних мест, вожак Лис, сбежал и увёл за собой стаю. Если бы не лобызания Марты на берегу, не жить ему вовсе, а так – опоздал Шаман на совсем немного. Стаю, в конце концов, разогнал бы, конечно, чтобы и духу её больше здесь никогда не было. Да и кедрачи ничем не лучше этой волчьей стаи – ещё не раз придется сорвать голос от рыка на них! Никого, кроме себя, не видят, ничего не слышат!.. Вон Игла, какой уж месяц выкидывает из озера на берег щук и окуней, аннет: тайменя им подавай, или нельму – эти вкуснее. Может, потому и вкуснее, что не пожирают себе подобных. Да и деревья рубят, каким ещё расти и расти! Игде рубят? …Где земля корней просит… Разбери свалы – чем не строительный лес…, а зимой печи пали валежником – ага, спалят, …если только – тайгу, этому их и учить не надо!

За событиями конца весны-начала лета Шаман забыл о своем уютном сне – он, рослый и крепкий подросток Станислаф, заходит, довольный и сияющий радостью, в бирюзовое море, а приятный голос с берега просит: «Сынок, не заходи далеко!..». Чей это голос, и что это такое, «сынок» – он не знает, но своего лица из сна, ещё мальчишки, не спутал бы ни с чем: открытое во взгляде, приветливое в неровном голосе, с коричневой крапинкой на кончике носа, с правой стороны. И голос, с берега, что волнуется заботой, тоже узнал бы сразу: одинаково нежный и строгий!

Подбежала Марта – она, по-прежнему, ещё скучала за братом. Но теперь и Шаман мог себя в этом не сдерживать. Он приподнял голову выше, чтобы сестра смогла присесть перед ним, и, прижавшись к нему холкой, ворчать, сколько ей захочется. …Заворчала – сразу же, а он слушал эти чарующие грудные звуки, погружаясь, …медленно, …медленно …в такой желанный безмятежный сон.

В полночь «Крузак» Йонаса упёрся светом фар в угол собственного дома. Эгле и Агне вышли из автомобиля, а до этого внедорожник покинул Матвей с рысёнком. (Долговязый костоправ из Тангара, бережно вручая ему обратно громко плачущий белый комочек, сказал в сердцах, что рысёнок на лапы обязательно станет, только нескоро. От денег за свою двухчасовую работу отказался наотрез, объяснив, сухо прощаясь, когда и как самостоятельно можно снять швы. С той самой минуты консультативного прощания Матвей рысёнка из рук больше не выпускал). Перед тем, как зайти в дом, платок на шее Эгле несколько раз вспыхнул жёлтым цветом, хотя рядом с ней никого не было. Шаман и Марта, на плато утёса, будто этого только и ждали – в пещеру взрослая рысь вползла последней, но расслабленной от короткого тихого лая кесаря перед этим ей прямо в морду…

От Автора.

Прожить земную жизнь – это нужно заслужить. Почему-то так повелось у людей, и на Земле в целом. Заслужить у Бога – тому, кто в него верит, у тайги – тем, кому она предоставила кров. Но что есть Бог без людей, а тайга – без зверья? Никто и ничто! А что есть человек без Бога, а зверь без тайги? …Человек! …Зверь! Отсюда, выходит, что человек живёт во лжи изначально – с той самой поры, как придумал себе объяснение себя же: раб божий.Но раб божий определил в себе и любовь, дав ей собственное толкование, определил, что есть добро и зло…, правда и неправда, белое и чёрное, да всему дал толкование!Только, разве, мог побеждённый верой в то, что он – раб, истолковать жизнь под себя, а не под того, кому он собственной жизнью прислуживал с того времени во всём? Не мог, оттого и свобода изначально стала ценностью, какую нужно ещё отвоевать и за которую платят исключительно кровью. Так человек и стал правдоподобием себя: морально-нравственной ложью в Природе, оттого в нём все его чувствования – притворство ума. Как ребёнок: подчиняя явь криком и слезами, живёт, играя, тем не менее, правдоподобием себя-разумного!

Непросто отказать в истинности суждению о том, что самое ужасное, что придумал человек, это – деньги, да ужаснее стоимости души, является то, до чего он, когда-то, додумался: грешен и мученик! А когда человек сам себя в этом убедил, его мозги заработали в режиме поиска альтернативы греху и мученичеству. Разве, ум – это грех и мука?!Потому зло и додумалось до моды на смерть, чтобы не прознал человек о своём бессмертии как на Земле, так и во Вселенной. А чтобы жить – не нужно умирать!.. Так как земной грех, если он и есть на самом деле, так это – смерть, тем более, в муках!..

Увы, зверь и птица ещё не готовы к притязательному проявлению земной жизни, поэтому их вопросы к себе – покамест, когти и клыки! И Шаман свои вопросы показал и оскалил, как человеку, так и тайге …


Глава вторая. Игла, …в стогу на берегу, или – в душе утёса

Кабинет председателя поселкового совета Барчука был немаленьким, если не сказать – просторным: стол, ещё одни стол, чуть меньше председательского, да два стула, один напротив другого по бокам, а к ним – пустота. Два окна, оба огромные и открыты настежь, и всё равно жарко и душно… Но от идеи – купить и установить кондиционер, …нет-нет, об этом Владлен Валентинович даже не смел думать вслух – сама постановка вопроса о том, что необходимо закупить кондиционер в кабинет Барчука…, в нём самом вызывала лёгкую иронию, а уж для кедрачей – ну, чем не повод почесать языками.

Михаил к лету всегда добавлял в весе и сейчас страдал ещё и оттого, жутко потея, что в кабинете председателя находился не один. Дурно пахло сладким, а от кого – возможно, что и от него! Хотя на стульях у голых стен потели все: депутаты, руководители коммунальных служб, и всем тоже, похоже, дурно пахло – может быть, и от стульев, специально собранных для совещания со всего этажа краевого поссовета. Кто знает, чем их протирали перед тем, как сюда занести?!

Капитан Волошин уже несколько раз нарочито кашлял в сторону Владлена Валентиновича, да тот лишь морщил лоб и с усердием вчитывался в пояснительные записки по существу того, во что ему не верилось даже с преогромным трудом. А если в такое и поверить, как об этом доложить наверх?..

Председатель, чуть успокоив глаза от напряжённого и вдумчивого чтения, окинул присутствующих ещё блуждающим в сомнениях взглядом, и пару раз даже приоткрыл рот, намеренно, но слова были в нём где-то ещё глубоко-глубоко внутри… За свои пятьдесят пять такое он проживал впервые: ну, сказочная повестка дня организовалась, и всё тут! По-настоящему, сказочная: непонятно, как и откуда появившееся в озере чудовище разрывает в хлам рыбацкие сети, а пара пришлых волков установила свои собственные порядки посещения кедрачами тайги. …Никакого оружия и топоров при себе! Глупость несусветная – понятно же, да двое мужиков, тем не менее, уже поплатились за пренебрежение этими незыблемыми правилами: чёрный волк обоим прокусил руки в ладонях. Этим утром, навестив посельчан в больнице, Владлен Валентинович видел собственными глазами эти двойные прокусы. А ведь зверь, Шаман этот, мог оставить их и без пальцев! Думай теперь, что хочешь, и главное: кто здесь краевая власть? …Он, Барчук, здесь краевая власть, только ни посоветоваться с вышестоящим руководством, ни доложить так-то и так-то, мол, он не может – посчитают сумасшедшим.

– И что будем делать, господа хорошие? – вроде, как ко всем обратился Владлен Валентинович, но при этом задиристо уставился на начальника поселковой полиции. Капитан Волошин к этому был готов – ответил:

– Шаман – не дворовой пёс, а, следовательно, не имеет хозяина, какого я смог бы привлечь к ответственности за нападение на граждан Гутника и Бочарова, и причинения им физического увечья. Рыбина в озере – то же самое!..

– Ну, и?.. – не удержался председатель, так как от логичности капитана в нём закипала его же беспомощность, а от этого только становилось хуже. – А что гуртянские волкодавы?..

Капитан Волошин сокрушённо закачал головой, а на словах добавил:

– Никто из спецов на отстрел Шамана и Марты не соглашается. Вы, наверное, не знаете, что белая волчица…

– Да знаю, …знаю я, капитан, по чину мне положено знать, что усыпила она спеца, Егора Лютого, на утёсе, да ещё следы от своих когтей там оставила инопланетные… Был я там, видел эти её знаки, чего только – не понятно! …Что предлагаешь?

– С отстрелом волков мы опоздали. Раньше нужно было это сделать…

Игорёша, формальный лидер здешней молодёжи, до этого лишь видимый крепким молодецким телом, не усидел молча:

– И правильно…, что опоздали! – рыкнул он издалека кабинета. – Может, вызовем китобоев? А что, – загарпунят меч-рыбу!.. А с рысью, …рысью, что будем делать? А-а-а?! …О, придумал: зоопарк откроем! …Зырика в сумасшедший дом отправим? …Из артели уволился, дома бывает, как говорит Ульяна, жена его, по великим праздникам, знай себе – на утёс только и бегает: к Шаману с Мартой!

Михаилу не понравился, и не только ему одному, дерзкий тон Игорёши, хотя к себе, такому: невыдержанному и дерзкому, он уже всех приучил… Бригадир лишь усмиряюще глянул в его сторону, после чего, подсев ближе к председательскому столу, заговорил. Голос был привычно тихим и беспристрастным, оттого тишина и спокойствие установились в кабинете сразу же, по привычке – громче не скажет. Михаил согласился с Владленом Валентиновичем, что ситуация непростая, тем не менее, поведение и рыбы-меч, и Шамана с Мартой не лишено смысла…

– …Во-первых, рыбина выбрасывает на берег исключительно хищную рыбу, – бригадир стал загибать плацы для убедительности уже сказанного. – Во-вторых, никого из кедрачей, кто ходил по ягоды и грибы, а также, кто собирал валежник, ни Шаман с Мартой, ни рысь не тронули. И, в-третьих: Матвей, понятно, не сумасшедший – с ним что-то произошло, что именно – этого мы не знаем. Только я полагаю, что с весны среди нас не стало больше Зырика, а это – хуже или лучше? И для него самого, и для нас?..

Мнение присутствующих было однозначным: лучше для всех, а уж, как Матвею – этого, кроме него самого, никто не знает.

– …Вот и получается, что Игла, как её называет Матвей, против того, чтобы мы расставляли сети на промысловую рыбу, потому она и выбрасывает на берег самых коварных и прожорливых в озере: щук и окуней. Иное дело, что нас это не устраивает…

Теперь – дальше: в-четвёртых, на днях я узнал от старовера из Игнатовки, что в их поселении Шамана считают знамением Господа. Ангелом Ада – ну, вроде того. Оказывается, недавно он загрыз там старика, стрелявшего в него, но убившего в результате тринадцатилетнюю девочку, ко всему ещё и ослепшую до этого, затем загрыз его младшего сына, который с братьями охотился на Шамана, а среднему и старшему сыновьям, обоим, прокусил правые руки в ладонях. Как и нашим: Гутнику и Бочарову. …Прокусил! И на это обращаю ваше внимание…

– Погоди, погоди, Михаил Дмитриевич, – оживился председатель, – ты этим хочешь сказать, что этот… как его, …Шаман, убивает умышленно, и также умышленно наказывает?

– …И убивает, и наказывает, Владлен Валентинович – это вы точно подметили: умышленно, то есть, не как зверь!.. Есть ещё одна новость, в которую поверить всё равно, что согласиться с тем, что умом тронулся. …Литовка Эгле, жена Йонаса, понимает лай Шамана, и об этом она каким-то образом сказала мужу, а муж, соответственно, мне. Буквально вчера я узнал об этом. Так что, без Матвея и Эгле нам не удастся ни понять, с чем мы имеем дело, ни что-либо предпринять, чтобы не стало только хуже…

Слова Михаила возымели действия: Барчук тут же отправил Игорёшу за Эгле и Матвеем и объявил получасовый перерыв.

Поручению председателя Игорёша был несказанно рад: как когда-то молодухи и даже старые бабы ходили глазеть на Налима, бывало – толпами, так с начала лета мужики посёлка, и деды тоже, зачастили к дому рядом с утёсом, и в оба глаза пялились на Эгле. Игорёша не видел Агне, а говорили, что она краше, чем её мать. Но если от вида взрослой литовки жгла изнутри бешеная страсть, тогда?!.. Вот это «тогда» и несло его на крыльях чувственного любопытства и азарта по жаркой, как и ожидание увидеть наконец-то чудо, улице.

…Взгляд лазурных глаз Агне показался Игорёше рассветом, о котором он прочитал, когда-то и где-то, и запомнил: ожидаемый в душе, но до поры до времени не видимый сердцем. И вот он, оказывается, какой – рассвет любви! Сердце видит то, что хотела видеть душа: чью-то будоражащую нежность!

…Вернувшись в поссовет, Игорёша уже мало что слышал из того, о чём продолжали говорить собравшиеся в кабинете Барчука. Он по-прежнему столбил своей врождённой дородностью угол кабинета, собою потеснив в этом углу привычную пустоту, не понимая лишь того, что потеснило её что-то в нём. Дать этому определение он ещё не мог, лишь чувствовал его власть над собой, с удовольствием подчиняясь, особенно, воспоминаниям об Агне.

Тем временем разговор ни с Матвеем, ни, тем более, с Эгле у Барчука не клеился. Не могли ему помочь в этом и Михаил с капитаном Волошиным, а Йонас сутки, как выехал из посёлка по коммерческим делам. Намучившись непониманием, обе стороны вынужденно расстались.

Михаил по просьбе председателя задержался.

– Мне и смешно, и страшно, …веришь? – признался ему Владлен Валентинович.

Бригадир понимал состояние Барчука, но отмолчался. Ему самому – кто бы помог?! Из-за Иглы артель второй месяц подряд сработала на «неуд», а проблемы с лесозаготовкой только-только начинались! И объёмы кедрового ореха не беспредельны, к тому же орех – орехом, а муксун или хариус – эта рыба и в Африке… сибирские муксун и хариус! Ещё, как говорится, вчера нужно было решить вопрос с рыбой-меч, а у Михаила решения не было и сегодня.

На прощание пожимая руку председателю поссовета, он с грустью понимал, что уходит от него ни с чем. Поэтому, спускаясь пролётом скрипучих ступеней вниз, к выходу, знал, кто ему нужен и зачем – капитан Волошин, если ещё не уехал. Но начальник полиции и сам ждал бригадира в свой вишнёвой «Ладе-Калина».

До причала оба молчали, а заговорили лишь после того, как, покинув салон автомобиля, ступили на деревянный настил. Озеро дышало на них снизу, а тайга издали. Полдень томил, но ещё больше томила неоднозначность ситуации, в которой оба оказались: знали, кто рвёт и топит рыбацкие сети, оба несли ответственность за это, да только, действительно, кто в такое поверит? …Чтобы обыкновенная рыбина, огромная – да, диковинная – да, но всего-то безмозглая меч-рыба, фактически и практически запретила кедрачам вылов из озера промысловых видов рыб?! Она, видите ли, сама ловит для них окуней и щук, выбрасывая их на берег ежедневно.

– … Крайними всё равно будем мы, …ну, я – это точно! – вроде, как, больше пожаловался капитан, докуривая жадно. – Не знаю, как тебе, Михаил Дмитриевич, а мне этот геморрой не нужен – от собственного не нахожу себе места вторую неделю!.. Ты спрашивал, что делать – отвечаю без лишних ушей: вызвал я кое-кого, вот-вот подъедут.

– Кем они займутся? – не просто так поинтересовался Михаил.

– Всеми сразу!..

Игорёша Костромин едва сдерживал шаг, чтобы не бежать к дому Агне. В нём не было сомнений, а надо ли так спешить, к той, что лишь взглянула, улыбнувшись. Но улыбнулась, а улыбка – те же слова. И они Игорёшу согрели и обрадовали. Согрели надеждой – его не просто заметили, а радость и вовсе небывалая… А когда он намерено взял её руку в свои ручища, как бы прощаясь, их трепетность говорила: «До свидания!». И это же чувство в тот момент отрывало его, большого, сильного и тяжёлого, от земли; ему самому, ух, как хотелось, чтобы оторвало и забросило даже куда-нибудь – под облака или за облака, – но только с ней. …И Агне будто бы знала, что Игорёша ушёл ненадолго и уже возвращается – сама вышла ему навстречу…

… Капитан Волошин, пригладив брови, словно они могли помешать ему каким-то образом пожимать руки троим крепеньким и сбитым в плечах мужикам, что он и сделал поочерёдно: пригладил брови – пожал руки. Михаил сообразил, что это и есть те самые, …вызванные Волошиным люди. Чтобы занялись всеми, и сразу: очумелой рыбиной и Шаманом с его кодлой, куда затесался с недавних пор и Матвей Сидоркин. И хотя в его памяти были свежи лица прежних троих спецов-волкодавов, сбежавших до полудня в тот же день, как прибыли в Кедры, эти, подкатившие к причалу на серебристой «BMW» уж совсем не были похожи на укротителей звериного беспредела: в молодёжных джинсах, в пёстрых рубахах на выпуск и в таких же, пёстрых, банданах, хотя каждому – под пятьдесят. «Стиляги!» – грустно подумалось бригадиру. Он было хотел уйти – толку-то от этих взрослых петушков…, но капитан, вроде, как прочувствовав скептицизм Михаила, успокоил:

– Ты же помнишь: встречают по одёжке, а провожают!..

Только сейчас Михаил обратил внимание – мужчины очень похожи один на другого, практически – одно лицо. Скорее, братья-близнецы.

…В пахнущей соляркой каюте «Стрижа» было ещё и тесновато для пятерых, но на открытой воде, в движении, катер пару раз наклонило – то, сначала, вправо, то, после, влево, – после чего все пятеро определились со своими местами и положением. Волошин тем временем рассказывал о меч-рыбе всё, что ему было известно, блестящими глазами заручаясь в правдоподобии поддержкой Михаила, время от времени осмысленно поглядывая на него. О Шамане с Мартой рассказывали после вдвоём, не повторяясь. А вот о взрослой рыси ничего не сказали – так, несколько слов, потому что мало кто, вообще, её видел.

Братья, а трое коренастых мужчин и были ими на самом деле, ни о чём не спрашивали – прилежно слушали. Иногда переглядывались осмысленно, как и капитан с бригадиром. Они же, братья, и предложили покинуть тесную каюту, дав этим понять Волошину, что задача ими понятна и принимается к выполнению. Услышав, где Иглу чаще всего видели, попросили отвезти их туда: к утёсу скорби и печали. Михаил заодно сообщил им, что и Шамана с Мартой кедрачи видят здесь регулярно.

Невдалеке от утёса двигатель «Стрижа» заглушили. Один из братьев, сняв с себя одежду, нырнул в озеро. На его спокойной изумрудной поверхности он появился нескоро. И сразу же, из воды, крикнул:

– Похоже на то, что скала утёса полая. Я не стану утверждать это, но виден вход…

После этих слов, его братья тоже разделись и, спустя минуту, надолго ушли под воду вслед за ним. Капитан Волошин и Михаил в очередной раз переглянулись: может, близнецы и впрямь помогут!..

Катер продолжал дрейфовать и вскоре они увидели Шамана. Сама удача: как только братья поднялись на катер, Михаил сообщил им – если подымут головы, увидят одного из волков. Шаман, лежавший до этого на плато невидимым, принял позу, к которой приучил буквально всех: сел на задние лапы, склонив голову – будто понимал, что и эти… его хотят получше рассмотреть, а он и не против: смотрите и, заодно, бойтесь!

Братья не торопились увидеть того, кого нужно было пристрелить желательно первым и без лишнего шума. Но головы к верху не подымали не только поэтому. Потому и заговорили между собой вполголоса:

– Мне одному кажется, что на голову и плечи будто что-то давит?

– Нет, не показалось.

– Не могу голову поднять – вот это номер! …Каменный взгляд, как и говорили…

А Шаман запоминал сбитых в плечах мужичков …на одно лицо, улавливая в них своё внутреннее беспокойство. И когти на его лапах не просто так пороли под ним плато, а морда скалилась. В этом месте никто никогда не купался, а значит и ныряли, не иначе, под утёс. А там – вход в пещеру.

Капитан Волошин тем временем скомандовал мотористу отплыть от утёса. «Стриж» сорвался с места одновременно с гулом двигателя. Скользнув по воде два десятка метров, катер чуточку притопило волной, он сел корпусом, а лишившись ускорения, остановился. Только Шамана уже не было на плато. Михаил с капитаном оттого заглядывали в лица братьев, да по тому, как те шарили по озеру, похоже, что их сейчас интересовала лишь рыба-меч.

– А почему…Игла? – спросил один из них, только подтверждая это.

Капитан, тут же, взглядом, переправил вопрос Михаилу, и тот ответил:

– До недавнего времени в артели работал Матвей Сидоркин, вот он и дал им всем имена… Сейчас он с ними…Со зверьём! Ну, а Шамана вы только что прочувствовали на себе – я ничего не придумал?!

Братья закивали, соглашаясь – точно: тяжеленный взгляд, если волк даже головы не дал им поднять.

– А это правда?.. – о чём-то ещё хотел спросить один из братьев.

– Правда, – не дав ему договорить, ответил Волошин, – у Шамана есть сестра, Марта, и она, действительно, усыпила охотника-волкодава весной. – Вы спрашивайте, спрашивайте, – явно занервничал капитан. – Хочу, чтобы вы также знали: у Шамана везде есть глаза и уши. В нашем посёлке – тоже. Как только он появляется, собаки прячутся, но не лают. Под ружьё всю тайгу поставил… Даже разведка своя есть – рысь у него для этих целей. Если думаете, мужики, что я того…, тогда прощаемся прямо здесь.

Но не капитан, ни, тем более, флегматичный Михаил на с ума сошедших абсолютно не были похожи. Наступившее молчание, как ни странно, сказало за всех именно то, ради чего встретились, и катер заскользил в сторону причала.

Оксана, рассматривая себя в зеркале, щурилась злостью и ненавистью. Злилась потому, что её очарование иссякло – так ей сказал на днях Игорёша, а ненавидела, причём люто, Агне, которую и она, наконец-то, увидела и оценила. Оценила, как соперницу. А признать само соперничество – значит, признать, что соперница не только стала реальностью, но и большой-большой опасностью потерять Игорёшу…

От одной только этой ядовитой мысли Оксану затрясло – не бывать этому! Она нервно поднялась со стула. Пригладив платье на широких бёдрах, подала вперёд грудь, округлую, яблочками, но очень и очень большими: таких не бывает на ветках, оттого и сама Оксана – дал ей бог всего и по многу.

Игорёша снова не пришёл, хотя и обещал. И мобильный его не отвечал – телефон или разрядился, или выключен. Оксана не гадала по этому поводу – любое из предположений её оскорбило бы, но ждать любимого она продолжала.

Здесь, у школы, на баскетбольной площадке, она призналась сама себе, что любит Игорёшу, когда с такими же, как сама, увлечёнными им до слёз, любовалась высоким светловолосым одноклассником, игравшим в баскетбол. Он играл хорошо, только она – лучше. Он не знал об этом, потому что видел в ней лишь постоянного зрителя и болельщика, и Оксана этим воспользовалась: предложила себя для игры.

Игорёша, под два метра ростом, с мамиными небесными глазами на изнеженном белом лице, согласился сыграть с ней, веселя себя и этим, да проиграл – тоже не маленькой ростом, и тоже с изнеженно белым лицом и извиняющимися перед ним за свою победу и восторгающимися побеждённым, одновременно, глазами. Ему тогда хватило ума это не только понять, но и оценить. А уж воспользоваться этим в свою очередь он сумел быстро – после второго проигрыша потребовав от Оксаны сатисфакции. Она, впервые услышав о сатисфакции, тоже сообразила быстро и выгодно для себя: отдала ему свои пылающие желанием сочные губы. …Просто угадала, а Игорёша с того самого дня стал проигрывать ей с явным удовольствием.

Прождав ещё с полчаса, Оксана направилась к дому Агне. Почему-то ей казалось, что её возлюбленный там. И рада была ошибиться, да ещё с издалека дороги увидала своего Игорёшу и Агне. Он говорил ей что-то, перегнувшись через невысокий забор, а её повязанная на шее косынка пульсировала исключительно цветами ревности, хотя и было-то их всего-то два: жёлтый и красный. Эта ревность сжигала Оксану задолго до того, как она их заметила, но она же и подвела к ним – не провалиться же сквозь землю! Игорёша явно был рассержен её появлением, оттого она и заговорила невпопад…

Агне сразу же ушла, но в дом не стала заходить – задержалась у вольера, где Матвей игрался с рысёнком. Рысёнок уже становился на все четыре лапы, но только стоял на них и то – недолго. Игорёша и Оксана отошли от калитки, громко разговаривая и вроде как торопясь что-то сказать друг другу. Агне хотелось расслышать о чём – увы, не расслышала, – её окатила горечь. И хоть Матвей разрешил взять на руки рысёнка, это вязкое догадками состояние от себя не отпускало. Сердце само надиктовало то, что она не осмеливалась произнести – может, это не просто знакомая Игорёши…, отчего и мерцал раздумьями платок.

Тем временем рысёнок солено слюнявил Агне губы и шершаво вылизывал щёки. Это ей нравилось. «Апа! Апа!» – горловой звук, издаваемый литовкой, рысёнок уже воспринимал как своё имя (этот звук и определил его для рысёнка-девочки), да от этого Апа только больше усердствовала в проявлении своих звериных чувств и симпатий. И Агне, привязавшись к ней тоже, уже не представляла без живого белого комочка свою жизнь. Хотя …жизнь – не жизнь: однообразие во всём, и унылое и неторопливое в проявлениях даже радости. Но в пресную на удовольствия жизнь, ворвался откуда не возьмись Игорёша – появился смысл смириться с однообразием и принять его в новых эмоциях, а они, оказывается, способны приводить радость очень быстро и помногу сразу. Хотя и уводить тоже – так, как ушёл Игорёша, посеяв в душе смуту – это его знакомая или её соперница?

