Фантазии укушенного сладостью

Автор:
valeriy.radomskiy
Фантазии укушенного сладостью
Текст:

ФАНТАЗИИ УКУШЕННОГО СЛАДОСТЬЮ

Новелла

"Я В ЗВЁЗДЫ НАРЯЖАЛ ТЕБЯ НОЧАМИ"

Говорят: смех продлевает жизнь; я говорю: боль (не физическая!) её укорачивает, но высекает из нас чувственную мысль для прозрения всех...

В тридцать я продолжал мечтать. В пятьдесят ещё мечтал. В шестьдесят стал смотреть любви вслед. Подолгу и с огорчением, по-настоящему сильным, как когда-то влюблялся. (Так любил — считанные разы, признаюсь, но не каюсь)

Сейчас я в возрасте ...укушенного сладостью до горечи на губах. И эту горечь не отмыть и не оттереть. Потому, что я не могу стать или заменить кому-то собою мир, но я могу ещё вызвать в женщине фантазию. Утешение слабое, тем не менее великовозрастное оно и успокаивает фантазиями. При этом женщина, укусившая сладостью до горечи прозрения, останется прежней и всё-всё — в ней таким же, но только не её потаённые откровения, если она позволит моему взгляду пойти за ней. Хотя бы чуточку пройтись вместе.

...Их было четверо, ярких и громких девушек, и почему-то они сидели в ряд за столом на четверых. Вряд ли, что смотрели на меня, зато я рассматривал их. Бирюзовое платье на одной из них обласкало чем-то далёким в годах и близким, как море, шуршавшее кудряшками волн о пирс невдалеке.

Постарев, я всё равно не отказывал себе в чувственном удовольствии, какое даёт и писательское воображение. А передо мной сидела молодость — воображая себе колени девушек, в то же самое время я подбирал определение, тому, что они есть для мужчины. Ведь влюбляет в женщину её лицо, что бы кто не говорил, но колени — это как встреча мимолётного взгляда и бодрствующего желания на мосту, и в центре. А вот дальше, если «мост» или «мостик» принаряжен, предположим, тёмной прозрачность, мужчине хочется увидеть и правую его сторону, и левую. И желательно зреть объёмно, а вишенка на торте — пройтись…, без разницы — откуда куда! Если, конечно, длина юбки на женщине позволит такому сбыться.

А ещё — почему я воображал колени, — ноги женщины стали для меня определяющими изначально. Правда, понял я это не сам, а когда в девятом классе в своей парте нашёл записку. Развернул — прочитал: «Рассуждаешь о девушках просто, даже правило есть одно: прежде, чем завести знакомство, ты посмотришь на ножки её». (Да, стройные ноги, если только не спортсменки, для меня — это единственная безупречность в женщине. Без таких ног меня нет в качестве мужчины-самца. И в этом, конечно, моё сугубо мужское несчастье)

Наверное, одноклассница, написавшая мне ту записку, глубокую в откровенности, была в меня влюблена, к тому же — талантливая и наблюдательная: подловила-таки своим, опять же — может, ревнивым взглядом мои чувства. Они сжигали меня на ветру желаний, когда Стелла Витальевна, сидя за классным столом, своими лиловыми коленками выжигала всё. Это «всё» — что закрывало мне глаза, что пыталось успокоить дыхание. Короче: взять себя в руки. Чтобы безнадёжно не выпасть из учебного процесса и, тем более, не привлечь к себе подозрительного внимания.

Всегда изнеженная воздушными пастельными цветами своих нарядов Стелла, учительница младших классов — что и возрасту её соответствовало: 23 года, — подменяла «препода» по русскому языку и литературе, ввиду его болезни. За сорок пять минут урока «обалденную училку» глаза пацанов ...раздевали не по одному разу — явь и воображение не больно-то разнятся, а посмотреть было на что. (Не стану выписывать во весь рост портрет сладостного наслаждения и такого же мучения — у каждого свой лик желаний, того же счастья и несчастья в любви. Скажу лишь, что до темноты в глазах я плескался в радости её безбрежных глазах, перед этим безрассудно ныряя в бездонное декольте платья…)

Да и прятаться от Стеллы в своих же чувствах я не хотел. Или не умел. А намерений не было — влюбившийся взрослеющий пацан!