Вой Шамана, не крадучись, заползал в посёлок. В это время года такое мог позволить себе только он один. Недолго это удивляло кедрачей, а тайгу настораживало и без того – всегда опасно в ней и тревожно. Сначала он приучил их к своему виду – издали похож на молящегося монаха, если сидел на задних лапах, иных – к взгляду, тяжёлому и, вроде, как потустороннему, а с недавних пор и о порядках своих, таёжных, заявил. Всем и каждому, покусав двух лесорубов, и с утёса стал выть регулярно. В одно и то же время, в полночь, а после этого, случайно такое или нет – в доме Эгле гас почему-то свет. И сейчас тоже: Шаман отвыл своё, растворился в темени на плато, прошли минута-другая и свет в её доме погас. Прошла ещё минута – открылась входная дверь.

Эгле, появившись на крыльце, сразу же направилась к вольеру. Матвей ещё не ушёл. Увидев приближающуюся к нему литовку, отыскал в траве Апу, а ты зашипела в его руках и, дотянувшись ему до подбородка, грызнула, давая этим понять, что в вольер не хочет. Только Матвея такое её, капризное, поведение не остановило – взяв от Эгле планшет, он прочитал вслух:

«В посёлок заехали трое «одинаковых» мужчин. Кто такие? Зачем прибыли? Всю неделю – на озере. Ныряют с аквалангами под утёс!..».

Вернув планшет, Матвей ткнул пальцем в вольер, а на словах добавил, не столько беспокоясь, сколько предупреждая как бы:

– Зырь, …смотри за Апой! Я, с утра – на озеро!

…Утреннее озеро парило. «Амур» Матвея рокотал двигателем на малом ходу, скользя по неподвижной матовой глади в сторону утёса. Игла плыла рядом с катером, но уплывала к берегу всякий раз, нанизав на свою костяную пику с десяток окуней и щук. Там она их стряхивала чуть ли не в руки кедрачей, а такие уже пришли на берег, и за рыбой, и за тем, чтобы в очередной раз увидеть живое чудо. (Не только один Шаман и Марта приучили к себе – у Иглы тоже появились свои зрители и поклонники. А уж для маленьких кедрачей Игла и вовсе стала богом их улыбок и настроений).

Не прошло и получаса, как к утёсу подплыла лодка Казанка. Её камуфляжный цвет хаки был хорошо знаком Матвею – это была лодка главного полицая посёлка, а по-другому он капитана Волошина никогда и не называл. Удивило не то, что в лодке он не увидел самого капитана, и даже не троих незнакомых мужчин в ней, на вёслах, где-то одного и того же возраста с Матвеем. Глаза изумлённо ухватились за одно и то же самое лицо на троих. Не часто он видел такое. И это как бы общее для них лицо, в отличие от лица, к какому они осторожно присматривались тоже, было с утра выбрито. Матвей же и не вспомнил бы, когда брился в последний раз. Но это обстоятельство как раз и сыграло ему на пользу: его приняли за дедушку-рыбака, чей сон сбежал перед приходом старости, а он, разгадав их такие взгляды, подыграл братьям. Оттого, когда они первыми забасили свои приветствия к нему, ответил им своим: скрюченной спиной и устало поднявшейся к верху рукой.

Достав из каюты перемёт, Матвей стал со знанием дела «заряжать» его живцом, пойманным ещё у берега именно для такой ситуации. А из лодки Казанки тем временем доносились голоса, какие он и хотел слышать:

– …Кислорода в баллонах нам хватит минут на сорок…

– Да нет – на больше! Мы ведь только спустимся…, а у входа в пещеру заляжем на дно и подождём…

– Думаешь, что рыба-меч приплывёт? …Она ведь нас и сейчас видит. Видела, во всяком случае, когда мы сюда плыли, как и мы её…

– А откуда ей знать, что мы её пасём? …Если вход под скалу – предполагаемое нами место, тогда повезло нам, а не ей – здесь её и возьмём.

– Может, всё же начнём с волков?..

– Нет-нет, с этими двумя проще: главное – увидеть в оптику их лбы! …Пошли, пошли!

Братья, один за другим, перевалившись через невысокий борт Казанки, ушли под воду – этого Матвей не видел, да зафиксировал сразу же, что рядом уже никого, когда успокоившаяся за спиной вода, развернула его на триста шестьдесят градусов. Не теряя времени, он завёл двигатель и подрулил к Казанке вплотную. На поперечных сидениях, как попало, вроде, была сложена одежда ныряльщиков, но на самом деле одежда прикрывала карабин. Что Матвей и предполагал увидеть.

…Снова появившись на поверхности озера, братья поначалу недоумевали, куда могла подеваться их лодка? Но её не было, причём как поблизости, так и на видимом расстоянии от них, и катера деда-рыбака тоже. Ища обескураженными глазами его жёлтый «Амур», братья и наткнулись на свою Казанку с левой стороны от утёса. Подплыв к ней ближе, их тут же обдала ещё и волна недоумения: лодка была вытянута на берег. А выйдя из воды, это лёгкое недоумения сменила тяжелейшая обеспокоенность – они не обнаружили на дне Казанки карабина.

Братья успели лишь переглянуться, как за их спинами, в воде, сначала послышался звук, похожий, на треск чего-то сухого и упругого, а после, обернувшись на этот звук, все трое увидали торчащую из воды серебристую пику рыбы-меч с отчётливо видимыми мелкими-мелкими зазубринами по краям. А ещё через пару мгновений грудь всем троим распёр один и тот же вздох ужаса: от утёса к ним приближалась Марта, а от тайги – Шаман. Волчица катила к ним огромным снежком, отсюда холод и сковал им мысли, а взгляд чёрного волка будто прилип к лицам и оттого испарина буквально обжигала всем троим лбы. Лишь одна мысль панически металась в головах горячим-прегорячим откровением: действительно, шаман!..

Как и Марта, Шаман остановился от братьев на расстоянии прыжка. Эти пять метров берега стали для них чем-то теперь гораздо большим по смыслу, чем посёлок и озеро за их ссутулившимися спинами. Никто из троих и не пытался этот смысл сформулировать хотя бы про себя, но за них его проговорил в каждом очнувшийся страх: как же хочется ещё пожить! А Шаман будто знал, что им сейчас так хочется и неимоверно дорого, и чем они пометили сами же себя для смерти, не осознавая того.

– Если хотите жить, ставьте лодку на воду и уплывайте отсюда…, – услышали братья голос внутри себя.

Голос был сильный, но не взрослый: подростковый, потому и ломающийся в интонациях. При этом он не напугал невероятностью, наоборот – будто именно это же они сами себе говорили до этого, и не раз, но что-то в них всегда спорилось и обязательно брало верх над предусмотрительностью и осторожностью. Потому они и здесь, а охота на Иглу – ужасно плохое для них начало, о чём мальчишеский голос теперь увещевал внутри них.

Под взглядом Шамана тела братьев окаменели до неподвижности, но в то же самое время их воображения чудили неимоверно, поставив на место Шамана рослого и плечистого юношу. Его вид пленил той самой невероятностью видимого: светлое и доброе лицо, тёмные блестящие волосы, прикрывающие высокий лоб, а глаза, …глаза карие-карие и неземной печалью залитые. До святого ужаса и колдовского очарования! Он-то, этот грустный красавец и говорил с ними, и в них. И такой же невероятной явью сжималась и разжималась глубокая острозубая пасть Шамана, тем не менее, не пугая и не запугивая звонким мальчишеским голосом. Так: по-доброму откровенничая… человечьей речью. И одет парнишка был в незыблемую мужскую классику: костюм, рубашка, галстук.

– …Карабин я вам не верну, – далее услышали братья. – Но и не стану вас наказывать за то, что ослушались моей и просьбы, и требования ко всем: руки человечьи обязаны забыть всё то, что убивает земную жизнь. А лучше – отказаться от убийства навсегда. Уходите, и не возвращайтесь сюда за тем, за чем явились! …Поторопите их!

Из-за разросшегося ярко-красной изгородью на поваленной осине лимонника вышла, пружиня шаги, рысь, а Марта тут же вжалась в песок, изготовившись для прыжка – оказавшись на воде, братья изо всех сил налегли на вёсла дюралевой лодки Казанки, думая об одном и том же: так вот ты каков, Ноев ковчег!..

Шаман, провожая всепрощающим взглядом спешно уплывающих братьев, знал, что они очень скоро вернутся – боль и страдания учат чаще и гораздо быстрее, чем что-либо иное. А боли он им как раз и не причинил. Она же, боль, пропитывает в человеке всё до поступка. Как дождь – землю, как смерть Кати пропитала в нём самом что-то ещё весомее зла. Теперь его когти стали острее и проворнее, а клыки ноют от тоски, если не искать Катю. Только где её теперь искать? Может, во сне, где он, таёжный волк – юноша Станислаф! Но…, как прыгнуть в этот сон и остаться там?

Подбежала Марта – в лимоннике растворилась рысь, до этого выслушав короткий и негромкий лай Шамана, – и волки засеменили к тропинке, убегающей вверх, на плато утёса. Здесь их ждали Эгле и Матвей. Ему ещё не хватало смелости смотреть на Шамана так же обыденно, как он смотрел на Марту или ту же красавицу литовку. Только и новый кесарь тайги ждал от него не этого, а полного выздоровления Апы. Рысёнка он на днях видел – оба молодцы, и это Матвею тут же нашептал ветер. Уже не удивляясь такому диалогу, или «базару», как по привычке говорил он ещё про себя, он направился в посёлок. Но, услышав за спиной недовольный рык Шамана, остановился, мгновенно сообразив, что на утёсе и Эгле задержится ненадолго.

– …Что: и вы обосрались? – покрикивал на братьев капитан Волошин, рискуя упасть со стула, да ещё и завалив при этом свой рабочий стол, от того, что его так бесшабашно раскачивало во все стороны сильное нервное напряжение. – А я, если помните, предупреждал вас, что у него везде есть глаза и уши. Срисовал он вас ещё в первый раз – когда к утёсу плавали на катере артели. Не забыли? – не унимался в Волошине голос нескрываемой досады.

Братья слушали его невнимательно – держали паузу, чтобы самим что-то ему сказать. Дождавшись – высказались, поочерёдно:

– Капитан, не паникуй!

– Да, обосрались мы, но не в смысле – струсили!

– Сначала отстрелим голову чёрному волку. Шаману, как вы его зовёте – с этого и нужно было нам начать!

В это время в кабинет вошёл Михаил.

– Там, у тебя под окном, гостья. …Была! – сообщил он.

– Что ещё за гостья? – подавая бригадиру руку, озадачился Волошин.

– Лика! Взрослая рысь. В клумбе пряталась. А дочку её зовут Апа, – слышал об этом?

– Это ж кто имена такие им дал?

Спросив об этом, капитан подошёл к окну и заглянул во дворик через подоконник. Убедившись в том, что там никого нет, потянул на себя створки окна и закрыл его, плотно. Всё ещё явно нервничая, обратился к бригадиру с укоризной:

– Михаил Дмитриевич, а раньше не мог прийти, чтобы сказать нам и об этом тоже? Так кто имена этим краплёным кошкам такие дал? …Зырик?!

– Угадал – попёрло его на имена для зверья… Взрослую рысь никто толком не видел, даже сам Матвей, а почему имя такое рыси дал – говорит, что ему ветер его нашептал.

– А мою лодку спереть? Ему это кто нашептал?! Случайно не сказал?..

Брови Михаила взлетели вверх – и капитан в присутствии братьев пересказал ему всё то, что с ними случилось вчера, рано утром.

– Да ну!.. – не поверил тот в юношеский голос…

Братья закивали бритыми головами – мальчишка в них разговаривал, точно – он, заодно сообщив не просто так, что знают теперь, где логово волков…

– Тогда…шагом марш! – скомандовал им капитан, чуточку добрея привычно усталым лицом.

Сбитыми и в одночасье побитыми в теле комочками живой форменной плоти братья покинули кабинет. За дверьми поселкового управления полиции повязали на себя банданы, чтоб не напекло в их лысые головы, осмотрелись – вроде, одни.

К своему «ВМW» прошли, торопясь. Ещё до встречи с капитаном, они для себя решили – уедут из Кедр только после того, как закопают Шамана там, где он их пленил: на берегу Подковы, рядом с утёсом скорби и печали. Но печалиться и скорбеть от этого не станут, а только возрадуются, если к нему в яму положат волчицу-сестру, эту белую бестию со сверкающими когтями, и таёжную кошку; рысь они, да, видели – очень близко к ним была, на берегу, но её подвижное тело ускользало из их памяти даже сейчас. Но главное – чтобы оно не ускользнуло из прицела карабина. Причём, их у них осталось два, а больше и не нужно.

Отъехав от управления, серебристый «ВМW» вскоре покинул всё же посёлок. Нужны были приборы ночного видения – братья знали, где их взять, – чтобы с озера поднырнув в пещеру утёса, где и обнаружилось логово волков, их там же и расстрелять. Одна лишь сложность им виделась: на момент проникновения в пещеру в ней никого не должно было быть, а уж потом – дождаться, лучше обоих сразу, Шамана и Марту, и пальнуть им прямо в головы.

…Три дня летний дождь отмывал посёлок от зимней сажи и весенней пыли, а тайгу от привычно невинной крови жертв. Озеро дрожало от капели, будто замёрзло, и пузырилось – не конец, значит, дождю. Кедрачи засели в домах, зверь залёг-затаился, спрятавшись от всего, что мешало и угрожало.

Уже сутки, как братья держали в поле зрения утёс, глазея на него из стога свежескошенного сена. Каждые четыре часа, они сменяли один другого, незаметно подбираясь к копне со стороны тайги. Ни ночью, ни днём Шаман с сестрой своего логова не покидали, именно поэтому их появление на плато или у кривых берёз, где был лаз в пещеру, ожидалось братьями с минуты на минуту.

Полдень, а дождь, плотно обложив округу со всех сторон, по-прежнему не утихал. Игла сильным и выразительным в такую пасмурность коричневым телом рассекала пузырящуюся поверхность озера метрах в двадцати от берега. Столько же от берега – и до копны. Двое братьев – далеко от этого места, под дребезжащий шумок дождя ушли под воду, перед этим дождавшись условного сигнала от третьего брата: Шаман и его сестра Марта– на плато!

Тяжёлые свинцовые пояса удерживали их у самого дна, они осторожно продвигались по направлению к утёсу, дыша как можно реже, чтобы пузырьки отработанного воздуха не так часто простреливали движущимся вверх пунктиром толщу воды. Упакованные в полиэтилен карабины и приборы ночного видения были при них. Игла их не могла видеть: увлеклась рыбацкой сетью, таская её по озеру, тем и резвясь в своё, дикое, удовольствие.

Вход в пещеру со дна озера был достаточным по объёму, чтобы в него заплывала Игла, побывали в пещере и братья, но лишь однажды и совсем недолго. А сегодня им предстояло не только снова оказаться там, но и оставаться внутри неизвестно сколько. Неизвестно, к тому же, кто первым вернётся: рыбина вдруг поднырнёт или первыми заползут волки? Потому и оставили акваланги на ровном песчаном дне, взяв с собой в пещеру (как сами же умничали – в душу утёса) по карабину и прибору ночного видения.

Казалось поначалу, что братья дышали только запахом рыбы, но спустя пару минут их отвлёк тусклый свет. Он лишь проползал где-то над их головами, оттого они первым делом, на ощупь, ножами освободили карабины от плотного полиэтилена, а затем, чуть ли не одновременно, каждый загнал патрон в патронник. После укрепили на головах приборы ночного видения – пещера проявилась в зелёном свете. Обоим подумалось, что, может, это и есть цвет душ, какие только бывают, ведь не просто так говорится, что чужая душа – потёмки!?

Выйдя из воды, не снимая ласты и стараясь не шлёпать ими по полу пещеры, оба прошли вглубь её, а у стены, напротив лаза, расположились, как можно удобнее для стрельбы в двух направлениях: прямо перед собой и откуда только что вышли: в лоскуток озера. Это, второе, направление представляло большую опасность: Игла в любой момент могла собой, что называется, закупорить пещеру. Братья понимали, что заплыли в мышеловку, но по договорённости с третьим братом ничего подобного с ними не должно было случиться. С минуты на минуту они ожидали его появление у лаза с боевым дробовиком, позаимствованным у капитана Волошина, взамен карабина, от которого мало чего осталось пригодного после того, как когти Марты покромсали его, точно болгаркой с алмазным диском.

Долго ждать хозяев пещеры не пришлось. Вода, резво и пенясь, поползла к братьям, что означало – Игла заплывала в пещеру. Молясь на удачу, они ждали скорого появления её огромной головы с костяной пикой, но их удача лишь затопила полы пещеры. В свою очередь, это значило, что рыба-меч перекрыла собой проход в пещеру из озера. Чтобы поверить в такое, братьям пришлось подождать – воды не добавилось, но и нисколько не уменьшилось, и отход озером стал невозможным. Ещё с трудом верилось в разумность Иглы, только и упорствовать в этом уже не приходилось.

Гнетущего страха не было, а вот нудная боязнь услышать вместо голоса брата юношу с залитыми печалью, до черноты, карими глазами, …боязнь этого буквально подталкивала в спину: на противоположной от них стороне оба чётко видели лаз из пещеры, и выскользнуть из неё именно сейчас обоим представлялось не столько правильным решением, сколько своевременным.

Освободив ноги от ласт, а головы от приборов ночного видения, с направленными на узкий пучок дневного света карабинами братья, помогая один другому, поднялись к лазу. Через него выскользнуть в гидрокостюмах на свет божий – десяток секунд, да уж очень велик риск угодить сразу же в пасть Шамана или Марты. И ничем ни будь, а головой! Как вдруг снаружи их позвал тот, чей голос они так страстно ждали с того самого момента, как Игла запечатала собой проход в пещеру со дна озера:

– Санёк, Паша, слышите меня? Это Игорь…

Санёк и Паша отозвались – да, слышат.

И тут же последовал вопрос :

– …Уйти озером можете?

Оба брата поняли, что не только их дела плохи – голос Игоря пугал стонущей болью.

– Нет, озером нам не уйти, – не сразу ответил Павел.

– Тогда не теряйте время, …выбирайтесь из пещеры и уходите немедленно! Что бы вы не увидели, ко мне не подходите – я не один…

Игорь ещё говорил, а Санёк уже скользил, вьюном, из лаза. Приняв от Павла карабины, помог и ему покинуть неудачливую для них душу утёса. Невдалеке стоял их брат лицом к озеру – рысь Лика приросла к его спине палевым рюкзаком в негустой крап, впишись клыками ему в шею. И такое его незавидное положение сразу многое объяснило: и почему боль, и стон – от чего именно.

С чувством сумасшедшей досады, братья глазами стали искать Шамана, ощущая на пальцах холодок ружейных курков. Этот холодок был последней их надеждой спасти Игоря. А чёрный волк с серебристыми бакенбардами в это время сидел на плато утёса, как обычно, ближе к краю, предоставив рыси поступить с братьями так, как сами же и захотели: они пришли убивать, а значит, и встретиться со смертью обязаны!

Лика, явно злясь в издаваемых ужас звуках и предупреждая этим о своих намерениях убить Игоря, если что…, ещё позволяла ему дышать, но уже одним лишь страхом, заведомо гипнотизируя на выстрел Павла с Саней маятником своего колеблющегося по сторонам кроткого толстого хвоста. И маятник делал своё дело: их веки тяжелели и тяжелели, а ярость, выпалив свет в глазах, уже жгла изнутри непримиримостью переживаемого момента…

От Автора.

Два выстрела подняли вверх громких птиц – Лика взлетела на горбатившуюся на ветру берёзу, а Игорь рухнул на неё, сломав ствол у самого корня. Весной в этом месте зазеленеет продолжением новой жизни росток этой же берёзы, куда крепче прежней и только что отжившей своё. А прострелянное в двух местах тело Игоря понесут братья … на одно с ним лицо, вот только смерти это – без разницы: кто на кого похож. Кто кого и почему убил – тоже: болью утраты также дышат, как и живут! И с той самой минуты воздухом душевных мук они, зрелые возрастом мужи, будут дышать до гробовой доски. А в тюрьме, получив срок за убийство по неосторожности, их загрызут до смерти совесть и отчаяние: одного - через три года, а другого – через пять лет, буквально за одни сутки до освобождения… Принято считать, что земные грехи можно замолить, только смерть замолить невозможно – она и есть, как уже отмечалось, единственный земной человечий грех!..

Кедрачи впервые, за много-много лет, увидят капитана Волошина пьяным …в дрова. Потеряв где-то свою форменную фуражку, он на пути к утёсу не утратит, тем не менее, способность абсолютно трезво рассуждать. И вслух признает заодно необъяснимое умом в Шамане и его кодле. Потому и поднимется, чуть ли не ползком-рачки, к нему на утёс, чтобы это необъяснимое или понять, наконец-то, или убить…

Но! Ещё, потешая улицу не то разудалой ходьбой, не то прыжками по сторонам, капитан будет откровенничать и сам с собой, и с теми кедрачами, кого встретит на своём пути или кто, из таких, его обгонит в полном изумлении от увиденного: его, такого. «Я виноват потому, что первым принял неправильное решение, – на всю улицу будет греметь откровением Волошин. – Потому мне так скверно сейчас. Это вредничает мой ум. …Вы слышите, господа-граждане, мой ум наплевал на чувства, какие теперь же меня и донимают: глуп и виновен! Мой ум подставил меня! …И мою офицерскую честь тоже!».

Чтобы понять, с чем или с кем капитан столкнулся на тропе своих побуждений, ему не надо было доставать из кобуры табельное оружие, а он это сделал, и убить тоже не смог: не успел выстрелить…

…Михаил у двери больничной палаты терпеливо ждал окончания (в первую очередь, для Волошина) процедуры в перевязочной. И смешной вид, наконец-то, появившегося капитана, чуть ли не в пацаньем спортивном костюме, вызывающе ярком и до безобразия с широченными плечами (вспомнил: костюм из лихих 90-ых – сберёг-таки), не добавил настроения – Игла свела на нет вылов артелью промысловых видов рыбы в озере, а Шаман и запугал кедрачей, и в то же время включил им мозги.

Кто бы мог подумать, что Матвей, кому до святости даже дальше, чем до целомудрия его жене, Ульяне, вдруг, заговорит на людях не иначе как библейскими истинами. По крайней мере, очень на это похоже: порывается и сказать умно – его стали слушать, и повести за собой, заблудший народ, великодушно обещает – пока только слушают, но уже вдумчиво. А ведь до встречи с Шаманом Матвей, он же – Зырик, уморил бранью, как тут – точно по щучьему велению, избавившись от блатного жаргона, избавился и от привычного образа жизни: всегда, везде и во всём прихватывать-приворовывать на жизнь. Теперь же на зверя пушного не охотится даже, а уж как любил, как любил этим заниматься – водку так не любил! И вообще: ружья в руки не берёт больше, а после похорон Налима его и выпившим-то никто не видел. Хотя увидеть сегодняшнего, трезвого, как стёклышко – себе дороже: так настращает Адом, что в собственной дом страшно заходить после этого.

С рысёнка, с которым носится теперь – ну, точно! – как дурень со ступой, ещё с живого зимой бы кожу содрал, только выходит – и впрямь чудны твои дела, Господи! Уж и лет то не сосчитать, так сразу, сколько Михаил знал Матвея, а тут такое!.. И, если Матвей удивлял, то Шаман со своей кодлой изумляли – ведь под жопу лет прожито, да или земная твердь со своей орбиты сошла, или свет клином сошёлся на кедрачах в планетарных чудачествах. И на трезвую голову в них, как бы не хотел и не старался это сделать, нет, не поверишь! Воображения не хватит, или ого-го-какое нужно, чтобы самого себя (хотя бы!) вразумить тем, что, похоже, если и не есть стопроцентной реальностью, то становится ею мало-помалу.

Вот это и изумляло: очевидная – с одной стороны, и упирающаяся в материализм и брыкающаяся логикой, будто упрямая лошадь – с другой, реальность кедрачей. …Шаман и Матвей – волк и человек, и оба бесноватые, какими их считали, …но поначалу. Сегодня мнения разделились на «да», и «нет». Вот только не мог Михаил просто так взять – и отмахнуться от этой реальности, от которой не заскучаешь – он был и есть бригадир артели, а артель кормит посёлок! И безропотно принять её, такую, не мог поэтому.

…Изменить реальность не безобидных чудачеств в посёлке, но как?! За ответом он обратился к самому себе лишь после того, как Шаман искусал капитана Волошина, не забыв оставить на ладони его правой руки знак таёжного кесаря: прокусил её. Искусал, а не загрыз – в этом, почему не загрыз, и спрятан ответ-маркер реальности. Будто что-то прозрачное, но явное метит и метит вокруг всё, знать бы – для чего, и Михаил это нутром своим чувствовал, и давно. И говорил ведь об этом на совещании у председателя поссовет Барчука, когда Шаман, то же самое, что с капитаном Волошиным, сделал с двумя артельщиками-лесорубами. А дальше – как бы всё это забыть!..

…Чуть больше недели прошло с тех пор, и в тот же день заехали в Кедры три брата, да все трое покинули посёлок – лучше бы Михаил их не видел и не знал: один – в гробу, два других – в наручниках, по обвинению в непреднамеренном убийстве. А всё – Шаман. Опять же, чудеса в решете: волк, а людей не боится. И только бы это – наказывает ведь и зверя, и человека за бесстрашие перед тем, чем жили до его появления, как один, так и другой. А деда-старовера, из Игнатовки, загрыз не из моральных, разве, соображений?! Вопросик-то потусторонний!.. И стаю Лиса ведь погнал с насиженного места не просто так – по какой такой причине? А кедрачам так и вовсе ультиматум объявил – ну, как такое иначе назвать? …Чудеса в решете!

В тайгу не уходит, но и хозяйничать в ней никому не позволяет. По полдня сидит на утёсе Наполеоном, временами воет. Сначала не знали, зачем он это делает – не время для воя-то, лето, а сейчас только несмышлёныш в посёлке не ведает, что этот его, тягучий и басовитый, вой слышит и понимает Эгле. …Она – радистка Кэт у Шамана. Вроде того. Только не смешно, так как уж на следующий день, после полуночного воя Шамана, жди очередных неприятностей, как на воде, так и на земле.

Михаил продолжал слушать Волошина, жаловавшегося на уколы в живот, по нескольку на день, но слышал, в основном, самого себя. …Не прячется, наоборот, показывает, да нет, какой там – демонстрирует себя кедрачам. Но значит ли это, что свой страх перед ними волк осознает, следовательно, и себя тоже, а своё звериное, ту же агрессию, контролирует в себе? …Но ведь похоже! А если так, тогда он или Дьявол во плоти, явившийся сюда зачем-то, или…

Михаила не хватало на то, чтобы это, второе, «или» предположить и проговорить только в себе. Не первый раз он думал обо всём этом, да только от дум этих сам себе казался безумцем. Оттого и заставил себя на днях отправиться к утёсу и понаблюдать за Шаманом. И наблюдал за ним часа полтора – ещё и сейчас в это бригадиру верилось с трудом: чего-чего, а подсматривать за волком ему ещё ни разу не приходилось. Хотя, может, даже то, что не открыто пялился на него, а именно подсматривал за ним и позволило рассмотреть в нём… Нет-нет, в это, что увидел Михаил тогда, не то, чтобы не верилось – невозможно в такое поверить, если только с Матвеем он не поменялся «макитрой» накануне. … «Шаман тогда, …тогда Шаман – даже про себя, опять же, проговорить такое не особо получалось у Михаила, – …пел волк, короче! Пел! … «А мы на море! А мы на море! В проливе Тонком – на берегу. А мы на море с чайками в хоре волну гоняем до не могу!».

Шаман сидел на своём привычном месте, у камня с краю утёса, но его Михаил видел лишь поначалу. Потом в глазах что-то приятно просияло, вроде, как подслеповатый вечерний лучик согрел, прощаясь до утра, и сразу голова лёгонькой такой стала, а на месте Шамана – парень, сидит на камне, в синем пиджаке, в коричневой рубашке. Темноволосый, лицо – хоть и далековато до него было, – приятное на вид и доброе во взгляде. Ростом парнишка – явно высок и в плечах крепок. Он-то и пел, бросая камешки в озеро, хотя и не попадал в ноты, и оттого его пение вызывало одно лишь понимание само собой напросившегося желания: петь от настроения. А Михаилу такое было знакомо: запеть что-либо, исключительно для себя только.

Долго тёр глаза тогда Михаил – ещё бы: собственными глазами видел – собственными ушами слышал, а рассказать кому-нибудь – не посмел: боязно. Даже супруге своей, Валентине, не признался в тот день, где был и что видел, впервые в жизни крестясь и лбом ударяясь-стуча …по осине, что серебром ствола широко вросла в землю. И сейчас, на коридоре больницы, он затягивал с тем, чтобы обо всём, и увиденном, и услышанном, рассказать не кому бы то ни было, а капитану полиции, хотя и с этим тоже к нему пришёл.

– …Да ты меня не слушаешь? Михаил Дмитриевич, ты – где?..

Волошин, вдруг, спохватился: вроде, как самую малость, но разгневался невниманием бригадира артели, повысив на него голос – пришёл навестить, да сам чёрте где!..

– …Так вот – продолжил он: – поднялся я на утёс, а волк (ты представляешь!) и ухом не повёл. Правда, перед этим, до утёса, узнав от близнецов какая жуткая оказия с ними приключилась, я хватанул лишнего: за один присест выпил, с горла, бутылку водяры, оттого и уши видел лишь какого-то пацана. …Да, пацана! …Говорю же – перебрал в тот день, …а ты сам знаешь, что не пью я! – уже, вроде, как и оправдывался капитан, а увидев на лице Михаила явно довольную, хотя и внезапно появившуюся, гримасу, и вовсе запнулся-замолк в недоумении.

– …А у пацана этого …тёмные волосы, в пиджаке синем и в джинсах, сухенький такой, но рослый и крепкий в плечах, и лет ему семнадцать-восемнадцать!.. Так?!

Ответил Михаилу, причём сразу же, озадаченный взгляд Волошина: удивлённый и недоверчивый в одночасье. И понимая, что «так», он и с лёгким, и с тяжёлым, попеременно, сердцем рассказал ему свою собственную историю посещения утёса скорби и печали…

– …Не волк это, Макар, – пускал себе в ноги дымок Михаил после этого, уже на улице, и продолжал неспешно говорить, когда упрямо посапывая, когда неспокойно вздыхая, – а что-то в волчьей шкуре. Потому он и жив до сих пор – мы с тобой, капитан, чуть было грех на душу не взяли!

Докурив без слов, подал руку – пора, и не смог всё же отмолчаться по поводу:

– Не повезло близнецам… ни с нами, ни с этими!..

Волошин так не считал, потому и не торопился что-либо ему на это ответить – шёл рядом по больничному двору, так же близко от него и шаг в шаг, как и по жизни в Кедрах. Да не так близко были года его покаяний, и раскаяния ещё – в пути: ранняя осень отгремит …пятьдесят, но ничего внутри не жжёт и не грызёт. И, как понимал капитан, теперь перед бригадиром артели не стоял вопрос, кого убрать первым, навсегда, с глаз долой, из памяти вон – Шамана или Иглу, и кто, следующий, это попытается сделать. Только кем бы ни был на самом деле Шаман – его, Волошина, он пометил клыками, а это равносильно публичной обиде, если – не позору, хотя и звучит не совсем серьёзно. Но весьма серьёзно то, чем капитан занимался до назначения в Кедры: пусть и в прошлом, но он – «опер»! Да и пистолет у него как именной, так и наградной – преступники тоже бегали, причём в двух направлениях: на него – с ножичком или финкой, а от него убегали, нередко отстреливаясь. Но не далеко убегали, тем не менее, двое сукиных сынов отстрелялись по нему метко, а пуля, как известно, быстрее ножа…

Необычность прощания – подав Михаилу левую руку – была для Волошина не менее болезненной, чем раны на правой ладони: клыки Шамана уязвили его самолюбие и в нём раздухарился прежний «опер». Может, годы и делают людей более внимательными к себе, но осторожность – это хвостовик стрелы, а убивает наконечник. Таким наконечником в Волошине была его несговорчивость в ситуации, когда задета офицерская честь, а до честолюбия в настроениях он себя «докручивал» легко, как дотягивался до козырька фуражки, отдавая честь. И случай с Шаманом стал как раз такой, очередной, ситуацией. Кем или чем бы ни был на самом деле этот чернющий волчара – этим капитан себя не напрягал. Ни сейчас, ни вообще. Для него он – таёжный пёс, и не ему, псине головатой, устанавливать в Кедрах свои порядки. Он, капитан полиции Макар Волошин, здесь – закон! И хватит откладывать решение на потом или как ни будь – и впрямь: хочешь сделать что-то хорошо, сделай это сам!

С этой установкой себе, и проговорив её про себя, Волошин всё той же, здоровой, левой рукой коснулся спины Михаила – спасибо, что проведал, иди…, дождался, что тот пошёл, и сам ушёл прогулочным шагом вглубь больничного двора, не переставая думать о Шамане и его кодле…

Июльская жара, досаждая духотой – нечасто такое бывало, – этим и не вернула капитана в больничную палату. Рядом – озеро, и оно манило. Если – не прохладой, а её можно было прочувствовать лишь, уйдя под воду с головой, а это неразумно, с прокусанной-то в двух местах ладонью, то заманивало привычным мирским шумом и откровенным здоровым весельем. И такого, здорового, веселья Макару не хватало, можно сказать, что – всегда. Работа – …какое уж там: что ни день – боль да слёзы, если только – не голосящее горе, и то правда – семья была, да сплыла. Зоя, любовь его настоящая и до сей поры последняя, с лучистыми глазами, вместо себя, как-то, прислала письмо: извини… Извинил, а что оставалось делать, если у счастья материнства есть свой, допустимый, возраст женщины – не стала она им рисковать. Хотя, может, и не в нём причина – не знает до сих пор, а где сейчас и счастлива ли – этого он тоже не знает. Наверное, и её счастье от неё сбежало, как и она сама, когда-то: разводных документов он не получал.

Не желая больше думать о Зое, с лучистыми глазами, капитан Волошин, оценив на себе вызывающе пёстрый спортивный костюм, улыбнулся про себя лихим девяностым, и направился голосистым кедрачом к озеру. Искупаться не получиться – нельзя, а вот помочить ноги – почему нет!? «Заодно и выясним – чей взгляд прилип к затылку, как только с Михаилом Дмитриевичем они появились на больничном дворе?». Задавшись этим с порога тяготившим вопросом, ответил себе же неугомонной догадкой: рысь!

Краплёная стремительностью и коварством Лика, будто зацветая вдали угольными цветами-кисточками на подвижных ушах проявилась на приземистой ветви кедра лишь после того, как капитан перестал о ней думать, отвлёкшись на молодых женщин под тенистыми кронами – бабий век короток на счастье, а век мужчин – этим счастьем стать! И для себя – тоже! Вот такое само себе счастье: полюбить женщину, без который ты есть, а её – нет, твоей! …О, женщины: ещё вчера – чужая, сегодня – не моя!

Глава третья. Николаевич

– Николаевич! …Вы спытэ?..

Николаевич не спал, и только привыкал к местному говору – и не украинский, и не русский язык: суржик, но звавший его и спрашивавший у него голос, узнал и был ему даже рад.

Елена Ивановна, дождавшись ответа соседа, что тот давно проснулся, зашоркала непослушными ногами, куда направлялась, а им она поинтересовалась так, мимоходом. Но тут же, потому, и запамятовала – ага, вспомнила: нужно бурьян довыбирать в клубнике, и как-то бочком посунулась к месту в огороде с последними в этом году густо краснеющими ягодами.

Глядя на неё через окно, Николаевич подумал и по-доброму позавидовал – горе отпустило высохшую в годах и трясущуюся от хвори старуху, сейчас отпустило в огород, а земля лечит; болезнь Паркинсона – у его отца, Николая Радомского, было то же самое: голова так тряслась, что в глаза не заглянешь.

От Автора.

А соседки горе – два года, как похоронила мужа. С ним Николаевич познакомится на берегу великой украинской реки Днепр, где на высоком скальном берегу в январе 2013 года он, два месяца как переехавший на постоянное место жительства в Геническ, и где ранее им был куплен сыну Станислафу дом, буквально в ста шагах от Азовского моря, приобретёт в собственность половину дома, из днепровского бутового камня. Последний земной дом доброго даже в сердитости соседа, не намного старше Николаевича. А на Донбассе, где он сам родился и прожил 59 лет, такие дома, на два хозяина, называли почему-то «финскими». Он купит его себе к юбилею: к шестидесятилетию – домишко под старой-старой красноватой черепицей, но со свежевыкрашенными и ровными стенами, и пять лет (в прямом смысле этого слова), до смерти сына, проведёт здесь, как сам говорил, в краю своей детской мечты: Днепра!

Сам же Теофаныч, умерший сосед, из Киевской области, а в посёлок городского типа Казацкое, что на Херсонщине, перебрался после того, как отслужил «срочную» и неудачно женился…

Вскоре создал здесь, с разведёнкой Леной и с её сыном Славиком, новую семью (своих детей с Еленой Ивановной они не родили). Работал добросовестно много на государство, но и про себя, как водится, не забывал – год за годом его подворье прирастало то сарайчиком, то баней, то бетонной дорожкой через весь огород… Жил тихо и скромно, рыбачил, как практически все в этой местности – тогда ещё не всю рыбёху переловили, а уж желанным гостем был повсюду и всегда. Оттого, прежде всего, что работа в его руках обретала результат чего-то весьма полезного и искусного. Про таких говорят – мастер на все руки!

На пенсию вышел в Украине, только размер ежемесячного вознаграждения за его гражданский труд не дотянул и до двух тысяч гривен. «А кто больше получает?» – отшучивался не без горечи в голосе. Сам же и отвечал: «Я дорожил своей работой, потому как любил… Да и откуда я мог знать, что, прогнав коммунистов, цены задерут так, что молодухе юбку так не задирают!».

Больницы Теофаныч обходил стороной. Понимал – с его пенсией там было делать нечего. Как вдруг подпалила тело температура, раскашлялся, будто что поперёк горла застряло, и пошёл-таки к врачу. А рентген показал – рак правого лёгкого. Домой вернулся позже, чем об этом узнали соседи. Николаевич тогда подумал: сейчас накачает себя горькой до беспамятства. Нет – запустил пилораму (в тот день) и порезал ему, по-соседски, брёвна на дрова. А на следующее утро, раненько – в огород, и так – до зимы.

Цеплялся ли за жизнь, борясь с недугом? Не вопрос! Для Теофаныча неподъёмным вопросом было, где денег взять хотя бы на одну процедуру химиотерапии в Херсоне? А там, в областной онкологии, без денег никто и палец об палец не ударит: всё стоит немалых денег. Да и одна-две таких процедур – это несерьёзно. Так ему и сказали: «Ищи деньги, дед! Может, ещё и поживёшь…». Николаевич, узнав об этом, приплюсовал свою пенсию к пенсии соседа в несчастье, но тот сказал: «Не надо!», как отрезал. Написал от его имени письма в Киев — тоже не надо! Сообщил о своём намерении поехать в Херсон, и кровь из носа, но встретиться с заведующим областной онкологии и губернатором — не надо! Смирился, короче, Теофаныч, да и чувство собственной беспомощности лишь возрастало в разы всякий раз, когда перед ним, предварительно заглянув в его медицинскую карту, разводили руками – а чем теперь поможешь?! Он и на это не жаловался – рассказывал: что да как, наслаждаясь дымом сигареты, по-прежнему и регулярно, как привык.

Сочувствовали и ему, и Елене Ивановне многие, искренне к тому же, да даже родные и друзья не смогли ни сочувствие, ни сострадание конвертировать, как ни старались, в мало-мальски обнадёживающую сумму – беднота и в роду, и вообще! Тогда, призвав на помощь сообразительность и убедительность, Николаевич попытался, было, разубедить на глазах угасавшего соседа в том, что «…Если настоящее копает могилу, то будущее – это последний гвоздь в крышку гроба!». И готов был отступить от собственного умозаключения и забыть его навсегда – только бы тот согласился побороться за себя же, для начала грохнув кулаком по собственному столу… Не грохнул, ни по кухонному, ни по гостевому – не дал Бог гнева, ни праведного, ни дурного.

Иногда Николаевичу казалось, что Теофаныч оттаивал от ужаса переживаемого, но его бесноватые (к тому времени) глаза уже видели иной мир; там, как он, возможно, полагал ему не скажут: "Ищи деньги, дед!..".

Осень ещё прогуливалась с постройневшим от сухоты соседом и двором, и огородом, но к первым зимним холодам завела его в дом и уложила в постель. Перезимовал Теофаныч на своих последних в жизни таблетках и уколах, а в самом начале апреля 2016 г. умер. Точь-в-точь, как и жил: тихо, незаметно и с любовью к своей Родине. Потому и похоронили его в украинской вышиванке.

С той поры в Николаевиче будет спориться один и тот же вопрос, а ответом станет – к его ужасу, – реальность, которая так же, без суеты ожидания и надежды, спустя без малого два года закопает …в берегах озера Сиваш его шестнадцатилетнего сына Станислафа, в ста тридцати двух километрах от пгт. Казацкое.

Так умер Теофаныч, или ему помогли умереть? Болезнь ли пометила его для смерти, или дававшие клятву Гиппократа божьи людишки пометили своей безучастностью? И кто, вообще, надоумил человека клясться, божиться?! И бросаться словами, будто ножами: «Ищи деньги, дед! Может, ещё и поживёшь»?! А укол Дьявола – что случилось со Станислафом, – это в реальности, кто или что?!..

Чем ближе момент встречи с Создателем, тем честнее и громче мысли вслух. Я это к тому, что на седьмом десятке лет ценишь время, переживаешь за здоровье и не создаёшь себе кумиров… Оттого и жизнь твоя – стакан до краёв, и, прежде чем сделать глоток, сто раз подумаешь: а что потом? Ибо всё в действительности – в руках Божьих. И не потому, что Бог есть – это ещё не доказано, да именно мировые религии предопределили для нас и формализовали в законы и нормы мораль и нравственность. То бишь, наполнили душу регулятором наших поступков и чувствований – это, прежде всего. Поэтому, можно быть умным, но зверем, сукой и падлой в деяниях, а можно быть убогим и откровенным дураком, однако с душой Ангела.

О чём это говорит? …Душа не подвластна уму – стыд, совесть, честь и прочее такое обязуют ум задуматься, как бы странно это не прозвучало. Так рождаются и формулируются истины и истинности (грубо говоря, либо правда, либо ложь). Отсюда – жить во лжи тоже можно, другое дело – чем всё закончится и чего это будет стоить тем, кому (за них самих) сформулировали мировоззренческую и поведенческую ложь бытия. И от этого белое – всегда для них чёрное, а зло доброе потому, что, вроде, противостоит злу. Только зло – это сила, а бессилие – откуда оно тогда, почему, зачем и для чего?

Николаевич вознамерился заговорить с Еленой Ивановной, только о чём-то хорошем – вряд ли, а рвущее беспомощностью и без того его несчастное сердце – за малинником, посапывает слёзно и вздыхает скорбно: 79 лет, слепа на один глаз от глаукомы, а глаз видящий чаще ранит старушечье тело… и отбирает через тандем больница-аптека слёзные гривны. А их у старушки – пенсия в тысячу …с мышами и их норами! Продала всё, что нажила с домовитым Теофанычем, остались у неё – крыша над головой да пустые сараи. Рядом (в резерве и на тот самый случай…) – Николаевич и другие соседи; помогают с огородом, побелкой-покраской, с мелким ремонтом, да это пока сами не слегли. Вот и ползает она с тяпкой по плодородной украинской тверди, кляня судьбу и выбрызгивая боль уставшей одинокой души. …Был когда-то у неё сын, да в последний раз видела его в 2001 году (говорят, утопили его за что-то). Ещё и овдовела, просит у Бога смерти, а того не знает, что костлявая с косой ей уже заказана…

Только зови – не зови, проси – не проси смерть, глуха она даже к родительским мольбам; когда самый яркий веселящий свет в их глазах – ночь удушливых рыданий сердца. И что бы это свет собой не являл и не высвечивал, явит и высветит для них одну лишь скорбь и печаль, отчего – не уйти, не убежать, не отползти даже от этого, острого-преострого, края безумства в жизни! Горе …оно ведь режет!..

Уж как Николаевич просил, месяцами ранее, сначала, Бога – «Если ты есть и всемогущ, тогда яви чудо: излечи от лейкоза моего мальчика», а когда такое чудо оказалось всего-то миражом его личной и, не в последнюю очередь, христианской надежды, умолял затем смерть остановить его сердце за мгновение до того, как перестанет биться сыновнее. Тогда он ещё не знал, что – больнее и ужаснее переживаемого им тогда: жить дальше в кромешной тьме одиночества отца. Будто на ощупь живёшь, проваливаясь в пустоту бессмысленности не на час, и не на день, а боль в это время изводит тем, что ты жив. И ей нравиться быть болью, как тебе нравится улыбка того, кем ты дышал, но его больше нет, и от этого – что нет и никогда не будет больше, – задыхаешься самим собой, равно как от слёз захлёбываешься безутешностью. Это не жизнь, это – мука, и Николаевич, проживая теперь Ад при жизни, являл собой земного грешника, кто, расшибая себе лоб об жизнь при дневном свете и даже в подворотне непререкаемости истин, не в последнюю очередь именно поэтому и кипящую смолу, и гиен огненных считал бутафорией смерти. Как он же полагал, Ад за облаками – выдумка, с языка того, кто первым возжелал мук (возможно, и самому себе за что-то), или возжелал этих самых, смолы и гиен кому-то другому, дав определение этому «за что-то» как грех, или – враг. Всего-то два слова: грех, враг, а кровищи от них – с тех пор ни на секундочку не перестаёт литься, а замучили скольких, а скольких убили?!..

Может, кто-то и когда-то задохнулся от счастья – может, и так, да Николаевич задыхался теперь именно от самого себя в несчастье. И не только чувствовал такой выверенный болью ритм тления жизнью тела, но и понимал – богово сотворение мира привнесло и в его жизнь, в частности, православного христианина, мученичество от всего. Даже от счастья отцовства! Это ж сколько боли во всём: чем и как живёшь, если христианин! А то, что он не один такой, переживший собственное дитя, изводило масштабами от информированности на этот счёт. Точно гнёт из свинца на душу поставили и забыли убрать, а ей и без того тяжело, теперь – ещё и страшно. И эта, тяжёлая от безысходности и дрожащая немым испугом, боль ведь где-то живёт и наверняка строит свои города, – города, которых нет на карте у Бога!

А смерть косит, не покладая костлявых рук, и число жителей Ада при жизни день ото дня прирастает. А ужасная правда таких городов документальная, потому очень многие там искренне просят у Бога смерти. …Несчастье – не иметь детей, но нет родительского несчастья несчастнее, чем пережить дочь или сына! И абсолютно нет никакой разницы – от чего умер, как погиб, а скорбь молчалива и безутешна на все времена. Скорбь – это больно! И больше – ничего и никого!

У Бога и у Дьявола есть лишь руки человечьи, оттого исключительно на ладонях – всё! Или сжимаешь это в кулак, или добродушно отдаёшь. Но! В городах Ада при жизни ладони на лицах от утраты – это «всё» у Николаевича отобрала смерть! Только что ему делать с пустотой времени – этого он не знал. …Одна лишь, совсем недавно, минуточка без Станислафа, сбивала ему дыхание, а две минуточки уже казались вечностью разлуки или началом страха бесконечного ожидания; теперь сын ушёл в вечность, навсегда, а любовь отца осталась; и что делать с ней, если сжигает изнутри и нет покоя глазам – высматривают его живого; нет покоя душе – замирает-прислушивается, может, это он идёт; нет покоя сердцу – грудь разбивает отчаяние, корящим вздохом требуя одного: верни!.. И Николаевич просит день: «Верни!», умоляет ночь: «Верни!», стонет с ветром: «Верни!», голосит ливнем: «Верни!», …а Дьявол уже убил в нём самом желание жить! А память? Память – ведь это и наказание! Она горем режет его по живому за родительскую верность и преданность тому, кого уже нет и не будет больше никогда, и в одночасье четвертует, скалясь в лезвии топора, каждый раз, когда слёзы в глазах намывают из глубины стонущего сердца родной образ. А воображение, – от него ведь нельзя убежать, никогда, никуда, а оно всё рисует, рисует и рисует единственно правильные и красивые черты лица, единственно сильные и ласковые руки, единственно верные и добрые глаза – всё то, что только-только приносило радость и давало уверенность, успокаивало, обнимало, согревало, как вдруг – умер и погребён. Так всё земное и становится ничем в пустоте времени. Абракадабра чувствований – вот что привносит смерть в жизнь скорбящего, голося о себе самой плакальщиками!

Четырнадцатилетним Николаевич хоронил сестру – ей суждено было прожить мало: 15 лет; его маме, Анне Сергеевне, на сороковой день после её смерти исполнился …бы восемьдесят один год, отца, Николая Феликсовича, похоронил без малого в восемьдесят пять, друзей и знакомых – разных возрастом, но с одним и тем же чувством бессильной досады. А недавно – 25 января 2018 года, – он похоронил Мечту …с карими, как у него самого, глазами. Этой своей Мечте он дал польское имя Станислаф, потому что «Поляк – отец, хохлушка – мать, крещён попом, как и положено!». Так он написал, в стихах, ещё до рождения Станислафа, отсюда имя сына в большей мере предопределила его фамилия: Радомский (ниже Варшавы расположен город Радом…). Ради него, Мечты во плоти, он жил, им дышал – и перестал мечтать. А ведь всё начинается с мечты и мечтой заканчивается! Только мечта, если Мечта, она – одна, и на всю жизнь! Она зацветает, цветёт и осыпается – даёт плод, успокаивая надеждой, но, вместе с тем, волнуя ожиданием, или огорчает пустоцветом! …Станислаф успокоил – родился аж четыре килограмма, а волнение от него на протяжение им прожитого, как от бирюзовой волны, на которой они оба, отец и сын, как только Станька подрос, парили ни куда-нибудь, а в счастье, каким и были друг для друга. …Недолго только.

«Значит – уже очень скоро догонит старость, какую я опережал на шестнадцать лет шесть месяцев и 23 дня…», – сам с собой заговорил Николаевич, и это его не удивило и не обеспокоило. Такое с ним теперь случалось регулярно, но, в основном, так, вслух, он разговаривал с сыном. Разговор состоял из двух всего лишь вопросов: «Почему ты умер сынок, а меня оставил жить?!» и «…Как жить без тебя?!». Каждый раз ему отвечали его же, сначала, стон, затем – крик, и громкий, и со страхом, липким и леденящим, будто гроза вдогонку. И сразу – больно очень, и потом тоже: долго больно.

Отойдя от окна, чтобы взять сигареты в столовой, Николаевич тут же и вернулся на прежнее место: серая пачка «LD» лежала на подоконнике. Соседка Елена Ивановна ещё ойкала и злилась в клубнике, а в его глаза, косившие на старушку, плёсы Казака, пускали зайчики – приток Днепра жёг серебром и в этих своих, речных, шалостях был таким образом изобличён.

В перерывах, между болью и страданиями, а их на короткое время подменяли усталость, Николаевич нет-нет да вспоминал эпизод из своего детства. Солнечные зайчики от глади реки об этом эпизоде напомнили ему в очередной раз.