С трепетным вдохновением я ждал уроков по русскому языку и литературе и, даже не понимая зачем, сам себя ей выдавал по-всякому. И однажды, когда её два урока были последними, она попросила меня задержаться.

Оставшись одни, ни она, ни я не знали, с чего начать разговор, а о чём — это было написано на моём виноватом и нет лице. Стелла оставалась сидеть за столом, скосив колени на угол, я — перед ней, пытаясь унять дрожь по всему телу. И, понятно, как щенок ждал от неё только теплоты понимания и придуманную мной милость. Эта чуточку смелая, чуточку отважная робость от мальчишеского воображения близости со Стеллой, чего уже требовал от меня подростковый возраст, угодивший в её женские чары, но не имевший практики соития, удерживала таки во мне напряжение готовой к полёту стрелы: видна цель, да попасть в неё и боязно, и очень хочется, и, главное, цель уже предугадала полёт…

Наконец, взгляд синевы глаз напротив потеснили янтарные зрачки — Стелла была готова объясниться. И я услышал, что я «глупенький мальчишка», что заметный и уже обращающий на себя внимание привлекательной внешностью и «рыцарским» характером. «Ты этого пока что и сам не знаешь, но, признаюсь, что и ты мне приятен как...» — не сказала, продолжив: что влюблённость подростков-учеников в учительниц не может быть предосудительной потому хотя бы, что подобное случается часто и даже педагоги от этого не застрахованы. «...В школе — этого я не знаю, — продолжала она рассуждать на враз окрылившую меня тему, мизинчиком подбивая кверху ресницы, будто они мешали ей видеть, — а мои сокурсницы по институту знаю, что влюблялись в преподавателей, и даже выходили за них замуж...».

Разговор между нами состоялся, но мы ни о чём не договорились. Она не могла запретить мне себя любить, а я ещё тогда не знал, чего мне будет стоить эта любовь — в любви все возрасты покорны, но покорённым будет лишний!..

Так уж случилось: в ОШ № 55 своего родного города я попал по решению «гороно» (городского комитета по образованию) — до этого меня исключили из ОШ № 17 за поведение «недостойное звания советского ученика». После того, как исключили, никто и долго не знали, что теперь со мной делать — на работу нигде не брали: несовершеннолетний, а «крамолу» стихов и мордобой простили, пожалев мою маму — в результате послали всё равно учиться, но уже в качестве «второгодника, ушибленного не мозгами, а неправильным мировосприятием… ».

В 9-А классе ОШ № 55 я не был самым старшим по возрасту, тем не менее моя репутация «неуправляемого юноши» выделила меня из коллектива школы и оттенила повышенным вниманием. Со стороны педагогов — прежде всего, и Стелла, решившись на разговор со мной тет-а-тет, упреждала таким образом во мне то, о чём слышала: подчиняет и кулаками, в том числе, и может «запудрить мозги» по-взрослому. И если созревших к романтическим отношениям школьниц это даже интриговало, то молодого педагога Стеллу Витальевну мой имидж с губ предвзятости пугал. Немножечко, но — тем не менее: вдруг прицепится, как банный лист! Потому, что она не знала о подростковых драках взглядов и убеждений, о подчинении подлого как наказание за подлость, о том, как могут уже любить те, кого она учила всестороннему уму-разуму.

Скорее, Стелла не знала об этом, да и её года…. Только, прочитав осторожность в глазах, что подожгли мой душевный покой, они же, эти глаза, тогда притушили душу неловкостью не её положения, а моего. И я спрятал себя от неё в показном безразличии, давшееся мне, что называется — хотелось выть и кусаться!