Как-то, словно ниоткуда, к нему прилетел ярко-красный воздушный шарик. Правда, его радость и восторг были недолгими: шарик – на крепкой ниточке, а ниточка – на пальчике девочки. Но не от этого он тогда расстроился. …Спросил у мамы, а что – в шарике, а мама ответила: «Там ничего – воздух!». Маленький Валерчик заплакал, так как ему показалось, что в шарике было, и осталось что-то его, личное. Тогда он ещё не знал что именно, да сейчас уже знал точно: его мечты. И, скорее, в том, детском, ощущении и проявлении в нём шестого чувства теперь и искал объяснение случившегося и с ним, и с его маленькой ещё не так давно по-настоящему счастливой семьёй. Потому это видение, полагал он, далеко не случайное: шарик с мечтами и надеждами Валерчика в веснушках на пол-лица лопнул пять месяцев тому – осталась одна пустота! Парадокс вроде, но эта внутренняя пустота так была тяжела, как никакая другая из понимания и ощущений тяжести. Такого Николаевич ещё не переживал, и не проживал. А с этим, с вероломной смертью его шестнадцатилетнего сына, нужно было как-то жить! Ведь его сердце не остановилось за мгновение до смерти Станислафа – ах, как же он просил об этом и Судьбу, и Бога, и Дьявола!

От Автора.

Так как-то и жил Валерий Николаевич Радомский с момента торжества смерти даже над ним, живым, но в этом «как-то» останется Лиза Кузнецова, мама Станислафа, тоже дорогой ему человечек, с зелёными глазами и умными добрыми руками. Её глаза не только раскрасят в двухтысячном году повседневность неженатого радиожурналиста комфортной для него, сорокасеми- летнего, чувственностью двадцатилетней девушки, но всего-то один календарный месяц их встреч-свиданий предопределит им совместное проживание на протяжение последующих за этим шестнадцати с половиной лет. Совместное – по факту рождения их ребёнка, мальчика, с двумя тонкими и ровными порезами, от хирургического скальпеля, на лбу у виска с правой сторон (при кесаревом сечении такое случается). А за девять месяцев до этого по-настоящему взрослый Николаевич не сможет уговорить её, по сути девчонку, не усложнять ни себе молодую жизнь, ни ему, размеренную к тому времени намерением рожать (даже!) без каких-либо претензий к нему, как в настоящем, так и будущем. Не отговорит её и от того, чтобы не рожала без его согласия: не по-людски!.. Но у Лизы были свои резоны сделать это, вот только скажет она о них в тот самый момент, когда Николаевич сам для себя уже решит, что родившийся 27 июня 2001 года Радомский Станислаф Валериевич не будет расти без отца, как выросла дочь, Неля Валериевна, от первого брака. (Станислаф Радомский проживёт шестнадцать лет, шесть месяцев и 23 дня, со своим отцом – от первого и до последнего своего земного дня, вырастет высоким, широкоплечим, поджарым, по-мужски красивым лишь от одной только приветливой улыбки обаяния в открытом взгляде. Таким он и умрёт, 23 января 2018 года. И это единственное преимущество пустоты времени над расчётным временем земной реальности того несчастного, кто в ней закончил свой путь молодым, высоким, широкоплечим, по-мужски красивым… Ещё сын Станислаф, своей преждевременной смертью, откроет для своего отца закон «пустоты времени», можно сказать, что родительский закон сохранения смысла их собственной жизни: сбережёте детей – сбережёте себя! Отсюда, пожалуй, «Пустое!», и взгляд, и день, и жизнь…)

Для мужчины полюбить в человеке сразу женщину – это его чувственный джек-пот, а в женщине полюбить человека – джек-пот его разумности, в большей мере – по необходимости. И к ней, к разумности во взаимоотношениях с молодой и красивой Лизой, Николаевич, на то время знавший о женщинах чуть меньше, чем о себе самом, придёт всё же не сам.

Неля, его первая дочь, и старше Лизы на два года, сыграет в этом и главную, и решающую роль. Именно она за столиком в кафе, куда её вызовет отец, чтобы принять для себя единственно правильное решение, узнав случайно о том, что Лиза намерена всё же рожать и оттого скрылась от него, скажет ему, что дети - это саночки, и с горы, и под гору… «Я помню свои саночки, и боль от падения с них – тоже хорошо помню, и такие же, холодные, как снег, руки, но …не твои, папа!» - скажет она, а открытый смелый взгляд добавит: я тебя простила за это, а простит ли он, ребёнок от Лизы, ответь себе сам! Именно это прочитал Николаевич тогда в глазах Нели, и с той самой минуты он задышал Станислафом, дав ему имя до его рождения и надеясь, что родится именно сын; задышал в удовольствие и на полную грудь, равно как и его мамой Лизой, о которой на протяжение семи месяцев её исчезновения не забывал, и не потому, что не видел. Она запомнилась ему, громкому и холодному, тихой и тёплой.

У двери, на входе в дом, звякнет эмалированная миска – Елена Ивановна собрала, немного, клубники и угощала. А кому она предназначалась выйдет на крыльцо не сразу, но выйдет, и в жару, единственную во дворе, будто вдогонку расплавившейся в ней соседке, скажет: «Спасибо, Лена Ивановна!». Потом, щурясь от солнца, зайдёт в дом, станет без желания поедать ягоды, даже не помыв их, и не откажет себе в единственно боли, какой с недавних пор стала для него Лиза, всё ещё раздумывая о ней. А не раздумывать – не понять, значит, и не простить.

Этого, как раз, и хотел Николаевич: простить Лизу! Навсегда так же, как он навсегда простился с тем, чья любовь только и была теперь его жизненной энергией. Потому, что любовь сына осталась самым трогательным воспоминанием его души, частью которой оставалась и Лиза. А грехи его женщины – его грехи, и прощения в раздумьях он искал поэтому для двоих. И прощение Станислафа им, его родителям, искал там же: в их общем недалёком прошлом, сложном, но уютном и красивом. Это прошлое осталось в январских заледенелых берегах озера Сиваш, когда на свеженаброшенный холмик, могилу сына на кладбище села Красное, падал густой и горький, как дым, снег, а огонь-пожарище случившегося непоправимого сжигал где-то, и далеко, и близко, будто не отправленные непонятно по чьей вине (а сейчас – неважно!) письма-признания и письма-прощения: всё, что все трое не успели до этого сказать друг другу.

Несчастье пока что Николаевича никуда от себя не отпускало. Даже поудить из Днепра карася и плотву, а это – здоровые эмоции, если день действительно клёвый. Но клёвый день – такое теперь и в голову не могло прийти, потому эмоции – от настроения, а настроение – жить дальше, сбежало от него ещё зимой. Даже думать было больно, не говоря уже о воображении, постоянно рисовавшее без спроса одни и те же лица, а лица эти мучили и тяготили любовью, которая в разы выросла в цене «дорогая». Теперь она была так дорога, как и тяжела. И всё – трудно от пустоты времени: воля немощна, а желаний и вовсе нет. Какая-то неуёмная и вездесущая любовь-палач! Казнит налево и направо – вдох, вздох, сон, стон, крик. И всё дорого до слёз! …Много её, такой любви, и ведь – навсегда! Потому несправедливо много, чтобы не сойти с ума. Вот она какая – любовь в несчастье!

Сбежать от этой любви можно было, лишь покончив с собой. Но Николаевич, пошёл бы на это при условии – его жизнь за воскрешение Станислафа из мёртвых, чего не могло быть. Материалист умом, но фаталист душой! Оттого он жил несчастьем в ста тридцати двух километрах от могилы сына, и верил искренне, что, уехав от Лизы, половину увёз с собой. Хотя даже отойти, чуть в сторону и на немного, несчастье не могло в принципе, ни от него, ни и от Лизы: несчастье – водоворот взбесившихся страстей от не сбывшихся ожиданий. Только правда и в том, что он не стал её несчастьем в несчастье, а она ему им стала. Тридцать лет, да больше даже, как по жизни его вела интуиция, и ничего не говорило о том, что Лиза – «средненькая», как он её называл (старшая – дочь Неля, а младший – сын Станислаф), – станет именно его несчастьем в несчастье.

Нет-нет, не ошибся – Николаевич щурился уже не от солнца, что косилось из-за высоких деревьев, а от горячей убеждённости и сигаретного дыма, – Лиза любила его по-настоящему, только выросла, а к этому он как раз и не подготовился заранее. Знал, что взрослая любовь женщины меркантильна и этим особо коварна, да откуда он мог знать, что уготовила лично ему судьба…от Лизы?! Истеричка и плакса – женская любовь в девичестве, а стерва вещизма – до гробовой доски. Потому и любовь повзрослевшей Лизы не осталась бескорыстной – когда-то это чувство в ней стало жить само по себе. И она повела себя поэтому, как домашняя кошка на улице, где нет общих, с хозяином, интересов, а зовёт и приказывает безопасность, еда да кошачьи страсти…

От Автора.

Не вина женщины за такую её любовь, но виноват тот, от кого уходят. Ушёл Николаевич, с запоздавшей весной в апреле, и не без причины. Ещё смерть только пугала провалами в сознании и памяти сына в гематологическом отделении Херсонской областной детской больницы, а Лиза, своим видом, почерневшего цветка материнской любви к Станислафу и почтительной нежности к Николаевичу, у кровати, поверх которой простыня уже дыбилась саваном, демонстративно заявит о своём праве на дом в Геническе. То же самое, только оскалившимся яростью и угрозой голосом, она произнесёт у его гроба и в его фактическом доме. Потому что дом этот, у моря, покупался исключительно для него, и об этом знали все, кому это надо было знать, а Лиза о таком подарке отца сыну узнала первой. И, вдруг – в том ядовитом тоне она не только потребует себе дом сына, но и обвинит в его смерти дочь Николаевича Нелю: её рук дело – ведьма!.. Тогда казалось, что Лиза обезумела от горя – не время и не место таким речам: о доме, о сатанизме, – но дальше, вроде как Николаевич простит ей и это тоже, да на самом деле он, обязательный человек, сдержит своё же слово. Не раз до этого он просил Лизу не ставить его, никогда, перед выбором: она или дочь?! …Он выберет дочь! И он выбрал дочь!

И ещё: возраст и смерть сына будут торопить принять решение, благородное и в то же время унизительное для мужчины, от которого могли быть ещё дети. Может, Лиза этого хотела лишь тогда – только-только узнав о смерти Станьки, …может быть, может быть. Тогда, выслушав её, рыдающую горем и надеждой ему на грудь, Николаевич согласиться – у них ещё будут дети, но обманет её не со зла… Потому, что допускал – у Лизы может быть семья и с другим мужчиной, и так она, возможно, возрадуется материнству снова. А он уже и стар для такого будущего, и отцовская верность – не материнская: отцы ведь умирают дважды, и первый раз – в сыновьях!..

Сумасшедшая жертвенность – уйти от женщины, которая тебе по-настоящему дорога, и банальная ревность будут сбивать ему дыхание и жаром выпаливать последние упрямые чувства, но сама Лиза сделает так, что его разумная к ней любовь откажет сама себя в своём же чувственном побуждении к рациональному; бережно, и долго, неся уважение к себе, она, в материнском горе, рассыплет его Николаевичу под ноги, а он не подымет – это уже снежинка на тротуаре: грязь от прежних красоты и восторга! Кому-кому, а ему ли не знать, как предают запаниковавшие женщины, не желая того даже: своим внезапным неверием в порядочность того, из-за чьего плеча только что радовались организованной им жизни. Тогда-то он и решил – доживать один на берегу его детской мечты, Днепра, а та же ревность той же разумной любви чуть было не сломала ему рёбра дыханием, какое бывает, что сходит с ума от бунта одиночества. Он ведь дышал Станислафом, но лёгкими была Лиза.

– Никола-е-вич, агов! – точно вопросительной интонацией упавший на что-то звонкое голос Елены Ивановны окликнул из лабиринтов двора. – А ходите ко мне, я что-то у вас спрошу…

Ответив ей: «Сейчас», Николаевич, сначала, прошёл к зеркалу и больше настороженно, нежели придирчиво к своему отражению, заглянул в него. …Постаревший Атос, но это до смерти Станислафа, а сейчас – Иисус Христос, и лицом, и такой же распятый …горем, на кресте чувствований. «Не страшнее смерти!» – вроде, как сам себя успокоил и тем подготовил к появлению на улице – вышел в оранжевых шортах Станислафа, в его чёрной футболке, какую Станька в огороде да на реке донашивал прошлым летом. Хоть и слепая на один глаз, да Елена Ивановна уставилась на него и насупилась – решала, узнав одежду, о ком лучше спросить. Спросила за Лизу:

– Не звонила? …Осё сидайтэ тут!

Николаевич, оглядевшись, присел в тень аппетитно вызревающего винограда, на маленький красный табурет. Сам он – не мужичонка в теле, никогда таким и не был, а сейчас и вовсе усох, так что – табурет пришёлся под него в самый раз.

Думать о Станислафе ему было больно, но говорить – говорить о нём он мог долго и с наслаждением. Правда, наслаждение теперь – и неизбежные страдания. Два в одном!

С Лизой было иначе: приятно думалось, но говорил о ней Николаевич теперь с осторожностью, чтобы не оговорить с обиды, а обиды в нём, что Днепр за его спиной. И без берегов, к тому же. Может, неправильно так думать, корил себя он, только Лиза ведь и наказала его счастьем отцовства!..

– А зачем ей звонить мне …теперь, когда заполучила то, о чём, – Николаевич не договорил, закурил намеренно, хватанул дыма, и много, и жадно, – …не хочу думать, – продолжил он, натужно выдохнув, – что Станькин дом на море был пределом её мечтаний. Хотя я замечал в ней эту жадность к комфорту под добротной крышей. Не раз, помню, она возражала, матерясь даже, а мат её оскорблял – это точно, когда я заговаривал с ней о нашей будущей невестке, которую когда-то Станислаф приведёт в дом. Вот тут-то она всякий раз, и агрессивно, упрямилась этому. …Не в доме она будет жить, говорила решительно и уверенно, а в гостевом домике …

Елена Ивановна не без интереса спросила:

– Який цэ, гостевый?

– Гостевой домик – это домик для отдыхающих, рядом с основным домом – пояснил Николаевич, и сообщил дополнительно: – Домик разделён промежуточными стенами на два жилых и один вспомогательный блоки…

Коротко остриженная голова соседки, задёргавшись, вроде, как интенсивнее, отчего и волосы стала белее, этим и указала Николаевичу на неудачную терминологию его ответа. Он тут же исправился:

– …Летом этот домик мы сдавали отдыхающим, кто приезжает на море – кухня и два номера, на два человека и на четыре; кровати для сна и всё такое.

– А что Лизу вашу не устраивало?

– А-а-а! А я, разве, не говорил, – она категорически была против того, чтобы мы, с ней, …ну, при молодой хозяйке, перебрались в один из номеров гостевого домика.

– А в сраци не слиплось бы …у молодой? …Сразу – в дом! – будто сплюнула это, что только что услышала, Елена Ивановна.

– И Лиза такого мнения, – уступил как бы и соседке Николаевич, хотя Лизе он уступал оттого, что Станислафа видел женатым не раньше тридцати: спорить-то не о чём!

Сначала, в восемнадцать, он сделал бы его собственником дома в Геническе – вот это для него, отца, было главным, а не то, что всякий раз, заговаривая о будущей невестке, выводило из себя Лизу до растущего гнева. Такую Лизу он не то, чтобы не знал – редко она такой была, а ему и вовсе такой – не нужна. Это она и сама понимала – как показала себя такой, так быстренько себя, такую, и прятала в привычном для неё осторожном, но и настороженном молчании.

– …Мы обвенчались с ней на девятый день после похорон – Лиза этого захотела: до смерти Станьки мы, вроде, как жили с ней в грехе, – с грустью сообщил Николаевич, подумав про себя: «Как дурак ходил по церкви с короной на голове, а их венчавший, настоятель церкви, чуть, было, последние зубы ему не выбил, тыча в губы крест, чтоб поцеловал!». – А выйдя из церкви, – продолжил ещё грустнее, – муж и жена перед Богом, но по-прежнему на разных фамилиях, мы сразу же направились к нотариусу, который и помог нам решить кое-что, родовое-семейное. Кое-что, это –нежелание Лизы в случае моей смерти делить с дочерью, Нелей, дом в Геническе…

Больные глаза соседки, но в этот момент их живой, тем не менее, и очень даже понятный взгляд как бы высказался удивлением: почему так? А узнав причину – что не стали обе, Неля и Лиза, подругами друг другу, Елена Ивановна сразу же задумалась о чём-то своём. И Николаевич – о своём…

…Кусая одна другую зловещим молчанием, изредка встречаясь – только и хорошего, что Неля приезжала ненадолго, – обе подчёркнуто терпели одна другую. Оттого, считая обеих так и не повзрослевшими дурами и не раз до этого заявляя им об этом в глаза, он просил каждую – не плеваться его любовью в их сварах, а потом – в оправданиях перед ним. Муж – для одной, и отец – для другой, только поэтому он согласился заключить, у нотариуса, с Лизой договор о своём пожизненном содержании. Этот договор был именно тем, чего и хотела Лиза: она становилась собственником дома, а в случае её смерти право распоряжения домом в Геническе отходило к её маме и старшей сестре. После неё, словом, эта жилая недвижимость в ста шагах от Азовского моря отходила к Лизиной родне. Но это – если что…, а так – воспользоваться правом собственника в личных целях она не могла без согласия Николаевича…Лиза хотела для себя, незаконной жены, законную крышу над головой – она её получила от такого же, незаконного ей мужа, только не призналась ему в том, что этот дом ей нужен уже без него. И хотя ему было гораздо важнее собственное желание дожить с ней свой век, в какой-то момент он поверил Лизе, а потому и право собственности передал ей на дом – она ведь мама Станислафа, и себя убедил – остаться при ней, если уж сама повела его под венец.

Да и как иначе он мог поступить при том, что, увозя из Горловки сына, привёз вместе с ним и его маму? А ведь тогда, осенью 2012 года, сам нуждался в ней не меньше, чем она в нём. Это вначале, как только родился Станислаф, благородство как бы сказало: «Ребёнок твой – не делай его виноватым, потому проживёшь с ней годик, присмотришься, а там будет видно!». А увидел быстро – Лиза хочет с ним жить не только ради сына. И за ним её в дальнейшем повело чувство, и оно – в первую очередь, а не что-то другое.

Какой уж тут секрет: женщины – прекрасные актрисы, только и немало мужчин – режиссёры от Бога, и «Не верю!» Станиславского у них в крови. А таким режиссёром Николаевич стал ещё до знакомства с Лизой, потому-то ожидаемо и чувствовал Лизину верность в её поступках. И даже – на своих плечах: это её нежные ладони и заботливые руки расправили ему, в результате, крылья мужских обязанностей, заодно, и спину прикрыли. А в итоге, сын – крылья, Лиза – попутный ветер в благоприятном направлении, и – его полёт в просторы семейных ценностей и смыслов.

Как жили? Нормально жили (бывало, что в один день купались, с утра – в Азовском море, в обед – в Днепре, а вечером – в Чёрном море, и всё – не в ущерб иному, бытовому), хотя и не жировали. Лишнего достатка не имели, но маму-Лизу от работы вне дома он берёг, и правильно делал. Её работа – растить Станислафа, что она и делала, не отвлекаясь на второстепенное. Поэтому, и себя не считал главным в жизни Лизы. Только она сама о нём, об отце своего сына, никогда не забывала, отдавая себя столько, сколько её ему было нужно.

Кому-то – той же маме, своенравной Светлане Александровне, и влюблённой в себя саму – не иначе! – Тане, старшей сестре Лизы, никогда это не нравилось. Только таким и не ведомо, что комфортность женщины – именно в этом, и дорогого стоит. А Лиза и не просила для себя много, и стоила именно дорогого: его уважения. А без уважения любовь, какой бы она ни была радужной, бледнеет и выцветает раньше, чем простыня в супружеском ложе… Да, …любил её разумом, как старший на 26 лет, только всё равно – любил ведь! Пусть его любовь и не поджигала ни в ком ни зависти, ни умиления, а её саму не больно-то баловала желаемой чувственностью, да была надёжной и верной. До Лизы такого себе не позволял – может, она и должна была этому его научить?! Так и любит разум, как бы запаздывая с ответными реакциями, но он же и способен отлюбить вмиг и при этом никак не потревожив чувственность того, кто им, головой, любит, а не – с головой!

Над сыном они оба трусились в постоянных заботе и тревоге – любили, потому что, открыто, сердечно. И, может быть, самому Станислафу такая удушающая его свободу родительская любовь и надоедала, ещё и потому – что никогда и ни в чём не могли им налюбоваться. А сами любили друг друга с осторожностью, и с оглядкой на недалёкое прошлое, и сын это знал…

…Да, встретились, если и не случайно, то уж точно, как выяснилось через шестнадцать лет – на свою и Станислафа беду: не сберегли ведь его! Правда, до этого дышали – надышаться не могли радостью общего настоящего – им, их сыном, своим красивым, рослым и плечистым счастьем. Для Лизы – долгожданным и выстраданным, для Николаевича – нежданным и пьянящим будущим. Только словосочетание «рядом с сыном», звучало для него теперь приговором судьбы (чьей только?!), приведённым в исполнение смертью и конкретно уточнившая, сразу же, значение «рядом» в его собственном будущим: рядом, но …с могилой сына!

Так, за разговором о Лизе, Николаевич подошёл в своём грустном, но честном и не менее откровенном рассказе соседке к тому моменту, который, в динамике развития последующих за ним событий, расставил все точки над «і» в их с Лизой жизненной истории. А эти как «і», так и сами точки над ними – невероятность в судьбах всех троих, которая для знавших эту семью людей абсолютно никак, с виду, не отличалась от реальности. Только то, что видели эти люди, те же соседи и знакомые – правда (и что знали от самих Лизы и Николаевича), и чего не могли знать – ещё одна правда. А Елена Ивановна, тем более, не могла знать, что у одного лишь Станислафа семья была в одно слово «семья», и без никаких «і» с точками.

Проговаривая в тени пахнущих цветов и винограда эти чётко сформулированные «і», но не про себя – старушке, мало знавшей Лизу, в то же время прожившей женщиной, и замужней, и не замужней, восемь десятков лет, ему нужны были её реакции на расставленные им точки. Конечно, они уже ничего не могли изменить в нём, и вообще – мир Лизы тоже опрокинулся майским жуком на спину…, тем не менее, последняя точка была им поставлена несколько дней тому назад и это его решение нужно было озвучить, чтобы заявить о нём вслух в качестве Рубикона его действительных намерений.

…«И» первое.

Выйдя от нотариуса на девятый день после похорон Станислафа, где Николаевичем и Лизой, соответственно, был подписан Договор о его пожизненном содержании, она, не глядя ему в лицо, сказала: «Ну ты же понимаешь, что условия этого договора – формальность, а мне от дома нужна лишь моя законная половина. И только тогда, после этих её честных слов, Николаевич понял, зачем ей нужно было венчание с ним в церкви – не с ним она намеревалась доживать, хотя и божилась под образами до этого, а в сыновнем доме у моря. Венчанием она проложила тропинку к сыновнему дому со стороны потаённого умысла. И с того самого дня, потому, Лиза ни разу не легла рядом с ним, в их спальне, перестала питаться с ним в одно и то же время, и в неосторожных разговорах явно ждала от него неконтролируемой агрессии. У Николаевича хватило ума это понять, и объяснить причину такого её поведения – появились подруги, а в его присутствии Лиза неспроста обрывала разговор с мамой и старшей сестрой по скайпу или по телефону… Если не в них – причина, тогда Николаевич готов был отлить маску глупца, одеть её себе на лицо и ходить в ней до скончания его века. Они же (кто-то из них) и вложили ей в голову, что Лиза – не рабыня, чтобы выполнять условия договора по уходу за Николаевичем, хотя ему самому заботиться о Лизе было приятно. И вообще, годы, проведённые с ней, он считал самыми счастливыми – дышал на полную грудь сыном, засыпал с ней, а просыпался – исключительно для них! Глотнув тогда горечь Лизиного откровения, он нейтрализовал его в себе сладостью невероятного, на первый взгляд, ощущения: был её рабом на протяжение шестнадцати с половиной лет, но каким же – счастливым!

«И» второе.

Всё это время Николаевич был для Лизы и любимым мужчиной, и лучшей подругой и даже, в некотором роде, отцом, Хотя бы потому это так – отцом, что её папа умер рано. (Погиб в 36 лет на работе; то ли сам застрелился, то ли с его же служебного пистолета убили по какой-то причине.)

Такая практическая многоликость Николаевича сделала его крепким в обязанностях мужчины и отца, пусть, временами, и громко и жалостно страдающим от своих хронических болячек, но лишь последним в семье на то, чтобы взять да потратить на своё выздоровление несколько сотен гривен. А обязательным быть во всём – это ему и самом нравилось, и за это он сам себя уважал больше всего: пацан сказал – пацан сделал! Как вдруг Лиза объявила, вроде, как грозясь, что больше он не будет указывать ей, как жить дальше, и этим, как до этого, определять её судьбу. Николаевич на это лишь снял с пальца серебряное венчальное кольцо, сняв с себя таким образом и ответственность за неё, и обязанности мужа уже перед Богом. А дождавшись «смс» о перечисленной на его банковскую карточку суммы пенсии, собрался и уехал автобусом в Казацкое, на Днепр – Лиза в это время уже работала, а значит и рассчитывала на его отъезд, говоря такое, не в последнюю очередь и потому, что уже сама могла о себе позаботиться.

«И» третье буквально сразило Николаевича очередной невероятностью, в эмоциональном плане сравнимой с жесточайшим разочарованием. И тогда же его придушил тоскливо-беспокойный страх, того самого ужаса во всём, что он из себя являл – когда спустя неделю приехав в Геническ, обнаружил часть своих личных вещей в сарае, а в дверях им же купленного дома поменянные замки. А на самом деле разочарование и страх уже стояли за спиной предчувствием полного краха их с Лизой отношениям. И как родителей Станислафа – тоже. …Вызвонив Лизу по телефону, и с её уже разрешения, новоиспечённой хозяйки по имеющимся у неё на руках документах, войдя в свой же дом, он не обнаружил 2000 американских долларов, которые в определённое место клал при Лизе; уезжая, даже извинялся – не хочет рисковать в дороге деньгами на памятник сыну. Эти доллары, а раньше гривны и рубли, пожертвовали люди, знакомые и не знакомые, на выздоровление Станислафа – человечность подоспела вовремя, да смерть её опередила. Как тут – такое!..