Стало легче, когда моя возлюбленная учительница сама стала искать мои глаза. А мне это не показалось: не дождалась моего взгляда — вызывала к доске, и так обязывала себя внимать, намеренно дразня собой же. Я всё понимал: не разница в годах стояла между нами. Кто-то третий пленил её сердце. Если не третий, тогда у меня был шанс. Чего я хотел от возлюбленной «училки», — в семнадцать-то лет!? В то время я дышал ею, чувствую себя астматиком, когда не видел. Стелла стала таблеткой моего взросления как мужчины. Небо, и всё вокруг меня, находясь с ней, тускнело от волнения и напряжения, вместе с тем без неё я не замечал неба, никто и ничего мне были не в радость. Вот и всё!

Когда выздоровел «препод», которого заменяла Стелла, я был даже рад — зачем мне эти душевные стенания и бессонные ночи!?

Осень того года выдалась сухой и настала для нас, учащихся «9-А», с объявления классного руководителя Галины Михайловны, преподававшей нам украинский язык и литературу, того, что организация школьного вечера — очередь нашего класса. В непривычно рано наступавшей темноте заканчивались занятия во вторую смену и это обстоятельство выстрелило общим недовольством: когда успеем и т. п. Классный руководитель в тот момент пребывала в отвратительном настроении — повела себя жёстко и для многих не лицеприятно. С её редких зубов и сползла в класс обида. «Мне всё равно — когда и как вы это сделаете!» — сплюнула она к тому же горечь от недопонимания собственного положения «ответственной», бросив от дверей напоследок, что завтра хотела бы видеть сценарий и план мероприятия.

Но ни на следующий день, ни в оставшиеся до дня школьного вечера дни ничего, что запросила «классная», она не увидела. И распинать по этому поводу свой класс, то есть нас, «9-А», не стала — попала коса на камень. Даже придя на работу в день запланированного мероприятия и увидев сбоку от двери, на входе в школу, плакат из ватмана, но оригинально обклеенный по бокам багряными кленовыми листьями и выпирающими в центре буквами из коры, провозглашавшими «Осенний бал», а ниже — день , ещё ниже — время начала и окончания, к нам она, в класс, так и не зашла. Никто из класса тоже, кроме, возможно, подхалимов, к ней в течение дня не походил — озлобленная категоричность Галины Михайловны оскорбила практически всех.

Без малого в семь вечера, у школьного зала было не протолкнуться, но двери были заперты изнутри. Одетые не по-школьному восьмиклассники и старшеклассники разошлись до этого коридорами и ждали начала осеннего бала там, а преподаватели, не менее принаряженные, поглядывали на часы, не беспокоясь. Они полагали, что Галина Михайловна — в зале и, наверное, дорабатывает со своим классом какие-то визуальные детали по сценарию. Как вдруг классный руководитель устроителей школьного вечера появилась у них за спинами, неестественно загадочная и с залитым нервозностью лицом. Успела лишь швырнуть одной из коллег: «Не знаю!», двери зала открылись и — о боже! — полумгла изнутри насторожила всех, а нарастающий в звуке низкий регистр тембра знакомого, вроде, музыкального инструмента откровенно испугал одних, других, интригуя, поманил к себе тем, что понимался ими как «Заходите! Приглашаем!».

Первыми всё же вошли педагоги, щурясь будто от яркого света, хотя на самом деле света было столько, сколько нужно было для эффекта вечерних сумерек. Поэтому и лампы в люстрах были выкрашены в синий, красный и жёлтый цвета. Но что заставило кого-то из них даже присесть, чтобы определить, что же так щедро зашуршало у них под ногами, так это — осенние листья, которыми, действительно, щедро был усыпан пол.

Преподаватели и учащиеся дошли лишь до середины залы, уже с шумным восторгом загребая носками туфель сухую листву, как раздвинулись бархатные кулисы сцены, и не яркий, но дополнительный свет, пролился на них из углов. Закатный и трепетный он принёс в себе гостевой покой учителям, возбуждение, предвкушение, кураж, и всё это — сразу, ученикам, а со сцены всем улыбались незнакомые парни-музыканты, тепло исполняя песню «Школьные годы». В миг сцену окружили со всех сторон, шаги подходивших подпевали шорохами.

У девчонок, что оказались к сцене ближе других, загорелись глаза. Музыканты были их старше, но не намного, чтобы на щеках школьниц не проступил румянец сосредоточенного внимания. Да и вид музыкантов воображал за них самих: облегающие синие брюки на каждом, василькового цвета рубашки с белыми искрящимися жабо, и брошь — на каждом жабо, одинаковая формой, но камни разного цвета…; на широких поясах отблёскивали хромом электрогитары, клавишный инструмент звучал органом, а ударная установка, все пять барабанов, искрилась изумрудами разной величины и объёма. И посреди этих изумрудов восседал я — ударник вокально-инструментального ансамбля «Русачи» (за исключение меня все участники ансамбля работали художниками оформителями магазинов и торговых павильонов; мы давали концерты по всему городу в разное время и я часто, только по этой причине, прогуливал уроки).

Покуда звучала первая программная песня, мне пришлось пережить себя в образах ...из глазах стоявших подле сцены. Но мои глаза убегали, прячась за ресницами, не от этого — мне было больно видеть Стеллу, забыть которую и отказаться от которой я не мог. А она, сияющая из сумерек, видела меня таким, каким себе и не представляла, оттого и сияла неподдельным приятным изумлением. И танцевала после, вальсируя с кем-то из старшеклассников целенаправленно: к сцене. Изящно и откровенно кивала мне головкой с ветвистой чёлкой, будто нахваливала меня: молодец, неожиданно, конечно, но я рада видеть тебя таким. Вот только она не слышала мою душу.

Ближе к концу бала, а он удался прям-таки на славу и на загляденье, вокалист сел за мою ударную установку, а я взял у него микрофон. Весь вечер я отговаривал себя не делать этого, да что-то во мне взыграло неуёмностью.

Закатный свет из углов залы погас и пахнущий осенью сумрак потеснил всех к стенам, на стулья. Ожидание стало зримым только вблизи лиц, но передавалось от одного к другому с умолкающей суетой. Появление меня, девятиклассника, на школьной сцене в завидной роли барабанщика ВИА «Русачи» да ещё и на слуху, от растущей популярности ансамбля у трёхсоттысячного города, несказанно удивило всех, но что и как споёт хулиган-второгодник интересовало больше преподавателей.

Ожидание успокоило суету и томило близостью завершения бала. Сцену подпалил ярко-красный свет мозаичных прожекторов снизу-сверху, приятным сюрпризом для всех стали и меняющиеся на мне цвета. Я будто бы сгорал то в пламени огня, то прорастал зелёным ростком и со стремительной неизбежностью прорывался к небу, то мой силуэт трепетал в синем тумане сизым голубем. «Бочка» (большой барабан) стал выдавать удары, созвучные с ритмом биения сердец в зале. Первые аккорды из-под клавиш простонали надрывной печалью и невысказанной тоской, затем струны гитар задрожали в переборах звенящим волнением, отпуская боль на откалывающихся басовых нотах. И я запел:

– Я в звёзды наряжал тебя ночами,

Портреты рисовал зарёй, рассветом,

Шептал, кричал: «Люблю!» ручьём и эхом,

Да звёзд мерцание — не губы, что молчали.

Прости меня, любимая, за то,

Что не могу подать своей руки —

Не убежать нам, вместе, от тоски,

А на твоей — чужой жены кольцо.

Струны солировали высокими нотами, рвущимися за облака чьих-то девичьих грёз, в необозримую даль мечтаний присмиревших пацанов, а низкие ноты продолжали откалываться ...от никелевых басовых струн, грохоча ритмичным звуком барабанов, стихая в падение в полутона и отблёскивая зарницами на тарелках. И будто обручальное кольцо упало на одну из них, подпрыгнув, и жалящее отзвуком покатилось, не видимое, со сцены в зал и спряталось в листве — нет больше: «чужой жены!..» и не было. Укатилось и спряталось — о, если бы только навсегда! — от только что корящих и в то же время молящихся откровением слов:

– ...Но ты мне не чужая! Это я,

Останусь для тебя таким — уйду

В свои года: где лебедь на пруду

Закружит в брачном танце, не любя...