Лиза пыталась объясниться: ей и самой то, на что она осмелилась, было противно: сначала неуклюже нервно задёргалась тем, что осталось от её прежнего тела – я не брала…, затем, а зачем ему такой дорогой памятник… – не соглашалось в ней что-то, только Николаевич ничего этого не видел и не слышал. Слышал себя: его Лизы больше нет! А эта… – это мама его сына, и женщина горя, обворовавшая могилу собственного сына.

– И вона цэ зробыла?!

На вопрос заметно разволновавшейся Елены Ивановны Николаевич ответил не сразу – ему самому не хотелось в такое верить ещё и сейчас.

Собравшись с духом это признать всё же, он ответил:

– Да, «зробыла», …только я никогда не поверю, что сама до такого додумалась. Она не вор – доверилась глупым и жадным птицам… А это – людишки. Такие справедливость видят даже в воровстве из собственного дома и в разбое даже. А их советы – верёвка на шею…

– Вы такэ скажэтэ! – перекрестилась Елена Ивановна. – Щэ помиритесь.

Это «Щэ помиритесь» она произнесла, больше, для себя, а Николаевич, поднявшись с табурета и одновременно щурясь и выбираясь из-под винограда, сообщил ей, что сегодня, вечером уезжает, а свидятся ли ещё – этого он не знает. Новость подняла и соседку на ноги – это ж куда, если так?! …К армейскому другу, в Сибирь – Елена Ивановна заплакала (со дня смерти Теофаныча она плакала по любому поводу, и чуть ли не каждый день!): тогда не свидеться им больше! …Запланировал, что до осени здесь не появится, значит – до зимы. Хоть этим успокоил.

Сопроводив понимающим взглядом соседку до дверей в её половину дома, Николаевич вышел за калитку. По дороге с редкими остатками асфальта ушёл вправо, метров на пятьдесят, и взял ещё правее. Склон к Днепру он прошёл, ничего не видя – со Станислфом они часто сносили к воде лодку этой коварной излучиной, промытой дождями, чем даже убогой дорогой для машин, а от воспоминания об этом потемнело в глазах. Больное воспоминание! Всё болеет, оказывается. Даже воспоминания, закрепившие в сознании боль, переходят с того самого момента в разряд хронических. Теперь, когда бы он здесь не ступил, слепящая и оглушающая боль – тут, как тут!

К воде Николаевич подходить не стал. Прошёл берегом, снова – вправо, к плоским скальным плитам-камням в диаметре, какой – метр, какой – больше или меньше. Все они белели в одном месте, будто их специально сюда определили. Но кто и зачем – об этом не думалось и в этот раз. У Николаевича тоже появилась странность, своя, и с недавних пор: расположившись на камне и запрокинув голову к небу, он на крыльях пролетающих птиц, писал Станислафу письма в Рай. К удобному для этого камню он и прошёл.

Солнце не поднялось высоко, а птиц в небе – полным-полно. Если бы его карие глаза могли взглядом перекрашивать им крылья, небо стало бы коричневым в голубую крапинку. …Всё просто: Станислаф отдавал предпочтение двум цветам – зелёному и коричневому. Но откуда-то в Николаевиче была внутренняя уверенность в том, что, будь жив его Станька – сыну, ну, конечно же, не понравились бы теперешние цвета волос ни его мамули, ни его папули, да их, здорово поседевших, он любил бы только сильнее от этого. От серебра лет, прожитых исключительно им одним и для него одного! Об этом и думал Николаевич, усевшись на камень и, чуть подав тело назад, открыв небу лицо; если не глубокого старика, то глубоко несчастного человека, очень-очень похожего на постаревшего Атоса, графа де Ла Фер. Такой же, как и у мушкетёра, острый, но благородный взгляд, усы в серебре прожитых лет и такая же цветом бородка-полоска. Будто перевёрнутая рукоять шпаги!…Давным-давно только один мальчик во дворе коммунального пятиэтажного дома на пять подъездов не хотел быть Д'Артаньяном – сейчас, на берегу великой украинской реки Днепр, именно он, тот пацан, писал очередное письмо своему сыну на крыльях пролетавших под облаками птиц:

«...Здравствуй, сынок. Надеюсь, твой Рай прекрасен и благочестив, как принято считать здесь, на земной тверди. Дерзну предположить, что тебе непросто в саду с райскими птицами – ты у меня ещё тот щебетун, и для тебя принципиально важно, чтобы слушали именно тебя. Таким я тебя родил и это не есть плохо, если руководствоваться, (даже на небе) тем, что мы не раз с тобой оговаривали: мужчина говорит тогда, когда его слышат!

Уже не ребёнок, но и не взрослый, однако ты стал мужчиной в свои последние полтора месяца жизни. Сейчас я уже и не припомню, сколько раз смерть записывала меня в свои свидетели, но я, к своему ужасу и несчастью, видел, как умирал ты, мой родной, любимый и отважный мальчик, и скажу тебе, положив руку на сердце – ты покинул этот суровый мир мужчиной. Я ушёл бы с тобой, но ты оставил меня здесь, и от этого мне только хуже. То, что я сейчас проживаю без тебя – та же жизнь, но с существенной оговоркой: теперь я дышу лишь болью и страданиями. Но я продышусь во имя тебя и в память о тебе. Постараюсь это сделать, по крайней мере.

Может, и не стоит тебе об этом говорить, да ты всё равно чувствуешь эти мои стенания. Ведь теперь ты – душа Станислаф, в вечности человечьих душ! Твоя мама, сынок, впала в безумие и разрушила наш с тобой замок над водой. К сожалению, она не осознала, потому что так и не поняла – у несчастья нет берегов, а у горя – дна, но утонуть невозможно. И это есть наказание за безумие в несчастье и в горе. Оттого в своём несчастье она пытается отыскать берег, вверив себя коварству, а в горе топчется по моей отцовской боли, думая, что это дно. Она окружила себя людьми, кто, допускаю, искренне хочет помочь ей справиться с ситуацией, какой не позавидуешь. Тем не менее, искренность не исключает выгоду, холодный расчёт и банальную глупость в советах. Многих из них я знаю лично и, бывая в Геническе, вижу, как они прячут от меня свои глаза. Оттого, скорее всего, твой дом на берегу бирюзового моря стал для мамы крепостью, а твоя могила, сынок (ты уж прости меня за прямоту и пойми правильно), местом разграничения наших с ней судеб. …Не спрашивай, почему – я сам скажу: мама обвинила твою сестру Нелю и меня в твоей смерти. Понятно, что это всего лишь повод для войны за её, мамино, будущее. Уже без тебя, дорогой – ты ведь в Раю. И без меня – мои чувства к ней умерли вместе с тобой, а уважение к себе она сама растоптала тем, на что отважилась… И помочь ей вырваться из плена больных иллюзий, я не могу, хотя очень этого хочу – она перестала меня слышать.

Признаваясь в этом тебе, я не выношу тот самый сор из избы, какой принято заметать под лавку или стол. Так бывает: любишь в женщине человека, а, перестав уважать в ней человека, чувства сгорают быстро, как костёр на ветру. И это – не в осуждение, нет. Она дорога мне – она твоя мама!

Когда-то ты с небес заговоришь и со мной, и с мамой (главное – мне дожить до этого момента). Конечно, нам хочется знать, как же там, в вечности человечьих душ, и каково там тебе. И мы снова будем вместе – в желании говорить и слышать друг друга. Этим желанием я сейчас и живу.

Теперь ты знаешь, почему в райских садах тебе нет покоя. Прости за это меня и маму. Нам тебя не хватает, и жизнь поэтому проносится мимо. А в нашей земной жизни мы ко многому привязаны. Наши чувства и ощущения – это не цепи, какие не рвутся, в отличие от потаённых намерений, что в годах затвердевают до непоколебимой решимости. Время объясняет наши поступки, а оправдываем их мы сами. В этом трагедия человека и семьи. И не только...
Помнишь, каким настойчивым был я в стремлении вложить в твою голову содержание брошюры Фридриха Энгельса «Образование семьи, частной собственности и государства». Ты прочитал самую умную книгу, как считаю я ещё и сегодня, а помнишь своё резюме? Сказал тогда, что не всё тебе понятно, но эта брошюра гораздо полезнее школьной программы для старших классов. И ты умница хотя бы потому, что наши страсти – паруса, несущие и на скалы. Мы ведь не знаем, какими есть на самом деле. Тем не менее, разумен тот, кто понимает, что всё в человеке, плохое и хорошее, ему необходимо, чтобы жить, а в иных ситуациях – выжить. Только возраст человека дифференцирован (нравилось тебе это слово!): жить и доживать. Жизнь без материальных благ – прозябание, вместе с тем у старости совершенно иные ценности. Моральные и нравственные, в основном. И ты оставил меня дожить своё, любя тебя и скорбя о тебе бесконечно. Значит, такова моя Судьба! Но она дала мне и твою любовь, и верность. Никто меня так не любил, как ты, никто и ничто не дороже мне твоей верности.

…Здесь, на скалистом берегу Днепра, я и доживу свою мечту. Сейчас она искрится в серебристых плёсах твоей открытой улыбкой и кружит на воде в хороводе с кувшинками, какие ты охапками клал маме в ноги …ещё прошлым летом. И мама была по-настоящему счастлива оттого, что у неё есть ты, а я – оттого, что у меня есть вы…от моей мечты! Теперь это в нашем общем прошлом. А в моём настоящем, когда пролетают птицы, а их здесь много, я пишу тебе письма на их крыльях с пометкой: «Рай! Сыну!.. До востребования». И я буду тебе писать, пока ты не заговоришь с небес… И не стану хищником в судьбах тебе родных и близких людей... Не потому, что я не смогу, а потому, что такой я, твой отец.

До свидания, сынок. И, пожалуйста, не ругайся с райскими птицами – у тебя много других талантов.

PS. Сегодня я уезжаю отсюда очень далеко. Но это «далеко» по расстоянию, и не грозит нам расставанием в любящих и помнящих сердцах».

Надиктовав очередное письмо Станислафу на крылья пролетавших над Днепром птиц, Николаевич хотел, но не мог открыть глаза – слезам понадобилось время, чтобы смыть с лица так и не высказанную в письме тоску. Да и голодной тоске тоже понадобилось время, чтобы с этим согласиться. А несчастный отец по недавно появившейся привычке, тем пустым для него временем, заговорил сам с собой, скользя отрешённым взглядом по лазури на плёсах, серебром обегающих плавни со всех видимых сторон:

– Дети – это мужчина и женщина, женщина и мужчина, бесконечность комбинаций любви, счастья и, увы, прилипчивого горя. Спросите себя: откуда любовь, почему? Она родилась с ребёнком когда-то и детскими ножками оттуда проложила дорогу к нашим сердцам. Этим маршрутом летают птицы, на чьих крыльях мы пишем письма своим детям в Рай. А потом считываем с облаков или со звёзд свою же печаль и вину перед ними. Потому что ответ – в нас, в откровении самому себе. Так жизнь сначала замирает в ожидании, что когда-то также приходит ко всем, раз и навсегда!

От Автора.

Нельзя убежать от горя. И спрятаться от него. Оно, горе, внутри, поэтому нельзя… И, как чернила въедающиеся в пальцы и ладони, оно крепко и наглядно мажет и этим метит собой чьё-то сердце. А чернила эти – кровь, …кровь зла: боль! Боль может быть разной и по глубине, и по выражению. В лице – одна, во вздохе – другая, в стоне – как безжалостная, так и страждущая. Только боль не изводит – это ложное представление: боль приходит вслед за горем, и это она не закрывает после себя двери, являясь к тому же не сама: приводит или смерть, или новый смысл земного бытия.

Николаевич, прячась от вокзальных гомона и суеты за голубой шторкой на окне купе поезда «Херсон-Москва», не будет убегать от постигшего его горя, и не будет прятать лица печали и тоски от попутчиков. Это исхудалое утомлённое внутренними переживаниями лицо зажжёт их взгляды ассоциациями киношного сходства…, а голубые занавески поэтому будут смотреться элементом плаща королевского мушкетёра. Попутчики будут переглядываться и улыбаться друг другу, понимая, что, видя одно и тоже, и думают об одном и том же. А мысли Николаевича будут о Херсоне: в этом городе, его сын в последний раз вдохнул земную жизнь, и выдохнул из себя Душу!..

Последние минуты перед отправлением поезда каждую секундочку наполнит собой Лиза, а постаревший Атос будет смиренно вздыхать и по привычке разглаживать усы, будто они взъерошены или примялись как-то. Уйдёт воспоминаниями под сень её зелёных глаз, задышит её запахами, а струящейся из памяти ощущений нежностью прикроет веки и обласкает себе губы. Это будут его последние чувствования «средненькой»: любимой женщины, мамы его сына, не рождённой им дочери, кем Лиза, хотела она того или не хотела, но для него тоже стала.

Любовь, какой бы она ни была, не может быть вечной. Это так потому, что земное вечное существует в единственном числе: это расставание с самим собой в мгновение смерти. Потому с любовью нельзя и не получится расстаться – любовь приходит сама, сама и уходит. Когда-то! Для зеленоглазой мамули Станислафа, его снежной королевы Лизы Кузнецовой, и его кареглазого папули Валерия Радомского, чья ожидаемая улыбка обволакивала безграничным наслаждением, это «когда-то» настало …на перроне притихшего вдруг и удалявшегося под стук и скрежет колёс железнодорожного вокзала «Херсон». Как тут – и дождь, будто ниоткуда, шуршащий и барабанящий догоняющим ветром и знакомо плачущий...


Глава четвёртая. …Я — душа Станислаф!

Михаил накрутил номер председателя поссовета Барчука на стареньком ярко-красном телефонном аппарате – проводная связь в посёлке исправно работала и не пропадала, как мобильная. Ситуация же обязывала — быстрее! В это время Владлен Валентинович крепко спал и шести утра ещё не было, а бригадиру артели уже час, как не до сна. …Наконец – и заспанный голос в трубке:

– Какой к лешему Шаман?! Кто звонит: имя, фамилия!

– Барчук, проснись …Это Чегазов, — Михаил процедил сквозь редкие зубы свою фамилию, едва сдерживая в себе и крик ярости, и вопль отчаяния. При этом с неконтролируемой силой сжимал в руке трубку, а рука всё равно дрожала от внутреннего напряжения. Когда Владлена Валентиновича отпустили сон и гнев — а бригадир для этого дал ему время, выдержав паузу — глубоко и продолжительно выдохнул, он сообщил председателю о том, что волк Шаман со своей кодлой с полуночи удерживает в заложниках длинномер с экипажем по лесозаготовке на противоположном от посёлка берегу Подковы. Но не удержался, сорвался на откровенный мат:

– …Барчук, пять минут тебе даю на сборы – встречаемся у причала! …Ты меня услышал, адекватный мой! …Ты у меня с ума сойдёшь ещё раньше, чем отважишься на разговор со своим краевым начальством о том, что у нас здесь происходит. ...Перестраховщик, твою мать!..

Председатель, хоть и власть, да только отсопелся в телефонную трубку, и очень даже понятно: нет, он ещё не звонил в краевой совет, …да и что? Крайком, сухопутный и морской спецназ пришлёт, чтобы усмирить Шамана с Иглой?

Встретились они там, где уславились. Постоянно замученный своей деликатной болезнью капитан Волошин, кривясь от боли, уже топтал подошвами начищенных офицерских сапог причал, страдальческим голосом отдавая указания всему личному составу. А те, все девять полицейских, помимо пистолета в кобуре держали в карманах для своего начальника кукиши вместо сочувствия. Всё потому, что территория утёса и берег Подковы со стороны тайги были закреплены непосредственно за капитаном. Он и начальник поселкового отделения краевого управления полиции, то есть, он же и участковый там; вот только проживавшие на этой беспокойной в последнее время территории кедрачи нелицеприятно требовали с них, кто попадался им на глаза, чтобы покончили с ужасами и страхами у них под боком. Ими, будь они неладны, этими ужасами и страхами, посёлок гудел ульем, а Волошин сунулся на утёс, и то спьяну, да после этого угодил в больничку чуть ли не на месяц. Решил вопрос, называется!..

Михаил на своей рабочей лошадке, «Ниве», перед тем, как прибыть на причал, заехал к Йонасу и Эгле, да первой в семейный внедорожник уселась Агне, и отговорить её остаться – потерять время, а его уже и так немало потрачено! Игорёша, увидев её, ступившую на причал своими умопомрачительными ножками, сразу же отделился от таких же, крепких и молодых, артельщиков – четверых всего позвали по сигналу «ЧП» – и направился ей навстречу. В свою очередь и она отошла от родителей — явно влюблённые друг в друга Игорёша и Агне не скрывали своих чувств. А так как пара была по-настоящему красивой и о поводе, экстренно всех собравшего, ненадолго, но забыли.

Барчук подошёл к причалу последним, хотя от дома председателя – и минуты много.

– Волошин, доложите обстановку! – этих командирских слов он мог и не произносить: их ждали все, а капитан — тем более.

Волошин, по-прежнему, болезненно морщась, доложил: водитель длинномера (фамилию он не знает), кудрявый такой – Игнат, кажется, …Платон Свиридов и хромой Кирилл Зыбин отсиживаются в кабине КамАЗа, а татарин Ракип Жаббаров – в своём погрузчике. КамАЗ на просеке догнала Марта и с колёсами сделала такое, что …короче, компрессор оказался бесполезным… Недалеко длинномер умотал, там же рядом и — погрузчик. До сих пор ...писают, прошу прощения за такие подробности, себе под ноги. Сейчас рысь Лика – у погрузчика, об этом я узнал от татарина, …вот только что переговорил с ним по мобильнику, а длинномер контролирует Марта.

Все сразу же подумали о Шамане: а где же он? Владлен Валентинович даже успел открыть рот, да Эгле приложила палец к своим губам – тихо! С противоположного берега, а до него было три километра – не меньше, и это – если по прямой, берегом идти – так все десять, резвый ветер принёс слабый лай, но по звуку густой бас. Лёгок на помине: это Шаман — собравшиеся, узнав сразу же этот тягучий басок, загудели наперебой.

Йонас отдал Эгле свой планшет, и она, не глядя даже на клавиатуру, стала набирать текст. Шестнадцать пар глаз по привычке пялились на косынку безупречности на её лебединой шее, ожидая хоть какого-либо мерцания, да Михаил первым сообразил – не тот случай. Подойдя к Эгле, дождался – текст набран, и стал читать для всех: «Из тайги я их не выпущу, пока не накажу за ружья. И за стрельбу по куропаткам… Срубленный в прошлом году лес – отдам, и длинномер тоже. Наказаны будут все – это не обсуждается, как именно – вы знаете, и следующего раза ни для кого больше не будет. Всем четверым я прокушу правые ладони, но эти руки будут последними. Дальше я буду ломать шеи и выгрызать горла!.. Почему — объясню на берегу. Жду».

Михаил, считав с планшета лай Шамана, только головой затряс: «Во как!» Что-то подобное читалось и на других лицах. Молодёжь так и вовсе округлила глаза до смешного, только не до смеха было. Капитан Волошин, скомандовав: «За мной …марш», увёл личный состав, к лодкам на берегу. Барчук направился к «Стрижу», за ним к катеру прошли Йонас, Эгле и Агне.

– Заводи! – скомандовал мотористу, а сам, пропустив на борт семью литовцев, крикнул для всех:

– На берег с оружием не сходить. Никому! …Все услышали?!

…Метрах за пятьдесят до противоположного берега от тайги сначала на катере «Стриж», а затем и на «Казанке» Волошина заглушили моторы. Полицейских, на двух деревянных рыбацких лодках, в это место приволок катер артели, оттого все девятеро занервничали, так как не знали, кого первым слушать и чьи команды выполнять неукоснительно: и Барчук, и Волошин, оба – начальники и оба не умолкали. Наконец, разобрались: командовал всем Барчук, оттого и капитана сразу стало меньше во всём. Но светская поселковая власть и актив были здесь не одни – Игла от самого причала плыла параллельным с катерами курсом, а где-то на средине дистанции, между берегами, вынырнул из тумана, точно чёрт из табакерки, жёлтый «Амур» Матвея и пристроился в хвост колоны.

Владлен Валентинович обрадовался Матвею, а бортами «Стриж» и «Амур» будто даже поздоровались, слегка ударившись один о другой, сблизившись, да только не похоже было, что бы Зырик был рад их встрече. А на Волошина, так и вовсе – посмотрел тем самым чёртом! Только Барчук ничего этого не видел и не заметил, потому и заговорил к Матвею первым, удерживая на лице как можно дольше приветливую улыбку:

– А что, Матвей, поди знаешь, как нам правильно поступить, чтобы наши… в тайге не пострадали? …Скажи, Матвей, скажи …кто эти: Шаман, Марта?!.. Что им от нас нужно?

– Снёсся, наконец! – ворчанием огрызнулся Матвей. – А ты, Барчук вспомни …поминки Налима, друга моего, и что я тогда всем вам говорил. …А-а-а, ничего не помнишь, тогда я тебе напомню: что умного может сказать пьянь! …Вспомнил?! …Все вспомнили?! Зато …они научат вас Родину любить!

Матвей уже согнул спину, чтобы отсидеться в каюте, но не успел в неё пройти.

– Cидоркин, а ты чего это раскудахтался? …В петушатник захотелось, – грубо и унизительно для дважды судимого Зырика одёрнул его Волошин, – так я, это…, быстро организую? Слышь, …ты! А если узнаю, что отношение к захвату татарина и его бригады хоть какое-то имеешь, валить лес будешь здесь же, только за лагерную пайку…

Намечалась нешуточная перепалка, но из тайги донёсся лай Шамана. Михаил к этому времени перебрался из лодки Волошина к Барчуку, на катер. Эгле взглядом подозвала бригадира к себе.

– Буду говорить с Барчуком, Чегазовым и Костроминым. Жду на холме, у сгоревшей осины, – прочитал он с планшета.

Владлен Валентинович, услышав свою фамилию, распереживался до красных пятен на лице, а капитан Волошин насупился так, что Матвей, не сдержавшись, ехидно выпалил:

– Полицай, ты ладони-то свои, прокушенные, к жопе приложи и остынь, …остынь тем местом, каким думал, когда к Шаману на утёс ходил разбираться и пистолетиком перед ним там размахивал.

И снова намечавшуюся словесную перепалку упредил густой бас Шамана:

«Капитан Волошин и полицейские, все до единого, пусть уплывают…».

Михаил ещё не всё прочитал с планшета, как рядом с Казанкой Волошина Игла взлетела над поверхностью озера метров на пять в высоту. Кедрачи успели лишь увидеть, как завораживающе это сделала рыба-меч, а ещё – как вернулась в воду: всей своей трёхметровой длиной. От такого удара, полутонной массы, Подкова, не иначе, как взорвалась в этом месте, окатив водой всех да так обильно и мощно, что троих полицейских вымыло из Казанки капитана. После этого абсолютно у всех пропало желание язвить и острить. Волошин, запустив мотор с первой пробы, сам не на шутку испуганный и запаниковавший, помог своим подчинённым, выбраться из воды, после чего дюралевое плавсредство, вырулив на противоположный берег, шустро поволокло рыбацкие лодки с полицейскими и тремя молодыми артельщиками.

…А перед этим Игорёша Костромин с одной из этих, уплывающих-убегающих, лодок красиво ушёл под воду, долго не появляясь на поверхности, а платок на шее Агне всё это время был багровым. Платок погас, когда Игорёша вынырнул рядом со «Стрижом» – Агне успокоилась. Ещё через минуту они с Йонасом тоже были в воде, и все трое поплыли к берегу. Правда, берег – совсем рядом и общее удовольствие было недолгим. А как только нос «Амура» ткнулся в прибрежный песок, Йонас помог Эгле сойти с катера, да так, на руках, и внёс её в тайгу.

Барчук, последовавший за ними, забеспокоился ещё больше, потому что, причисляя Матвея к кодле Шамана, недопонимал кое-что важное. А именно: кодло – это не только звери, но и люди: помимо Матвея Сидоркина, ещё и Йонас, и Эгле, и Агне. Да и Игорь Костромин оказался здесь далеко не случайно. Потому председатель поссовета в этот раз заходил в тайгу, будто в непререкаемое по своей значимости и влиянию административное здание. Вот только земное оно или не земное – понять это ему ещё предстояло. Во всяком случае, такая мысль, посетившая его с первыми шагами по тайге, до этого исхоженной им с севера на юг, с запада на восток – на две жизни хватит, не казалась несусветной ерундой: она и напрягала беспокойством ответственности, она же и организовывала для переговоров. «Вон оно как…, – размышлял Владлен Валентинович, не отставая за Михаилом, – иду к собаке, только и того, что – из тайги эта собака и называется «волк», …на переговоры иду, и щипай себя, не щипай – не сон это! ...Ногами иду, и дышу … тайгой, только и она дышит мне, и в лицо, и в затылок: тревогой, вроде, или стонет?.. А я ведь слышу! И дыхание её чувствую! Только почему сейчас ...чувствую, а раньше-то что?!».

Задумавшись, Барчук налетел на сутулую спину Михаила, но тот даже не почувствовал этого. С правой стороны от них возвышался холм, и оттуда залаял Шаман. «А ведь похож на попа, ...Матвей не сбрехал!» — и удивился, и своему же удивлению обрадовался вслух Владлен Валентинович. Эгле, замедлив шаг, стала набирать на планшете текст, а Йонас и Агне направились дальше, к холму. Подойдя, подыматься на него не стали – обошли холм с левой стороны и остановились. Игорёша резво двинул к Агне, но та, прочувствовав его движение к ней, подняла руку вверх, дав понять – дальше не иди! Игорёша вернулся на прежнее место, отсюда он и увидел приближающуюся к холму Марту. Эта снежного цвета бестия буквально завораживала летящими движениями. С боку от волчицы вздрагивал низкорослый багряный кустарник – наверняка, это Лика! …Можно услышать и увидеть, но только не её саму!