И нет твоей вины, и нет моей.

Ты в берега его… волною мчишься,

А я всё тот же: «глупенький мальчишка» —

С цветами на углу мечты своей!..

Сквозь кружево танцующих, осторожно и бережно удерживающих друг друга взаимным желанием быть лебединой парой на виду у всех, пробивалась бирюзовым видением Стелла. Как средь кудрявых берёз и молодых дубков шла она, покрытая жарким шепчущимся у самых её ног вечером. Что он шептал ей, что шептали извиняющимся хрустом листья — не знаю, но она подходила, прикрывая лицо ладонями не к сцене, а отважилась, первой, проложить путь именно ко мне, потерявшемуся в объяснениях себя. Сама решилась и сама отправилась в этот благородный путь с молвой отовсюду, которая не ожидаемая никем в зале только-только ещё прищурила глаза коллегам. Остановилась напротив — подала мне руку, правую, чтобы я видел — там нет обручального кольца, и этим не соглашающимся со мной движением приглашая меня на белый танец. И таким нежданным-негаданным было продолжение песни, а заканчивалась она словами одного на двоих дыхания, друг друга ласкающих рук, глаз, излучающих друг другу свою нежность и просящих — ещё!.. И очевидность этого не явилась лишь кажущейся кому-то, а для нас она определила места не просто в школьном зале — на золотистом паркете осени, где танцевало одно на двоих счастье; немое, робкое, которое вот-вот истечёт по времени, но сполна выстраданное учеником и согласившейся на такое учительницы.

«Я в звёзды наряжал тебя ночами...», — звучало со сцены. «...Портреты рисовал зарёй, рассветом, шептал, кричал: «Люблю!» ручьём и эхом, да звёзд мерцание — не губы, что молчали — подпевал зал.

...Когда с ребятами я загружал инструменты и аппаратуру в салон автобуса, меня не покидало ощущение, что Стела ещё не ушла домой и находится где-то поблизости. Во дворе школы её не было видно, да и кругом — темно. Оставив то, что могли сделать и без меня, я вернулся в школу.

Зигзаг коридоров подвёл меня к классу с трафаретом «9-А». Сердце разбивало мне грудь, а руки искали карманы, чтобы не открыть дверь. И я тушил желание снова видеть Стеллу, предполагая — если она и не ушла, то сейчас может быть в учительской. Этим, обманув сам себя, открыл дверь и заглянул в класс. ...Она сидела за моей партой, на моём месте — не поднялась, а взлетела. Оторопь и смущение изменили ей лицо. Но для меня оно стало только краше оттого, что её синие глаза были рады мне. Они не могли меня обнять, но то, как она подала своё лёгкое тельце вперёд, обнимало и прижималось ко мне издали. Я очень хотел этого, потому и сразу поверил.

Подошёл я — слова уже ничего не могли изменить. Во мне дрожало всё, и на её глазах я рассыпался от нерешительности. Хотел, но не мог, как себя не призывал и не обязывал, протянуть к ней руку — и она сама сделал ещё один шаг навстречу неизбежности в наших судьбах.

...Всё невольно нашли мои руки — от шпилек в волосах до скользнувшего под пальцами квадратика-застёжки на спине, под платьем…, — но мне нужны были только её губы. А она, отдав их мне, сама не отпускала мои. И это, ошалелый поиск губ друг друга и нетерпеливое их слияние в обоюдно страждущих сладости поцелуях, изматывало нас обоих, тем, что я боялся себе представить, а она не могла допустить, если бы и сама разорвала на себе своё волшебное бирюзовое платье от принимающей меня на себя груди. Я стал её дыханием, а она моим. В эту божественную минуту никто и ничто не стояло между нами. Её руки врастали в мои плечи крыльями, а ресницы рисовали на моём лице черты услады.