На лице Игорёши пропечаталось изумление, оттого и дышал он восторгом, когда спросил:

– Дмитричь, ты её видел, …ну, взрослую рысь?

– Только уши …видел, недавно. …В цветнике, под окнами кабинета капитана Волошина…

Сказав это, Михаил подумал: восторг от зверья улетучится, как только Шаман предстанет в образе… И ему самому стало нехорошо – бригадир перевёл взгляд на экран планшета. Начал читать про себя, да вспомнил, что не один – продолжил громко, как только смог: «…Я – душа Станислаф, волк безмятежности! Почему я нахожусь здесь, в тайге, этого я вам не скажу – не знаю, но знаю – для чего! …Я обязан выжить именно здесь, чтобы прожить свою новую земную жизнь. Может быть, прожить её в тайге, волком, может, в другом месте и даже человеком – этого я тоже не знаю. И все, кого вы сейчас видите и не видите – не знают этого, но хотят того же: выжить, сначала! В тайге это сделать непросто, но вы, люди, опаснее тайги. Когда-то вы придумали смерть в качестве объяснения и утешения своим земным печалям, да заигрались в смерть! Да так заигрались, что убиваете мимоходом и даже по привычке…».

Услышать такое от волка – что-то несусветное и не воображаемое, а тут – явь. Волнение обжигало Михаилу лоб, грудь, ладони – когда ещё он считывал лай, да – с планшета? В это же самое время Игорёша и Владлен Валентинович многозначительно переглядывались и им обоим тоже было не по себе. В действительности же, они отказывались верить в то, …кого видели на холме, но их ошарашенные взгляды говорили сами за себя: оба видят одно и то же, и именно от этого, кого видят на месте Шамана, у них и закипают мозги!

«…Сегодня мы окончательно отбираем у вас озеро и тайгу, – продолжал лаять Шаман. – Это не значит, что озером и тайгой вы не можете больше пользоваться. Пользуйтесь, но на наших условиях. А приемлемыми условиями для нас есть лишь то, что нам не угрожает, никак и ничем! Возвращайтесь в посёлок и сообщите всем, что мы – не ваши боги, не ваши палачи, но и не ваши жертвы! Мы признаем вас как земное живое, чью вселенскую сущность растащили в веках на атомы слепой веры и молекулы инерционного мышления ваши же боги, традиции и светские правила; оттого вас давно нет, а в вас живёт и плодится лишь то, что от вас осталось: живая энергия чувственного раздрая под контролем смерти. И себе вы уже не принадлежите. Вы – заложники установок смерти. …Себя вы убьёте последними, но вы этого пока ещё не знаете! Как и не осознаёте до сих пор, что, придумав богов и смерть, придумали и Дьявола, а для чего? Себя же и напугали — так он и стал вашей сегодняшней сущностью. Вот его, Дьявола, вы и убьёте в себе, последним и когда-то. А пока вы живёте, продолжая играть со смертью на земное живое, а мы, это земное живое, будем сражаться, потому как вынуждены это делать, за вселенскую жизнь без греха и страданий – и с вами, и с вашими богами».

Михаил закончил читать с планшета, и Эгле тут же отошла от него. Монолог высказан и услышан, а диалога не будет – об этом сказала ускользающая спина литовки. Глядя себе под ноги – на что и как ступает, – она направилась к своей семье. Йонас и Агне в стороне от холма наслаждались тайгой в компании с баловницей-Мартой, пытаясь звуками и шорохами, тем не менее, выманить к себе Лику, а та лишь вязко урчала – вот только здесь …, а шипела – уже где-то далеко…

И тут же на переговорщиков накатила новая волна беспокойства – холм опустел. Но не успели они обсудить это, как из глубины тайги, где кедрачи прорубили просеку под вывоз леса длинномерами, с короткими перерывами послышались, один за другим, четыре болезненных крика.

– Ещё четыре ладони прокушены! – Игорёша первым догадался, кто и почему кричали.

И тут же добавил:

– …Да, серьёзный паренёк, этот …в шкуре волка!

Слова Игорёши тряхнули в Михаиле прошлое, а оно отозвалось в нём и глубоким вздохом, и осмысленными словами, бросив вдобавок на редкие да ещё и поредевшие зубы сигарету:

«Там, откуда я родом, с Донбасса, о таких вещах говорят, как о само собой разумеющемся: пацан сказал – пацан сделал!».

Барчук прикрыл лицо руками, стон – не стон, но – ужас и боль в голосе:

– Боже, да как такое может быть?! …Ведь он ещё совсем ребёнок!

Помолчали – неуютное и озадаченное молчание вышло. Затем все трое направились к берегу. Сразу – торопливо, но также быстро их шаги стали медленными и осторожными. …Словно каждого догнал лай Шамана: «…Так заигрались, что убиваете мимоходом и даже по привычке!». А Игорёша, ужас, как боялся гадюк…

Шаман зашёл в ручей, погрузил тело в воду, но пить не стал – открыл широко пасть, чтобы стремнина, юркая и бойкая, побыстрее смыла с клыков кровь кедрачей. Как же ему не нравилось то, что он вынужден был сделать только что, и не в первый раз! Стоны и проклятия, наказанных им за непослушание рабочих артели, гремели ещё поблизости, но затихали вместе с шумом побега. Правда, затруднённые болью дыхания убегавших, словно спрятавшись в ветре, налетали теперь его задиристыми порывами, да Шаман знал наперёд эти откровения тайги: вернутся, не одни, и будут мстить!

Наконец, он стал лакать воду. Получалось, как всегда, громко. Ещё и потому, что так вкуснее! Пил долго – бежать далеко: в Игнатовку. Выйдя из ручья, залёг в барбарис, чтобы не видеть цвет его плодов – кровавый цвет!

На короткий вой примчались Марта и Лика. …Сестра недовольно ворчала и даже скулила, отчаянно и очень-очень жалобно: снова брат побежит к староверам без неё, но с Ликой!? Только Лика побежит ещё дальше – Лис увёл стаю, но как далеко? И Марта в очередной раз сдалась, а отказать ей в нежности Шаман не посмел, хотя и торопился. Да и забота старшей сестры всегда была в радость. Потому и отдал сестре такую же, как у неё самой, длинную, морду, о которую она долго тёрлась своей, разрешил ей так же долго и с удовольствием, вылизать ему серебристые «бакенбарды» и зализать хорошенько, на всякий случай, шрам на правом виске.

Лика умчалась первой. Её редкий крап на гибком и подвижном теле смешался с шатающимися тайгой тенями и солнечными бликами, а угольные кисточки на ушах – повсюду в колосящихся травах. Разрыв в дистанции ей нужен был для того, чтобы уберечь Шамана от нежелательных встреч в пути и как арсенал дополнительных клыков и когтей в схватке за жизнь.

Так они и бежали выбегающему откуда-нибудь и скользящему им навстречу ручью, теряя один другого из виду, и надолго, до самой Игнатовки. У молодого березняка, местами закудрявившегося и потолстевшего, они разбежались. Лика сразу же растворилась в полуденной жаре, а Шаман просекой побежал к дому Кати. У одного из домов два мальчугана с лукошками (видимо, заядлые грибники – по лукошку в каждой руке) скосили настороженные глаза на своего тятю, чинившего рядом изгородь. Тот тоже заметил Шамана, перекрестился три раза – и все трое вернулись в дом …от греха подальше!

Фёдор так быстро вышел на лай Шамана, будто бы ждал его. А разволновался и засуетился, будто дорогой гость! Только и того, что не согнул почтительно перед ним спину и не запросил в дом. Вернулся в него сам, через минуту выйдя из него, зная точно, куда дальше.

И снова они шли вдвоём, вязкой от песка просекой, и снова вдоль заборов столбили бородатые мужчины, а из глубин дворов на них глазел суеверный ужас женщин и детей. В рослом, сильном и вызывающе спокойном и красивом волке все видели знамение Господа. Для кого-то он по-прежнему являл собой ангела ада, для кого-то – истинного кесаря тайги. И всё так же смотрел на них: видел всех и видел каждого, каменный взгляд разбивал страх перед ним, и также, зримо, подчинял их эмоции.

Могилу Кати укрывали колокольчатые прострелы сон-травы. Цветы синие перемешались с цветами фиолетовыми и смотрелись, на ветру и под солнцем, животрепещущим бархатом. Такой же ухоженной и нарядной была и могила её мамы, Анастасии: животрепещущей памятью о рано ушедшей, красивой и молодой.

Фёдор стоял между двух могил, прижимая к явно и сильно запавшей груди, бережно и с болезненной нежностью, платок Катеньки, из грубой тёмный ткани. Только для него, отца – что ещё может быть мягче и ласковей этого платка?! Катя сняла его с головы мамы, уже лежавшей в гробу, чтобы в последний раз увидеть, а затем прикоснуться к её лёгким ореховым волосам, да так платок и остался у неё, в руке. А вспомнила о нём лишь тогда, когда её первая скорбная горсть земной тверди ударила о заколоченный гроб, на дне могилы. И сейчас Фёдор прижимал этот платок к губам, вдыхал из него их, обеих, запах и им же утирал непослушные слёзы.

А Шаман видел в этом чёрном платке своё: ангельские крылья, что унесли душу Кати за облака. Он один это видел. Тогда: когда после выстрела соседа уползал с её двора с простреленым боком, вот только предназначенная ему пуля деда Савелия, за мгновение до этого, насмерть сразила Катю.

– Все, семнадцать ружей, староверов Игнатовки снесены в чулан Агафьи Знак, в то же самый день, как похоронили её младшего сына Макара. Все до единого там – под замком. Топоры решили со дворов не выносить, а упавшие деревья, что полегче, гурьбой затаскиваем во дворы. Там, потом, и рубим, что кому нужно. Косы и вилы ржавеют без дела, так как домашнюю скотину…

Фёдор на полуслове замолчал. Глаза забегали по сторонам – это чей же голос в нём спросил о ружьях и кому он всё это рассказывает? Не увидев никого рядом и поблизости, стал, молясь, креститься, как вдруг – руки будто сами ухватили курчавую бороду, потянув её к низу, чтобы глаза упёрлись в Шамана. И тут же в Фёдоре, снова, заговорил не иначе, как сам Господь. Господь и смотрел на своего несчастного раба глазами сидящего поодаль таёжного волка. И пасть Шамана открывалась точь-в-точь звучанию этого, только-только взрослеющего, и грубого, и звонкого голоса, что звучал внутри Фёдора: «…Фёдор Иванович, не удивляйтесь тому, что слышите и видите! В Кедрах меня зовут Шаман, в моём единственном сне я – человек, юноша по имени Станислаф. Его душа – в этом теле: сибирского таёжного волка. Почему так – это отдельная история, а я ведь прибежал к Кате… У меня поэтому мало времени на разговоры, ещё и разногласия с кедрачами: они не послушны, как вы. …Продолжайте – что с домашним скотом?».

Фёдору понадобилось всё же какое-то время, чтобы продолжить говорить: домашний скот и птицу отвели в тайгу и отпустили…

От Автора.

Шаман привычно склонит голову, книзу и вправо, и будет смотреть на крест над могилой Кати, но увидит …плечи! Не сильные, точно от сутулящейся спины мужчины выше среднего роста, да будто эти плечи он уже видел, и не раз. И они не один раз его подымали, удерживали и несли. Но чьи это плечи и куда они его несли - понять этого Шаман не сможет, вот только будет чувствовать их под собой точно также, как его лапы чувствовали землю. Только когти, как могли, гладили её — в ней ведь Катя, его отчаянная, да не сбывшаяся мечта...

О, если бы Шаман знал, как близко он был к тому, глядя на крест и видя в нём человечьи плечи, от чего сам человек уходит всё дальше и дальше. ...Крест — не символ веры, крест — это символ вселенского живого, на плечах которого — миры Вечности. И этих миров так много, что их вероятность — это и есть единственная настоящая вера; она окрыляет знаниями, какие эти миры (так должно!) сформируют из разумных чувствований. Без боли! А значит — без зла и любви! Без их притворства в то, что в людях ищет смерть!

...Тем временем Фёдор, жалуясь, будет спрашивать совета, как быть с домашней скотиной, вернувшейся из тайги к своим хозяевам? «И Зорька, коза – любимица Катина, тоже вернулась. И не одна – с ней горлица прилетела. Бойкая такая, горлица-то! - улыбаясь, расскажет Федор, - я лишь на порог..., а она из черёмухи — ко мне, и клювиком в волосы, в бороду…, и крылышками лицо моё будто обнять хочет». «Голубь с ожерельем! – тут же услышит в себе Фёдор, и – вопрос : а как мама называла Катю?». Он вспомнит – затрясёт головой, недоумевая, но в то же время, вроде, как радуясь этому своему недоумению, а Шаман спросит ещё раз: «…Фёдор Иванович, как ваша супруга обращалась к Кате?».

- ...Голубка моя! Голубка сизокрылая!

Крестясь, Фёдор сначала попятится — шаг назад, ещё шаг..., его исхудавшее тело затем качнёт из стороны в сторону, будто невидимый кто-то струсит с него невидимое что-то…, а потом, просияв глазами, он шалым ветром умчится к поселению, выкрикивая на ходу: «Голубка моя! Голубка сизокрылая …верну-ла-а-ась!».

Сессионный зал поссовета был забит кедрачами. Только зал вместил в себя даже не треть от собравшихся у кирпичного двухэтажного здания местной администрации. Барчук распорядился организовать прослушивание, с улицы, хода внеочередной сессии — это только и усмирило кедрачей. Но поссоветовского двора всё равно для таких не хватило, оттого и автомобильное движение по единственной и главной улице посёлка полицейские Волошина приостановили. И мало кто из водителей развернул свой транспорт в обратном направлении и уехал – так у ещё двух десятков кедрачей, если не больше, появилась уникальная возможность слушать сессию из салонов, в основном, японских «авто»… А внеочередную сессия созвали из-за Шамана, а Шаман – уже давно не праздное любопытство: серьёзный зверь, потому что! Успел и влюбить в себя многих, а страху нагнал — таких было ещё больше!

На правах председателя Барчук открыл внеочередную сессию. Галдёж и во дворе стих с его первыми словами:

«Уважаемые депутаты посёлка Кедры, на сессию приглашены и примут в ней участие краевой прокурор Ванин, депутаты краевого совета Верещагина и Быков, представитель краевого управления МЧС Будник, директор артели Селиванов. Как вам известно, сформулировать повестку дня не удалось из-за мистики событий на протяжение последних четырёх месяцев — как такое запишешь в документ, тем не менее, я готов доложить, уважаемому собранию, что, собственно, обязало меня инициировать внеочередную сессию. Для своего доклада прошу тридцать минут. Прошу также утвердить регламент: для выступлений с трибуны – пять минут, для реплик с места – до трёх минут, для вопросов и ответов – сорок минут, завершить сессию в течение двух часов, без перерыва. …Кто «За»? ...Кто «Против»? …Принимается – единогласно!

…Уважаемые гости, депутаты, представители общественности посёлка!

В феврале текущего года хорошо знакомый многим из вас Матвей Сидоркин, рыбак артели, первым обнаружил в тайге двух пришлых волков на противоположном от нас, от посёлка, берегу Подковы. Волки не проявили агрессии. Хотя, со слов Сидоркина, волчица своим когтем вскрыла тогда же на его груди гнойник — диагноз, согласно медицинскому заключению «злокачественная опухоль». После этого рана зажила быстро, а злокачественной опухоли … не стало!

Пришлые волки облюбовали для себя утёс скорби и печали — там их видели чаще всего. При этом никому и никак не угрожали. Вскоре им дали имена: Шаман и Марта!

В конце апреля обнаружилось ещё одно живое существо, какого в наших краях не было раньше. Правильней всё же сказать, что ничего подобного в озере Подкова не было никогда! Потому, что существо это — рыба-меч, что само по себе для нашей Сибири алогично. И диковинка в пятьсот килограммов веса и свыше трёх метров длинной — это мягко сказано. Если бы я верил в существование потусторонних сил, я бы эту чудо-рыбу назвал Дьяволом или Сатаной. Может, это одно и то же, Дьявол и Сатана — не знаю, знаю лишь, что нехорошее что-то... Именно нехорошо и поступила с нашими рыбаками эта рыба-меч, как только стаял лёд. Я специально не запрашивал у руководства артели, сколько всего Игла, а так зовут рыбу-меч, уничтожила рыбацких сетей и потопила лодок к сегодняшнему дню.

...Уважаемые гости, эта информация для вас: Игла против того, чтобы мы вылавливали промысловую рыбу. Она сама ловит для нас щук и окуней. Этих рыб она выбрасывает на берег каждый день. Поверите вы в такое или не поверите — для нас важнее сам факт очевидности существования в нашем озере рыбы-меч, по прозвищу Игла, и как решить теперь эту безраздельно хозяйничающую в Подкове полутонную проблему?! И ещё: она упряма в последовательности своих действий на воде, из чего я делаю вывод: рыбина эта — или механизм, то есть что-то техническое и прогрессивное с точки зрения научных разработок, но засекреченных, или ...предлагаю разобраться вместе, так как одной моей фантазии для этого не хватает.

Далее: жуткая смерть охотника артели Налима Зимы! Это первая смерть в череде тревог и ужасов, с недавних пор, ставших для нас, кедрачей, постоянными. Капитан Волошин доложит об итогах расследования насильственной смерти охотника Зимы чуть позже, а возможно у Максима Яковлевича, краевого прокурора, тоже есть что нам сказать... А я продолжу знакомить вас, уважаемые депутаты, дорогие гости и приглашённые, с хронологией событий на протяжение последних пяти месяцев.

Незадолго до смерти охотника Налима Зимы к нам в посёлок на постоянное место жительство переехала литовская семья: Йонас Каваляускас с супругой Эгле и дочерью Агне. Они — последние, кто видел Налима живым. Более того, все трое видели со двора, как он погиб и кто его загрыз...

...Налима Зиму загрыз, как утверждают видевшие это члены семьи Каваляускасов, матёрый волк по прозвищу Лис. Действительно, стая Лиса на тот момент, и долгое время до этого, обитала в тайге на противоположном от посёлка берегу Подковы, но случаев нападения членов стаи на кедрачей или на домашний скот — этого не было. А тут такое: людоедство! Хоронили, как помните, без руки — до плеча отгрыз ...Лис или не Лис, доподлинно не установлено, и ружья Налима не нашли — ещё одна загадка!

Так вот, вскоре выяснилось, что Эгле понимает лай Шамана, а волчица Марта способна ввести человека в анабиоз. Это она и сделала с охотником по отстрелу волков Егором Лютым из краевого охотничьего спецподразделения «Калибр». К сведению: Егор Лютый и с ним ещё двое «волкодавов» из «Калибра» были приглашены мной, для отстрела Шамана и Марты. Этого не случилось, а в первой декаде июня случилось то, чего мало кто из нас мог себе даже представить. ...Шаман выгнал стаю Лиса с его же территории, а Марта, до этого, вожака очень сильно к тому же порвала. Не прошло и недели, как Шаман, через Эгле, сделал заявление: в тайгу с ружьями и топорами не входить, и деревья не валять. Понятно, что к таким вещам мы не могли отнестись серьёзно, а зря, как оказалось. За вырубку леса Шаман прокусил лесорубам Гутнику и Бочарову ладони. Так волк наказал их за непослушание, и точно так же, увы, он накажет в дальнейшем и других работников артели. Как тут в Кедры заехали три драйвера, братья-близнецы Крапивины. По-видимому, их заинтересовала рыба-меч, о которой быстро узнала вся округа. Как и о мистическом каменном взгляде Шамана (об этом взгляде я ещё скажу), и о загадочном когте Марты, оплавивший, как-то, скальный грунт утёса. ...Печально: подводное плаванье закончилось для одного из братьев смертью, а для двух других — взятием их под стражу за непреднамеренное убийство! И снова: почему оба стреляли в своего брата? Какое к этому отношение имеет Шаман, Марта и замеченная с ними, с недавних пор, взрослая рысь по прозвищу Лика? На эти вопросы, а они ведь далеко не первые, ни у кого из нас, к сожалению, нет ответов. Ни на один! Только, замечу — это важно: днями ранее Шаман братьев Крапивиных сначала обезоружил и предупредил — уезжайте и не возвращайтесь, да братья поступили точно так же, как и очередные — к нашему общему ужасу! — четверо рабочих артели, каждому из которых Шаман за стрельбу по куропаткам прокусил ладонь.

В тот же день волк вызвал нас на переговоры. Нас — это, со мной, депутат Михаил Дмитриевич Чегазов, он же — бригадир артели, и депутат, лидер нашей молодёжи, Игорь Костромин. Мы встретились с Шаманом, у холма ….на той стороне озера. Его лай нам переводила Эгле, как именно всё это происходило — это детали второстепенные и не обязательные, чтобы их озвучивать, а узнали мы вот о чём...

...Волки Шаман и Марта, рыба-меч Игла, рыси Лика и Апа (Апа — это дочка взрослой рыси), а также Йонас, Эгле и Агне Каваляускасы, появились в наших краях не по собственной воле. Откуда они и кто их сюда прислал — этого они не знают, но с единственной целью: выжить! А главная угроза этому, как ни странно это прозвучит — люди! То есть, мы — кедрачи. в частности. Внешне Шаман — таёжный волк, только он же — душа Станислаф, это юноша 17-18 лет. Как по мне — взрослеющий ребёнок! Вот он через нас, троих, и просил передать вам, уважаемые депутаты, всем кедрачам, что условия соседства прежние: территория — утёс, тайга и Подкова, — общая, но на его условиях: никаких ружей и топоров, никаких рыбацких сетей и других средств лова промысловой рыбы, и весь имеющийся домашний скот освободить и отпустить... Прокушенных ладоней, заверил Шаман, больше не будет — за непослушание он будет ломать шеи и выгрызать горла. ...Да, так и сказал: будет ломать и выгрызать!..

И последнее. ...Уважаемые депутаты, я видел собственными глазами темноволосого, рослого поджарого парнишку, проявлявшегося непонятно как, но появлявшегося на месте и вместо Шамана всякий раз, как только на холм падала тень. Впервые видел чудо ...не в цирке! И взгляд у волка, действительно, необычный. Слышал — каменный, не раз говорили, но я бы сказал иначе: выжигающий печалью на сердце, а печаль-то — моя! Понимаете: моей печалью выжигал! ...Что-то постигаемое, но не умом, потому и — на сердце, наверное. Умом лишь понимаю, что это «что-то» искал всегда и во всём ведь, только не находил. А теперь оно — во мне само, и разгорается! И разгорается от пламени сомнений, пожалуй: такой ли я, как сам о себе думаю, и тот ли ещё — мечтавший, что «на Марсе будут яблони цвести»! И главное — сомнения эти, и другие тоже, душу мою освобождали, собой выдавливая, от чего-то привычного и устоявшегося, но оказывается — лишнего. Потому что сразу легче стало. А если легче на душе стало — значит, лишнее? Ведь так?! А ещё мне тогда открылось — не волк передо мной, а душа в волчьей рясе. И потому в волчьей рясе она, что нашим душам нужно не спасение от греха, а защита от коварства ума. Я сам себе удивляюсь до сих пор — откуда во мне эта риторика самоедства? А это моё «коварство ума» — откуда? ...А не коварство ли ума, нашего с вами, уважаемые депутаты, гости и приглашённые, стало нами мечтать само и отсюда придумывать нас такими, какими мы сами себе не нужны, а уж друг другу — и подавно! Я не стану развивать эту мысль дальше — пока это моё, личное, но я хочу попросить вас, уважаемые депутаты, принять мою отставку…».

Пауза гробовой тишины не затянулась, а она буквально затянула всех присутствующих, и в сессионном зале, и на улице в умозрительный процесс, а всё прочее — из глаз вон! И время не то испарилось, не то сбежало, чтобы не мешать сообразить: ну, как так — Барчук, Владлен Валентинович, без барских проявлений и замашек в работе, в отставку!?..

– ...Понимая, что моя отставка не конструктивна в начале сессии, прошу принять её позже, но хочу, чтоб вы знали — это моё окончательное решение…

Продолжить говорить Барчуку, не дала депутат краевого совета Кира Верещагина. С лицом влекущего хмурого заката она почти что бежала по проходу, бесцеремонно выбросив кверху свою правую руку — погодите, помолчите и тому подобное! Владлен Валентинович внял такому её жесту распоряжением протокольной группе: «Включить микрофон на трибуне».

И, в свою очередь, пальцем, прижатым к губам, попросил зал успокоиться.

Шум продержался недолго. Коротко остриженная Кира Львовна в брючном костюме и со спины тоже множила на себе взгляды, а заговорила с неприятным носовым призвуком в голосе. Но неминуемое от этого разочарование мужской части зала враз отковало её гнусавость до пламенной обвинительной речи, вернув таким образом их в повышенное внимание.

– И вы вызвали нас, а мы примчались, четыреста вёрст за рулём — до смеха ли, Владлен Валентинович, чтобы сказки послушать? Про волка и его войско! А Машеньку и медведя..., этих ещё не было?! — ёрничала краевой депутат, пытаясь, то и дело, убрать с висков за маленькие уши волосы, которые остригла, да привычка эта, видно, осталась. — Вы что же думаете: завалили план двух кварталов, а всю ответственность хотите свалить на выдуманных таёжных демонов?

Кира Львовна снова, на упреждение, выбросила вверх руку и при этом демонстративно замолчала: ожидание сжало ей тонкие губы до короткой розовой полоски, а блуждающий до этого залом взгляд буквально, ткнул Барчука укоризной. Председатель, не зная, что ответить, не столько растерялся от этого, сколько раздосадованно затаился, вжимаясь в стол президиума: знал, и говорил ведь всем неоднократно, что сочтут сумасшедшим, и вот — первая ласточка-психиатр!..

А присутствующие в зале, воспользовавшись замешательством Владлена Валентиновича, присматривались тем временем к гундосой, но фигуристой Верещагиной. Её укоризненный взгляд не сразу, но отпустил таки Барчука, вернувшись в зал осуждением. И тоже ненадолго: теперь депутат высматривала тех, кто думал так же, как и она сама, да её большие круглые глаза лишь натыкались на нескрываемое любопытство. А людское любопытство отмечало: до сорока лет, лицо точёное, в подвижных глазах — огонь взрывного нрава, и редкостное громовое упрямство — Барчук первый, но не последний, кого оно сможет в споре оглушить, испугав перед этим. Красивые руки — вот они-то и подчиняли, а пальцы веером — это про Киру Львовну И ладонь у неё — лодочка, полная-переполненная зрелой женственностью. Вот только голос… И ещё что-то, что глаза так и не подсказали никому, — что было надёжно в ней спрятано от любопытных в зале. Как в потаённом кармане на груди, чтобы удобнее было достать, когда понадобится.

– ...Господа! Господа! — как тут наигранно заахала Верещагина. — Мы же взрослые образованные люди, ну, как же так можно, господа: бреднями убивать такое дорогое для всех нас время. И это вместо того, чтобы всадить волкам дробь между глаз, а дурную рыбину банально зажарить и съесть всем посёлком! Извините, господа…

– Нет, это вы меня извините, — на полуслове прервал фальшиво улыбающуюся к тому же Киру Львовну Игорёша Костромин. — по-правде сказать, никто и не рассчитывал на сиюминутное понимание ситуации, в которой мы оказались...

Его поднятая вверх рука, длиннющая и крепкая, дала понять таким вот жестом-кривляньем только что говорившей с трибуны, что с ней тоже не собираются церемонится, а потому — помолчите теперь вы, депутат Верещагина! Кира Львовна, видом заинтересовавшейся, не возражала против этого, и не потому даже, что пятью минутами раньше сама поступила точно так же с докладчиком, председателем поссовета Барчуком. Она понимала, что своей колючей иронией спровоцировала скорее конфликт, чем что-либо иное, и пока он лишь тлел молчанием зала, но вынужденным из-за формального к ней уважения.

А Игорёша тем временем, втянув живот, аккуратно выбрался из ряда, где было его место, прошёл ближе к трибуне, остановился, и теперь Кира Львовна имела возможность рассмотреть того, кто её публично осадил. Мамины васильковые глаза — это было явным, и что, как она сама считала, безобразило двухметрового крепыша-блондина, чуточку. Шикарные глаза женщины в мужчине — это перебор!

Игорёша тем временем, отгородив спиной, казалось, сразу ползала, продолжил говорить. Его обветренное лицо и, особенно, губы объясняли посаженный голос :

– Поверить в рассказанное Владленом Валентиновичем непросто, и это понятно. Если не сказать — чудаком нужно быть! Тем не мене, я — не чудак, слышал всё — видел всех, и вот что думаю, уважаемая…

– Кира Львовна! — подсказал Барчук.

– ...Эти звери, про которых мы говорим — не плод фантазий, Кира Львовна, и не из сказки они. Кто это или что это, откуда — этого мы и вовсе не знаем. Но потому мы здесь и собрались, чтобы во всём разобраться. Самое время для этого: нешуточные страсти и страхи — повсюду!..

Я ведь тоже посмеивался над Зыриком — простите, Матвеем Сидоркиным, — за его речи умалишенного, с тех пор, как он нарвался на Шамана: то житья от нас, людей, никому нет, то жизнь кровоточит... Много чего такого Матвей уже сказал и продолжает говорить такое же... Сплошные ребусы! Да выслушав Шамана, там — нам холме, эти Матвеевы ребусы — а вы, знаете! — стали во многом мне понятны. Лично я за те пять-семь минут, что говорил нам паренёк в волчьей сутане, многое из того, что меня беспокоит и напрягает, «узрел», как сказал бы Матвей. А напрягает меня жизнь ...своей жестокостью! Причём жестокость не бывает наивной и глупой. Если я правильно понимаю в свои двадцать два, жестокость — это и есть коварство ума. Кстати, атака вашего темперамента, Кира Львовна, и последовавший за этим сарказм в суждениях — это тоже коварство ума. Точнее, от коварства вашего ума...

– Стоп, стоп, стоп, молодой человек. Ни слова больше! — произнесла Кира Львовна, бледностью губ явно угрожая очередной нелицеприятной репликой, которая тотчас же последует, если Игорёша ослушается её просьбы. — ...Сама с собой я не разговариваю, а о том, что у вас здесь происходит, и услышала, и высказалась как депутат краевого совета. Извините-простите, но от участия в дальнейшей работе внеочередной сессии я отказываюсь. И внуков у меня нет, чтобы ваши, кедринские, сказки им рассказать. Но не перед сном — разумеется! Всем здравствовать!

Депутат Верещагина вышла из-за трибуны и решительно проследовала за спину Игорёше, и далее — на выход. Проходя мимо Костромина, бросилось в глаза, что она и немаленькая ростом. А навстречу ей уже шли, проявив солидарность, краевой прокурор Ванин, краевой депутат Быков и представитель краевого МЧС Будник. В шеренгу и остановились перед оторопевшим Барчуком — попрощались, молча, пожав лишь ему руку, хотя тот и не ждал от них слов извинений. Капитан Волошин сам вызвался проводить гостей...

Волнуясь, заговорил зал — многоголосье такое же, как и с улицы, во дворе: не стройное и не благозвучное. По-прежнему продолжали шептаться, прикрывая озабоченные лица ладонями, директор артели Кирилл Селиванов и бригадир Михаил Дмитриевич Чегазов. Им и без того было о чём пошептаться и поговорить, как тут ещё — Барчук заявил об отставке. ...Волошин не перед теми шестерил на выходе из зала, чтобы быть избранным на его место, а директор сразу понял, что из Кедр уедет теперь не скоро — уже с завтрашнего дня он, скорее всего, и директор, и бригадир артели — в одном лице.

– Хочу увидеть этого, человека-волка или волка-человека — нервно прогундосила Верещагина, отгораживаясь спиной от любопытных и просто зевак из числа кедрачей, обступивших автомобиль коллеги Быкова, на котором и приехали вчетвером. В салоне было душно — потому и стёкла в дверцах не опустили, что на себя стянули практически всё внимание собравшихся во дворе поссовета, — и Кире Львовне с господами-сотоварищами, тучными и по-прежнему молчаливыми от ленивого безразличия ко всему происходящему, хотелось побыстрее убраться из Кедр. Но Быков терпеливо прогревал двигатель, и наблюдал, зевая в кулак, за людским муравейником. Такое скопление людей побудили его высказаться: «А что: ...волчара накрутил хвоста кедрачам!.. Я тоже бы хотел на него посмотреть…».

– Сейчас он на утёсе, — сообщила Кира Львовна, — ...услышала от убегавшей туда (и указала направление своей красивой рукой) детворы.

Быков тут же «воткнул» передачу, но перед тем, как поехать, развернулся к Ванину и Буднику — оба дремали. Прокурор — опустив голову, майор — запрокинув свою, ещё с волосами, только от висков до затылка.

Бежевая «номенклатурная» «Волга» под свист недовольных осторожно тронулась с места. Пока не утих свист, ни Быков, ни Верещагина не смогли, хоть и пытались, выдохнуть из себя внутреннее напряжение: будто они виноваты!.. Дорога — одна, направлений — два, да едут правильным: что ведёт к утёсу скорби и печали.

Проснулся краевой прокурор.

– Не логично поступаем, Кира! — сонно и по-приятельски заметил ей Ванин — Публично отказались поверить в существование таёжных демонов, а сами прёмся, чтобы на них посмотреть.

Верещагина отмолчалась, как и Быков — замечанием возразили не ему.

– Как знаешь! — смирился прокурор, опуская голову на грудь…

...Блеск линз оптического прицела моментально уложил Шамана между двух камней, как когда-то в поединке с Егором Лютым. Эти два камня тогда, только днями ранее, один — большой, напротив другого — что меньше, расставил так Налим Зима, решивший для себя, что застрелиться — это есть решение в споре его разума и чувств. На большой камень он сел, а в меньший упёр приклад ружья. И хоть Налим умер не так, как спланировал для себя свою же собственную смерть, да эти два желтоватых и поблескивающих на солнце вкрапинами чего-то камня спасли Шамана и сейчас. ...Пули с интервалом в две-три секунды, прилетевшие из посёлка, попали не в него, а в камень, что больше. Пули — две, и хорошо, что Марта только-только убежала отсюда в тайгу, чтобы учить Апу охоте на зайца, а Матвей, передав рысёнка волчице, сразу же ушёл — может, к Каваляускасам.

Шаману не нужно было разворачиваться в направлении, откуда стреляли: его голова была надёжно защищена даже меньшим камнем, и он пронзительным воем подал сигнал. Оставалось потерпеть и дождаться результата действий того, кому этот сигнал был подан. Заодно, и самому не шевелиться — стрелявший обязательно поднимется на утёс, чтобы убедиться в точности своих выстрелов.

Депутат Быков передал самозарядный карабин Кире Львовне. Она взяла его — очень похожий на автомат Калашникова, только весь чёрный. И приклад с цевьём — из композитного материала. А «калаш» не такой, и не такой лёгкий. Хотела — не хотела, да пришлось с него пострелять!.. И в людей тоже. Хотя враги — это уже не люди!

В оптический прицел карабина хорошо были видны камни.

– А где этот? ...Не вижу, — спросила с укором.

– Камни видишь?

– Вижу.

– Между ними он… Похоже на то, что мы, коллега, решили проблему кедрачей. Нет-нет, — сам себя поправил Быков, — наполовину только, ...а хочешь — и цокнул языком, — мы и диковинную рыбину завалим. А давай!.. Только ...пройдёмся, сначала, к утёсу — глянем на этого их, таёжного, демона!

– Это без меня! — фыркнула Верещагина, и не стала сдерживать в себе дурное настроение, выпалив тут же: — И стрелять нужно было с дороги, а не из кедровника: волк может видеть, что в него целятся, но не понимать это.

Ствол карабина «поплыл» влево.

– А сурков-то наших и пушкой не разбудишь! — хихикнула, но всё так же не по-доброму Кира Львовна, видя в прицел по-прежнему дремавших на заднем сидении «Волги» Ванина и Будника.

Отдавая карабин Быкову, её совиные глаза измерили расстояние до утёса. Глазомер выдал результат, который и был незамедлительно озвучен: «...Сказала же — без меня!».

До этого в кедровник оба только зашли — Быков стрелял по Шаману из-под первого же кедра, оттого, выйдя из него, друг от друга уходили под прямым углом: Верещагина — к «Волге», что поблёскивала на дороге, а до неё была сотня шагов, до утёса — в пять раз больше, и краем-краем...

Быков не стал выбираться на дорогу, шёл в тени деревьев. К дому из сруба он подошёл с торца. И прошёл бы его, так как торопился на утёс, да охотничий азарт вмиг схлынул, укоротив шаг. Почему — на это Быков и сам хотел ответить, а не получалось. Тревожно стало. Как сказал бы младший сын Юрка, «Стрёмно!». Дышалось трудно и жарко — сердце, вроде, ритм утратило.

Остановился. Осмотрелся — добротно сложенный дом, а такие здесь — кругом: Сибирь, одним словом. Повсюду кедры выстреливали зеленью в небо, ни единой живой души рядом, но предчувствие, и не хорошее ведь — ну вот что с ним делать?! Расхотелось идти на утёс, и выдумывать что-либо: мол, был там, видел этого, волка-демона, с прострелянной башкой — нет, и такое позволить себе Быков не мог. Вспомнив о боге, успокоил и выровнял дыхание — не совсем получилось так, как надо бы, и перекрестился, мысленно. И тоже в мыслях обезопасив себя как бы движениями и манёвром от худшего чего-то — на всякий случай, снова засеменил к утёсу, подняв карабин над головой и удерживая его в таком положении, точно не тревога сдерживала и сковывала движения, а брод...

...Шаман ждал, чтобы Быков подошёл ближе, а тот, с карабином над головой и с жгучей болью в затылке, едва передвигал ногами — клыки Лики со стремительной болью вогнали в его безвольное тело молниеносный страх, и отчаяние — тут как тут: сразу же и протекло на голубую рубашку проворной горячей кровью, также быстро темнеющей. Как и в глазах потемнело, когда свои серповидные когти рысь вонзила в задрожавшие от страха и внутреннего напряжения плечи, безоговорочно пленив краевого депутата полным смирением. И, действительно, в миг — вся жизнь. Вот только сыновья, Юрка — младший, Вовка — старший, стояли перед глазами, не уходили и, тем более, не пролетели воспоминанием. Выходит, что в миг проносится лишь то, о чём забыл, но о ком не подумал — это не забыл. Это оставил без себя и этим подверг «его», «её», «их» опасности не меньше той, в какую и сам вляпался. А не выбраться из этой мерзости по отношению к Вовику и Юре, значит — предал их. Ведь родил для себя, а оставил жить без себя, и как?! Когда старшему Володе четырнадцать только будет...

Быков так и не дошёл до камней. Не боль подкосила и без того ватные ноги, а ужас от того, что невидимое и поэтому неосознанное лишь позволяет дышать этим ужасом. И физическая боль — вдох, а душевная — выдох. И это тоже жизнь, как оказалось. Чувствовать всё это и переживать, как не так давно чувствовал и переживал боевой азарт охотника и пьянящий восторг ожидания.

Неизвестность-таки уронила Быкова на колени перед Шаманом, но удаленность до него стала щадящей дистанцией познания, постичь которое требовалось незамедлительно, чтобы от увиденного не остановилось сердце, если приблизиться ещё хотя бы на шаг.

Не между камней сидел Шаман, обжигая взглядом, а между сыновьями — Володей и Юрой, и это они приняли в себя две пули от патронов «Магнум». Володя — в горло, прямо в ямочку, что над грудиной, а семи лет Юра — в живот. И хоть Быков отказывался видеть такое, а уж верить этому — про себя согласился лишь на собственный бред, уверить себя в этом — не успел. «Нет, Леонид Иванович, смотри-смотри на свой охотничий азарт, на восторг — ты ведь за этим сюда пришёл!» — услышал он внутри себя и свой, и не свой как бы голос. И тут же нарастающая изнутри боль подняла ему подбородок, а ужас разжал веки — не сомкнуть: смотри и восторгайся!

Затылок заныл мучительно, до вырвавшегося, как из преисподней, крика. Над правым ухом задрожал не то рык, не то отчётливое свирепое шипение, и что-то до этого зависшее на Быкове сползло, не торопясь, как ему показалось. ...Лика зашла наперёд, короткая и плотная, высокая в стойке и шелковистая, на ушах длинные кисточки — так вот ещё что периодически хлестало по щекам!

Рысь окровавленными клыками по-прежнему демонстрировала угрозу, но в искажённом обреченностью лице уже не её пленника искала всё же для себя успокоение, укорачивая поступь и прогибаясь в палево-дымчатой спине. А уж как Быкову, чьё тело попеременно ломали озноб и отчаяние, хотелось этого! Только, как такое может быть — этот вопрос выколачивало в нём сердце: остро осязаемый вид Лики вернул в реальность, да Шаман ...только что — волк, как вдруг — на немного старше от Вовки и Юрки юноша, с открытым лицом и таким же взглядом. И к нему обращается — ведь видно, что говорит, только внутренним голосом самого Быкова. А таким он себя слышит впервые: себе чужой и ненавистный, но не чуждый отцовской любви и верности. И это позволило опустить руки и отбросить от себя карабин: всё — он сдаётся! Безнадёга — а что ещё может?! — толкнули в спину, отчаяние тут же притянуло к земле и придавило до желания просочиться в неё слезами раскаяния, да всё — не так: отец в Быкове пополз к камням, виновато и просительно скуля:«Скажи, что всё это мне кажется: и сыновья мои, и раны их…».

Шаман прошёл совсем рядом, едва слышно. Следом резво шмыгнула Лика, а голос внутри в это же время спросил: «Какую правду, Леонид Иванович, ты хочешь знать, земную или Вселенскую?».

Быков вскочил на ноги, будто и не было этих изнурительных полчаса истязаний клыками и когтями рыси. Только голос внутри тут же поправил: «...Наказаний!». И ничто в нём не возразило этому, только обдало жаром болезненных ощущений, подтвердившие — наказан!

– Правду про своих сыновей! — прокричал он истерично, да никого рядом с собой уже не увидел: ни своих сыновей — всё те же два камня увидел, чему осторожно обрадовался, ни таёжных демонов, что только что прошли пружинистой поступью рядом с ним.

– Обе правды хочу знать, — сказал сам себе, стуча в грудь, чтоб только побыстрее получить ответ. Ждать не пришлось — услышал: «Земная — сыновья живы и здоровы, Вселенская — когда-то их души раскинут крылья, возможно, что и над тайгой, но вольный полёт будет недолгим: прилетят две пули 10-го калибра».

О каких-таких пулях 10-го калибра поведал внутренний голос, Быков знал. Такими же был заряжен его карабин, черневший из травы, и в правом кармане брюк было ещё несколько таких пуль.

Простояв в исступлении до боли в затылке, Быков вынужденно вспомнил о ранах. Тошнило от всего, а болело всё. Рубашка спереди — вся в крови, а разорвав её на себе, боли только добавилось от того, что и со спины она была такой же. Но рукава сгодились в качестве перевязочного материала.

С перевязанной на скорую руку и как попало шеей он подошёл к камням. Обойдя камень побольше, на меньший поставил ногу и вскинул карабин. Увидев в прицел курившую у «Волги» Киру Львовну, подумал — наверное, Верещагина так и не родила, потому что снайпер!.. Не сразу и поверил тому, о чём только что подумал, подождав достаточно для того, чтобы убедиться в молчании внутреннего голоса. Почувствовав жуткую слабость, поборол её желанием, как можно быстрее оказаться дома, с сыновьями.

...Быков молчал, решая, рассказывать ли сотоварищам-мужчинам, перепуганным насмерть одним лишь его видом, о случившемся на утёсе в деталях. Особенно, про своих мальчиков… А Верещагина, вроде, была там — видела не иначе, кто его так: первым делом карабин у него взяла, убедилась в его заряженности и за руль с ним села, удерживая на коленях. Отъехав от утёса, она же и предложила — сначала в больницу, срочно! Только горевший огнём затылок и похоронная атмосфера в салоне автомобиля — не всё: как только отъехали, Быков услышал голос, но в этот раз не свой, не внутренний. Голос уже сильный, да не взрослый, оттого ему и не составило труда разгадать чей он — ...этого, этого, …проявившегося на месте чёрного волка парнишки, о котором и говорили председатель поссовета Барчук и депутат Костромин. Видел его Быков, видел тоже… Да как сказать Кире Львовне о том, чего потребовал этот, неспроста уже подчиняющий, молодой и сильный голос? А потребовал он, чтобы депутат Верещагина Кира Львовна сама явилась на утёс скорби и печали, где и будет наказана, тоже. Его наказала рысь: она напала, как только нога ступила на скальное плато, не сломав шею только лишь потому, что его смерть не входила в планы таёжных демонов. А как они поступят с Кирой? И гадать — не угадаешь, да и угадаешь — что это даст..., а не сказать — Быков попросил Верещагину остановиться...

...Кира Львовна, с места водителя, едва ли корила взглядом суетящихся до оголившихся из под рубашек поясниц прокурора и майора МЧС, вызвавшихся сопроводить Быкова в грубо срубленное из наскоро ошкуренной сосновых брёвен здание поселковой больницы. На их месте она поступила бы точно так же. Правда, при условии : Кедринские чудища — не выдумка. Похоже, Ванин и Будник в них поверили, да только и ей самой не доводилось выяснять отношения с нечистой силой. Именно это, что нечистая сила — теперь факт, и нечистая-таки искусала коллегу Быкова, объясняло и, заодно, оправдывало прокурора и майора, оставивших её, фактически, одну. Они, понятно, не вернутся, а Леониду Ивановичу сейчас не до бесов, и ни к чему такое, если не присягал ...Богу, Родине или Дьяволу! Быков, если и присягал кому-либо, то — своей семье, и Кира Львовна это знала не понаслышке. А она — она присягала, но не чертям собачьим! ...Если ей чуточку повезёт, а себя, стремительную и разящую стальной осой смерти, она не растеряла в своём недолгом гражданском настоящем, сама для нечистой силы станет кошмаром. И главное — жуть как не по себе от того, что волк, этот таёжный люцифер, хочет её наказать, да ей то же самое, ух, как с ним хочется сделать. Значит — стреляться!..

Глава пятая. “Сова”!

Виноватое лицо Ванина, которое он как бы освежал носовым платком, а на самом деле, прикладывая платок, чаще, ко лбу, прятал от Верещагиной глаза, было ею ожидаемо: бояться за себя и осторожничать собой — это нормально. Но краевой прокурор и серьёзно расстроил: явился не только для того, чтобы сообщить — с Будником возвращаются в сессионный зал, ещё и за карабином Быкова пришёл. Просьба понятна — где сейчас Леонид Иванович, в больничной палате, бойниц нет, но и ей без оружия — озадачил, так озадачил!

Узнав, что в Кедры уже выехал прокурорский транспорт, Кира Львовна втайне позавидовала — к вечеру прибудет бронированный автомобиль с охраной, но и себя ругать не стала за то, что публично высмеяла таёжных бесов и чертей. Хотя так изодрать Быкова—и не просто ведь напуган, а измучен мистическим страхом— и могли только эти саме бесы.

Отъезжая и прощаясь с отступившим от «Волги» краевым прокурором выразительно круглыми, но чем-то жуткими глазами, депутатша всё же соглашалась с тем, что поторопилась с выводами по докладу Барчука. И не дослушала зря — ничего: вернётся домой, позвонит и извинится перед Владленом Валентиновичем. А вот насколько опрометчиво поторопилась для собственной безопасности — это она скоро узнает. Потому и не удивилась отъехавшему от больницы серебристому внедорожнику. Этот «Крузак» ехал за «Волгой» от самого утёса — Кира Львовна «срисовала» его на «раз-два» ещё тогда!

Встречных автомобилей было негусто. Ровное асфальтобетонное покрытие, в иных местах даже гладенькое, позволяло поэтому и ехать быстро, и внимание переключать с прямой-прямой дороги на иное что-то гораздо чаще, чем переключать скорости. «Крузак» не приближался ближе, чем на сотню, может, полторы сотни метров, а значит — сопровождал только, а при надобности — максимально усложнит «Волге» разворот и движение в обратном направлении. Дорога была узкой к тому же — учли и это!

По левую сторону — кедровник, по правую — полоса, в основном, хвойных деревьев, сквозь которые и за которыми поблёскивала Подкова. Ранее, справа, отмелькали дома кедрачей, но они даже не заинтересовали — грозилась наказать нечистая сила, и Кира Львовна предполагала, когда эта нечистая перейдёт к активным действиям. С минуты на минуту обязательно начнут: ни волки, ни рысь воздухом не передвигаются, а от посёлка отъехали неблизко, и это расстояние нужно как пробежать, так и, соответственно, преодолеть. Подумав об этом — зверью, ведь действительно, нужно оббегать посёлок, что они сейчас, наверняка, и делают, — она решила действовать первой.

«Крузак» остановился, как только это же сделала «Волга», а депутат Верещагина, торопясь, покинула место водителя. И, торопясь ещё больше, исчезла за толстенной лиственницей.

…Организм Йонаса в этот момент ничего такого, что не терпит отлагательств, не хотел — расслабившись, он стал ждать. Мир его повседневности менялся стремительно, чуть ли не по часам — об этом и подумал, почему-то. Иной раз это даже забавляло. Как то, например, что в последнее время кедрачи перестали подавать ему руку при встрече, даже прятали руки, подчас неуклюже, за спинами, а приветствовали ровно такой же настороженной, как и прежней, доброй, улыбкой. И забавляло это потому, что они и в нём видели кесаря тайги, а это не так. Ему всё равно — рубят они сосны или раскидывают сети по озеру, охотятся с ружьями или без них. Да и ладонь прокусить — это Шаман. Вернее, душа Станислаф сдерживает в нём волчью лють, а так бы!.. Хотя, если руки прячут, значит — что? ...Виноваты, и наказание признают, только руки для человека — и вороватые, и загребущие, всякие пока что — это и есть их настольное Евангелие. Ими же кормятся и царствуют, ими же и крестятся. А уж как прощение за свои грехи ими вымаливают, и времени для этого — вагон! И то правда, что головы как шапки носят, от крайней необходимости. Только не стала голова ещё хотя бы «демисезонной», и не все даже её берегут. Не носили бы, как шапки — знали бы: не волчьи клыки иных уже наказали, а боль, и не физическая — из душевной глубины. Как из глубины сердца болит — чем-то твоим, личным, но не для того, чтобы замучить тебя этим, а дать какое-то новое чувствование взамен утраченного покоя.

Задумавшись, Йонас ненадолго утратил из виду отбеленную ярким солнцем осину, чья густая листва, чуть ли не до земли, поглотила в себе депутатшу-фифу. Что непростая фифа — это ему стало понятно, послушав её выступление на сессии. Затем, увидев во дворе поселкового совета и получше рассмотрев у своего дома, лишь утвердился во мнении — та ещё фифа!..

Накрашена вызывающе: много красного цвета, и в костюме — тоже этот цвет, что во все времена обозначал кровь, силу и энергию. Напор, иначе, волевой и мощный, а нанесённая на лицо и тело красная краска, если даже только одни губы ею накрашены, но со смыслом — те же символы. Для фифы, едва ли сорокалетней, грим такой служит боевой раскраской по жизни. Или привычкой: замаскировать себя той же косметикой. Такая раскраска искажает черты лица, ломает привычный для глаза силуэт. И язва в словах: слышал ведь! Замучит, когда ей вздумается, и попустит до радости со слезами на глазах — знает это по себе: весеннее обострение язвы желудка ещё не залечил. Да, что-то с этой женщиной не так... Впрочем, не потерять её из вида, это — всё, что важно сейчас. «Только куда она денется, ...тайга кругом!?» — подумал Йонас. Тут же эта сторожевая мысль вновь расслабила, и он снова закрыл глаза, чтобы закончить раздумья чем-то приятным. А приятное в его жизни, это — кто, а самое-самое приятное — Эгле. Не помнит только, как и где они познакомились, и как давно вместе? Хотя ...тот же возраст Агне и есть ответ.

Приятные мысли таки потеснило время, которого уходило больше и больше на ожидание возвращения Верещагиной, а она не появлялась. Сам себе извинив бестактность, если вдруг... — женщина ведь, Йонас, взяв десятизарядную «Берету», направился к осине, начав громко кашлять ещё издали. Сквозь листву, вблизи, ствол был виден и его толщина вполне могла спрятать и его самого. Кашлянув в последний раз, как бы предупреждая, что он — совсем рядом, поднырнул под густую сень осины, вдохнул прохладу, с полуоткрытыми от такого очевидного удовольствия глазами заглянул за ствол — удар по голове чем-то твердым и грубым, короткий, резкий, и вглазах — темень, будто провалился в неё, не то треск, не то звон — в ушах...

...Кира Львовна не успела даже порадоваться заряженному карабину, как услышала волчий лай с противоположной стороны. Лаяли издали, но она успела бесчувственного хозяина итальянского современного огнестрела развернуть лицом вверх и прислонить частью спины и плечом к стволу — под густой сенью сразу его не найдут, а ветер с той самой стороны, откуда лаяли, и её запах унесёт, и далеко.

Так неожиданно и, главное, удачно Верещагина заполучила оружие, что убегать, пусть и новенькими колёсами ГАЗ 31029, не имело смысла: от нечистой силы ведь не убежишь-не скроешься. Лично не проверено, да — вот пуля как раз эту нечисть и догонит! А в то, что Кедринские таёжные бесы, или демоны, или черти на козлиных ногах существуют в реальности, она — не забыла, что «Предупреждён — значит вооружён». Но, чтобы не впасть в мистику без головы, а с головой не стать самой сказочницей, желательно было хотя бы увидеть чёрного волка. ...Шамана этого!

Лай, тем временем, и заливистый, и басистый стремительно нарастал — вот сейчас она и увидит!

Контраст цветов поразил: чёрный-пречёрный волк и белая-пребелая волчица. Уголь и снег! Ещё и будто прозрачным лаком вскрыты. А морды — ух, какие же!.. А холки, в холке-то — не меньше метра, у каждого! Кира Львовна чуть было не присвистнула — была у неё такая странность, — от того, что увидела. В иной ситуации такими бесами можно было любоваться, причём долго-долго, но хозяин «Крузака» уже попеременно стонал и харчал и оставаться с ним рядом было неразумно.

Сломать каблуки оказалось жалко, но просто, а отойти от осины на несколько метров вглубь хвойного массива, убегавшего и деревьями, и деревцами к озеру — Верещагина чуточку запаниковала: Шаман так гаркнул на белую волчицу, будто что-то услышал и прикрикнул: «Тише!». Но быстро выяснилось — волчица не пускала чёрного волка, чтобы тот отправился к «Волге» в одиночку. Заходила ему наперёд и при этом отворачивалась, словно ничего не хотела слышать — сам не пойдёшь! А от того, что её решительность вздыбила шерсть, казалась, ну, совсем огромной. Хотя — сестра, вроде, от кого-то это слышала, и выходит — старше братца, и крупнее оттого. Братец же гнул свою линию…

Умных собак видеть доводилось, и много раз, а толкающихся в споре волков — Кире Львовна подумалось, а не для неё ли разыгрывают этот спектакль?! И где сейчас рысь? А ведь краплёная бестия наверняка откуда-то её высматривает!

На глаза попался боярышник, ещё кустарник, к нему, незаметно и тихо, перебежала. Ещё не кроваво-красные ягоды, и раствориться в них не получиться, а вот ретушь из них для костюма — втянула тонкие губы, чтобы избавиться от ярко-красной помады — просто супер!

Так, отгородившись от волков боярышником, но видя их в прицел, Верещагина затаилась, выжидая и предугадывая, как оно будет дальше. Но о выстреле даже думать себе запрещала. Если пуля пройдёт через одного из волков на вылет и зайдёт в другого, убив обоих, это — больше, чем риск.

«...Рысь! Рысь! Где ты, рысь?!»… Но палевойбестии нигде не было видно и слышно. И это беспокоило гораздо больше, чем легкий аллюр Шамана по дороге. Ждать, что у «Волги» он учует мужчину или услышит его стон, не пришлось. Мужчина сам буквально выкатился из-под осины, не придя, видимо, ещё полностью в сознание. Шаман лишь на мгновение оскалился, а затем, присев на мускулистые задние лапы, стал, вроде как недовольно ворчать. Толстенный хвост лупил по земле, словно так волк сбрасывал в землю свою демоническую ярость. Его сестра к этому времени уже стояла на лапах, а подбежать не решалась. «Понятно: кто есть кто!» — подумала про себя Кира Львовна, определяя чёрного волка в Демоны, а всех прочих — в бесовскую шушеру.

И пора ей было сменить своё местонахождение: Шаман — на её сторону, а она, ...она, дождавшись от чёрного волка именно этого, бесшумно прошла в направлении Кедр, дошла до «Крузака», обошла его на безопасном для себя расстоянии и — на противоположную сторону. Пусть Демон ищет её у озера, там ведь эта…, меченосец тоже её, наверняка, высматривает.

Рысь — вот кого нужно опасаться! Вот бы увидеть её первой, — с этой мыслью Кира Львовна, жалея теперь свой брючный костюм, залегла всё же и замерла в валерьяне, в отличие от волчицы на противоположной стороне дороги, тоже в валерьяне, но по-прежнему стоявшая и ожидавшая от брата разрешения подойти к нему. И дождалась: Шаман затявкал отрывисто, так же резко сестра сорвалась с места, а в это же время мужчина, издавая гортанные звуки, вставал с земли. Кривясь, поднялся сразу, но чувство реальности ещё не успокоило ему глаза. Ощупывая голову, он то ли хныкал, то ли так кашлял до тех пор, пока не примчалась белая волчица. А когда она встала перед ним на задние лапы, её передние буквально упали, сверху, ему на плечи. (Восхищенное удивление в Верещагиной нередко свистело — обошлось и в этот раз)

«А ведь Демон такой же, — не пугала она себя, а лишь проговаривала в себе то, что видела и установила через визуальный контакт с объектом, он же и есть цель для поражения, — а мужичонка-то под два метра!». Как тут Шаман басисто залаял и издалека дороги засеменила рысь. А уж как ей обрадовалась та, от кого она продолжала прятаться, сливаясь цветом с асфальтобетоном в лучах солнца — давно так не радовалась краевой депутат. Вот только ей нужно было сначала эту радость отогреть как-то и чем-то от холода, чуточку раньше сковавшего тело тем, что в одночасье выяснилось: не укроти она в себе чистюлю и минутой ранее не завалились в валерьяну, очень скоро наступила бы на рысь. Вот как глазастая кошка её не углядела? ...Или Демон уже знает, что та, кто ему нужен, находится в том самом месте, где он её и накажет?!

«А такое может быть, — лежала и выговаривала себе Кира Львовна от досады, что подушилась, ожидая возвращения с утёса Быкова. — только честнее — поединок. Дуэль!».

Шаман, вроде, как всё слышал — задрав к небу свою длинную морду, свирепо завыл. Но, угрожая, и объявил о своём согласии на дуэль. Этим он отогнал от себя рысь и сестру, а так и не проронивший ни слова мужчина, закивав головой, ускоренным шагом направился к своему автомобилю.

Развернувшись, внедорожник покатил к посёлку, белая волчица скулила, обижаясь недолго — забежала в высокую траву и будто поплыла ею, так заволновалась трава, а рысь исчезла так же внезапно, как появилась до этого.

Вечерело — темнело ближе к земле, и Верещагина не без горечи понимала, что эту ночь проведёт в тайге. Забыла, когда и ходила по тайге, а тут... Злилась на комаров и мошку, что ими и надышалась, и наелась, и что абсолютно не готова встретить полночь, как её, ночная, гостья. А уж до рассвета, ...до рассвета нужно ещё дожить. Оттого в этот раз жалко было одну лишь себя, а не туфли и брючный костюм.

Ушла от посёлка, конечно, далеко, но и Демону не удалось отогнать её, далеко, от дороги. Не так давно слышала клаксон «дальнобоя», а вот куда он катил — да без разницы, куда! Куда важнее — шесть патронов осталось. Два выстрела отогнали самого волка — эх, разок мазнула!.. Всего десять патронов в карабине должно было быть, значит — две пули куда-то, или в кого-то, улетели до неё. ...Улетели когда-то, да сейчас их не хватает, и это — плохо! А ещё очень плохо, что нужно постоянно уходить, ...убегать, ...уползать, переползать с места на место и даже перепрыгивать через что-либо, на ходу и на бегу, чтобы держать волка позади. Опередит — карабин не поможет. Потому, кровь с носа, а надо двумя пулями, чтоб одна — за другой между глаз, расколоть ему черепок раньше, чем он это сделает. ….И сделает ведь тварь, если не пристрелить его до наступления темноты.

Оббегая упавшую лиственницу, Кира Львовна успела заметить, что кроной дерево легло на ствол ранее упавшей ели, поперёк, и само собой образовалось что-то наподобие хвойного навеса, под которым спрятаться — и можно было, и нужно было. Потому, нужно было, что ствол ели переломался от удара о землю, наверное, но весьма удачным для неё образом и сложился: одна часть ствола — на другую. Поднырнув под хвою, лиственница прятала, а ель защищала от внезапности нападения в том самом случае, если проморгала волка!..

Иголки лиственницы покалывали в сравнении с тем, как жалили комары…Приучить тело к такой откровенной и циничной экзекуции, Верещагина пробовала во вторую Чеченскую войну. Тогда снайпер Восточного военного округа, полагала, что у неё это получится — не получилось, но тренировкой воли она открыла в себе собственный резерв терпения. А для снайпера ждать и терпеть — два в одном: в выстреле, долгожданном и, нередко, выстраданном. Потому-то без выстрела с задания и не возвращалась, никогда.

...Вспомнив о Чечне, Кира Львовна мысли эти, тягостные, от себя отогнала. Тихо и аккуратно обустроив своё новое местонахождение — обломав мешавшие веточки и уложив их под себя, затаилась. Ствол карабина был направлен туда, откуда пришла, а спина чувствовала даже то место, в которое проскользнёт ствол, как-только… Пока же вечер обволакивал всё вокруг душными сумерками и успокаивал тишиной. Но эта же тишина и томила: «Объявись зримым шумом, Демон, покажись…, после я уеду ...домой, и забуду всё как дурной сон!»…

От Автора.

Гостьей полночи краевой депутат Верещагина не станет. Наоборот: это полночь явится к ней, вся в звёздах, а годы (ну, и что, что 39 лет?!) и исконно русские «авось», «небось» и «как-нибудь» расслабят её до сладкой надежды, заболтав собой, и она уснёт. А так как в промежутках земных времени и пространства нет устойчивого постоянства чего-то одного — сон или явь, как пример, — она выберется из своего укрытия и пойдёт, сама, навстречу неизбежности...

...Я это называю Судьбой: вернёшься туда, откуда не должен был уходить, растеряв в дороге назад всё, что не твоё и не для тебя, чего не должно было быть — не будет больше. Даже самой жизни! Но чувства, все до единого — душа их хранительница, потому и обходчик жизненного пути, каждого из нас. Наши души — это наши чувствования, в годах вызревающие разумностью и рассудочностью. А не вызревшие легко потерять, как однажды потеряла Кира.

…«Сова» — так её, двадцатилетнюю, назовут сослуживцы-десантники за круглые глаза, гнусавость и меткость в стрельбе, — потеряет свою душу в низовьях реки Терек. Но сначала она потеряет голову от любви, ...любви безответной, к снайперу Борису Грудову. С ним она будет работать в паре, в предгорьях Чечни, в плавнях и болотах Дагестана, и эти родные для многих воинов Ичкерии и ваххабитов места станут проклятыми. А проклятьем — «Сова»! ий из перечисленных –

На многое пошли бы воины ислама, чтобы дотянуться до, единственно, её шеи..., а перед Грудовым она как-то разденется донага и даже груди белоснежные не прикроет и взгляд, открыто признающийся и умоляющий в одночасье, не отведёт, да он отведёт свой, и — уйдёт. Вечер этого же дня будет прятать их обоих в рогозе и камыше, покуда над гладью реки не зависнет холодная Луна — первой выстрелит она, за ней — он, и оба выстрела обрадуют смерть. Но двух жизней — этого будет мало смерти в ту ночь.

Возвращаясь в расположение части, Борис ошибётся тропой, а сообразит, что ошибся, уже угодив в трясину. Страх обяжет дышать глубоко и часто, именно это и станет заталкивать вес тела вглубь. Карабин за спиной, его жизненный смысл и символ, предательским ощущением себя, верного боевого друга и брата, лишь отберёт силы на переживание — дружба среди людей опасна, а верность идеалам, долгу, принципам и, в конечном счёте, оружию, вначале поработит, да всё равно когда-то нежданно плюнет в лицо, как Борису Грудову, топью...

Ещё контролируя себя, он окликнет Киру. Подходить она будет очень осторожно, потому долго, а вот Луна станет светить ярче. От этого лицо Бориса не выдаст паническую бледность, вот только взгляд — так же, искренне умоляюще, днём, смотрела на него та, что подошла, но не близко, и при этом намерено спрятала руки за спину. Опалившая обидой сердце любовь будет сходить с ума по мере того, как эта страсть станет рассыпаться, подобно печали, которую разобьёт в Кире её же взбунтовавшееся терпение, на жалость к себе самой. Ведь жалость женщине необходима как внимание и забота, а Борис не пожалел и поэтому не протянул к ней свою руку, когда она сама, исключительно для него, шагнула в тягостную и мучительную неловкость да провалилась в пучину стыда и позора на его же глазах. А теперь он тонет ...на её глазах, позволив ранее утонуть ей, любящей его до безумия, в мерзостном ощущении нелюбимой. Так, кто кого должен был пожалеть, первым, и спасти этой великой жалостью?

...Всё ещё ожидающий помощи взгляд Грудова перехватит ужас, треугольный рот сожмётся до короткой и тонкой полоски, а через мгновение станет и вовсе лишь плоской чёрточкой в мёртвом лике трясины. Через нос, вздёрнутый жизнью к небу, эта же жизнь вырвется из пасти болота, пузырясь — раз, другой, третий… В угасающих глазах Кира, будет искать хотя бы искорку любви, но ничего такого в них не будет. И болото утопит в себе эту нелюбовь, и ей от этого станет легче.

...Два снайпера могут, да, выполнять поставленную задачу совместно: один ведет огонь, другой корректирует стрельбу и при необходимости прикрывает огнем напарника, только ни одна из снайперских винтовок, не выстрелила, и не выстрелит никогда, стрелой Купидона. ...«Сова» вернётся в часть, доложит командиру об успешном выполнении боевого задания — убиты двое…, и о потерях: рядовой Борис Грудов утонул, по неосторожности, в болоте.

Прошлое Верещагиной много лет хранило молчание. А такое молчание — та же ржавчина изнутри: разъедает до дыры. Потерять себя, что невозможно увидеть в принципе, и есть та самая дыра личных ощущений: ты видишь себя, осознаёшь себя, только чувства в тебе иного времени и пространства. И такие именно чувства наполняли Киру Львовну, выбравшуюся из-под ветвей осины. Да ещё и Луна пылала светом из её военного прошлого. Будто день на тайгу свалился — так ярко кругом. Чтобы кое-что важное вспомнила и кое-что важное поняла, наконец — поняла: ночь темна лишь для тех, кто светел душой. О, душа!.. И тут же вспомнила то, что, увидев, сразу же и забыла на годы вперёд: ветвь сосны над головой Бориса. А он, запаниковав, эту ветку, которая бы его спасла, ухватись он за неё, не увидел, и выпрашивал себе жизнь у той, кому сам не оставил надежду на свою любовь.

Дыхание участила знакомая вязкая тишина, а ноздри уловили гнилой запах той самой трясины, в низовье реки Терек, что не пожалела Грудова тоже. Она его оставила себе, навсегда, с согласия «Совы». Но только сейчас в Кире Львовне, краевом депутате, заговорила рядовая Кира Верещагина. И рот ей закрыть не получалось, хотя — не корила прошлым, а лишь напомнила ещё об одной детали, помимо ветки над головой Бориса.

Трясина была не широкой — от силы три метра; скорее, такой очень давно, когда-то, была протока, впадавшая в Терек, или выбегавшая из реки, и заманить в неё таёжного Демона сейчас — возможно, что таким и может быть исход их поединка. Мысль эта встряхнула Киру Львовну оптимизмом: а почему бы нет?!

...Как же раньше она не догадалась о том, что заманило её в Кедры, и оно же, прошлое, преследует, этим ...Шаманом. И не волк, выходит, весь день скалился и рычал ей вслед — смерть торопит, чтобы нашла свою душу до рассвета. Все эти годы прожила ведь бездушной, кому сказать — ну, кто в такое поверит?! И сама не поверила бы, да болото за утопленную нелюбовь любимого отобрало у неё душу. Тогда, когда обида с досадой толкнули на месть, душа и выпала, будто ключик от шкатулки с удовольствиями, и женскими — в первую очередь! Только поняла это не сразу. Потом казалось, что по-прежнему вдыхала жизнь, а на самом деле выдыхала из себя её, прежнюю, каждый день. А в жизни-то прежней — девичьи грёзы да ожидания ещё слепой, как котёнок, женщины. Потому и вдыхала каждый день всё тот же горький девичий стыд и незаслуженный женский позор. Только и того, что, задыхаясь собой, себя же и терпела. Как астматик терпит хворь, с которой родился, или заболел которой. И руки от Бориса, ей за спину, эти стыд и позор заломили, а ведь думала, что они утонули вместе с ним. Не утонули, наказав тем самым её саму молчанием чувств. ...На коленях у одиночества, не один год и не десять лет — оказывается, что так тоже живут: молчанием оскорбившегося сердца. ...Бессердечием!

А вот и тропа… Зайти на неё не составило труда — Кира Львовна с неё и не сходила, так как где-то здесь осталась её душа, а «Сова» — в карауле с 1999 года. К трясине подошла также неторопливо и осторожно, как когда-то. Забросив карабин за спину, присела так же, в тяжких раздумьях — некогда ветка ели стала массивной ветвью, изогнувшись на свет и рванув в годах длиной в небо. Но это и хорошо теперь — видно, что до ствола можно допрыгнуть. С шестом — запросто. Не стала и затягивать — шест, шест, шест! ...Нашла. Подумала: «Наверное, и для этого тоже так ярко светит Луна». Да, она сможет — перелетит через трясину, приземлившись на твёрдый грунт. Твёрдый, конечно, твёрдый, так как только такой способен стать силой корней ели, подпиравшей ночное небо. ...Разбег был коротким, взлёт такой же и резкий. Приземлилась, как и предполагала: жёстко, даже, похоже, разбив локоть о торчащий из земли камень.

«Ну, вот и всё!» — выдохнула из себя Кира Львовна признание и, одновременно, согласие, в том и на то, что знала только одна она. Положив карабин с правой от себя стороны, заёрзала разгорячённой спиной о ствол ели, убедившись таким образом, что прикрыта с тыла. Осталось дождаться Демона, а он скоро сюда прибежит, если уже не где-то рядом. Со спины не нападёт — потому человек человеку и волк, что в волчьей сущности есть человечьи как жестокость, так и благородство. Значит — атака спереди и… трясина его утопит. Как сказал бы Владлен Валентинович или молодой верзила с васильковыми глазищами — коварство ума! Да, ему ничего не стоит перехитрить и нечистую силу, а коварство женщины к тому же — на конце иглы доверия ей. И как в сказке про Кащея Бесмертного: игла в яйце, яйцо в утке, утка в зайце...

Шаман не появился ни через час, ни через два. Одна за другой гасли звёзды на сереющем небе, Луна будто укатилась куда-то — если захотела угодить волку, то всё равно опоздала: светало. Да и глаза Киры Львовны — глаза снайпера по прозвищу «Сова» не просто так, и натренированы не только они. Потому и сон её не взял, устала — ещё бы: столько пробежать тайгой, а о воде научилась, давно, не думать. Когда жизнь грозится умыть собственной кровью, какая уж тут вода!

В осторожных шорохах и тревожных звуках минули очередные полчаса. Всё это время она уже больше прислушивалась к себе: солнце вот-вот подпалит тайгу дневным светом, а внутри всё та же холодная пустота — и так девятнадцать лет! Даже губы Бориса, выплёвывавшие грязь в последние мгновения своей невезучей жизни, память и воображение показали, ещё и пунцовыми, какими и были, да тщетно… Руки Грудова её не касались — смотрела на свои, и в голове одно и то же, по-прежнему: ...не захотел коснуться её не целованного тела; мужчин было много, особенно, потом — после Чеченской…, и никого. Так и осталась не целованная ни разу и никем. Сердце отстукивало, вроде, как поддакивая, что, да, ни разу и никем, только — хотя бы кольнуло, что ли!

Снова стало жалко брючный костюм и обувь — уже не отстирать, не отремонтировать. Оторвала занемевшую спину от ствола ели, дотянулась рукой до трясины, а болотина, вроде, как ждала свой очередной трофей, открыто обманывая светом, цветом, запахами… Зачерпнула жижу, машинально растерла в пальцах — омерзительное ощущение, но ничего не почувствовала при этом. С надеждой подумала о маме — только и того, что вспомнила!

Минуту-другую Кире Львовне казалось, что всё закончится возвращением в её военное прошлое. Зачем это — об этом ей не хотелось думать, как и оставаться в метре от дурно пахнущей и дрожащей от комаров трясины — вот это и есть демонизм земного времени и пространства: до полуночи бежать сибирской тайгой — когда время убегает далеко назад, а пространство, наоборот, приблизилось рассветной дымкой из низовья горной реки. Здесь она убивала врагов своего Отечества, а её первая и последняя любовь убила в ней душу...

«А мы на море! А мы на море! В проливе Тонком — на берегу»… Вроде, послышалось? Или нет?! Кто-то пел. «Грубый голос», — отметила Кира Львовна, определив, заодно, и направление, откуда слышалось пение.

От Автора.

А поющий будет идти тропой, ставшей для Бориса Грудова роковой от нелюбви к его боевой подруге, а для самой Киры Верещагиной — такой же роковой от любви к нему. Для неё — не сразу, спустя годы: ведь не подумала, перелетая на шесте через трясину, как будет выбираться из-под ели после того, как… За её спиной, если не такое же болото, как спереди, то — пуля, до этого момента не долетевшая до неё только лишь потому, что придуманная человеком пуля есть посланник смерти, какую человек тоже придумал, и кто бы и когда не выстрелил в земное живое — стреляет злом и в себя. Зло не быстрее пули и не всегда убивает, зато оно неотвратимо точно!

Душа Станислаф будет петь в своё удовольствие и исключительно для себя. (Так, напевая, Станислаф-человек уважал в себе и музыканта, и певца, заодно демонстрировал эти два таланта другим — ведь для чего-то он заканчивал музыкальную школу по классу фортепиано и гитары; на фортепиано и гитаре — играл, да, а что касается пения — потому и пел, в основном, только для себя)

Он подойдёт к трясине, ступит в неё, но болото не измажет даже подошвы его тёмно-фиолетовых замшевых туфель. А Кира Львовна, не упредив его широкий решительный шаг ни словом, ни жестом, впервые за много лет лет прочувствует горечь досады: как же так, что паренёк не провалился в преисподнюю?! Так прочувствует, что сплюнет эту чувственную горечь с губ, но в то же самое время ошалело возрадуется этому подзабытому ощущению. Станет тепло и уютно от осторожного смеха внутри неё — как же здорово…, потому улыбнётся на обеспокоенный вопрос ладного кареокого юноши: всё ли с ней в порядке , ...подаст ему свою руку, просительно и в то же время властно, чтоб помог встать, и — прочувствует сумасшедшую боль в ладони правой руки. Явственно услышит волчий рык, уже победный и торжествующий, увидит самого волка так неожиданно близко-близко, что её вырвет исступлённым визгом, и кровь горячая, как обжигающая память, станет стекать с ладони ей на колени, моментально возвращая одежде прежний цвет, и самой крови тоже. Перехватит левой рукой запястье и продолжит визжать неуёмной и радостью, и ненавистью, а смех внутри неё сменит язвительная насмешка: Демон перехитрил, и кого — её, Сову!

На клыки волка, ещё угрожающие ей, и в глаза, каменные и тяжеленные от неземной печали, смотреть — смотреть на это не останется сил. Их хватит лишь на то, чтобы подняться и выпрямиться стрелой отмщения — совиные глаза, растворившие в себе рассвет и прицелившиеся своей округлостью, измерят расстояние до спины парня, который будет уходить тропой и, как ни в чём не бывало, снова петь в своё удовольствие: «...А мы на море! С чайками в хоре волну гоняем до не могу!». «Нет-нет, постой! Дуэль не закончена!..» — заверещит вдогонку Кира Львовна, и безудержная решимость буквально швырнёт ею, непокоренной никем и ничем, ему вслед.

… «Как же ...дышать ...тяжело, если некем!..» — произнесёт краевой депутат Верещагина бережно, не желая своё последнее земное откровение и признание измазать густой и жутко кислой топью во рту.

(Продолжение следует)

0
01:14
161
Нет комментариев. Ваш будет первым!
Загрузка...
Светлана Ледовская