Вдруг всё резко закончилось. Стелла отступила, уронив голову, и прикрыла тыльной стороной ладони свои губы. Она вернула их себе, чтобы сказать мне «Прощай!», и так, как дерзит только безответно влюблённая девчонка: резко подошла ко мне, обхватила мои щёки, притянула мои губы к своим и, обласкав их влажным дыханием, ...укусила. Мы оба слышали, как треснула, разрываясь моя губа, но при этом я не почувствовал боли. Я вдохнул в себя сладость прикосновения ко мне любви, а солёная горечь поползла по подбородку кровью.

… Слёзы не спрашивали меня — мужчина ли я уже, или ещё сопливый пацан? Мы оба плакали, склонив друг перед другом головы, запрещая себе думать о том, что значил этот, как я понял, её последний поцелуй. Но Стела не могла не объясниться — она прощалась с тем, кто был третьим, и лишним… Подняв мои руки ладонями к верху, поцеловала каждую из них, буквально залив слезами, горячими-горячими, и сама всхлипывая ребёнком — произнесла, словно подала на моих ладонях, своё признание:

– Теперь ты — укушенный сладостью!.. И не забудешь меня. Прости — я забуду тебя. Потому что ты сделаешь меня несчастной!

На бетонных ступенях на фоне розовых стен кафе «Улыбка» сидел, обречённо и безвольно склонив голову, юноша: опрятно одетый — белая и хорошо отглаженная рубашка, чёрные брюки и такого же цвета туфли на широко расставленных ногах. Ступни постоянно задирали остроносые концы туфель вверх, тёмные волосы просыпались со лба унынием, выдавая прохожим душевное состояние: смятение. Бутылка вина — рядом, не допитая. Сигарета — между пальцев, и потухшая.

Из большущих окон кафе доносились голоса, много голосов, в основном крикливых, но возбуждённых радостью и весельем. «Гена! Гена!.., Стелла! Стелла!.., — рвались наружу торжественность момента и от этого ликующий восторг гостей — ...Горько! Горько!.., ...Раз! Два! Три! Четыре!..

Юноша вскинул голову, лицом к небу — дрожь век разметали слёзы, горячие-горячие, и как будто спешившие скатиться и упасть: не обжечь бы. А с покусанных губ стекала светлым мальчишеским подбородком кровь. И капала, капала, капала … его сердечной болью. 

МАСКА

Из всех определений женщины я до сих пор безоговорочно подчиняюсь собственному: женщина — это неизбежность! Женщину нельзя обойти — полноводная река на мужском жизненном пути. Восторгает собой (если восторгает!), манит дальним берегом (но пугает глубиной!), познаёт его физическую силу и от берега к берегу упрямо и настырно испытывает характер, скользя по нему исключительно к личному счастью, как по льду. Вопрос «Зачем?» — неуместен потому, что всё это нужно мужчине. Вместе с тем это лишь внешняя сторона такого божественного понятия как женщина. Её рисковую сущность не прячут глаза. Только в глазах женщины прекрасное для мужчины и его личные достоинства обретают буквальный смысл. Или остаются таковым лишь для него самого.

Скажу банальность, тем не менее банальность устремлений женщины — не осадок в её душе, а им пересыпано-перелито всё, на что откликается душа. Это как признающийся голос: «Я согласна!», но свою личную череду, с чем согласна, женщина заявит гораздо позже и на каких условиях согласна — обязательно! В этом и есть основополагающая суть неизбежности в женщине. Поэтому, не торопясь выпить свой кофе под шум резвящегося в сторонке от меня моря, я высматривал в глазах четырёх девушек и блеск потаённой неизбежности, потирая при этом пальцем и ощущая им рубец на своей губе от сладко-горького поцелуя Стеллы Витальевны...

Возможно, что именно меня не было в её Судьбе, а я лишь школьными коридорами нечаянно забрёл в очарование женщиной-учительницей. Может быть, может. Только липкая сладость на моих, уже шестидесятилетнего, губах — это не случайность. Да и синяя полоска поперёк губы, точно от чернил, не есть, разве, знак того, что меня пометила она, ...школьная любовь? Почему нет!? Пометила ведь! Для чего, — это объяснила сама Стелла: «Теперь ты — укушенный сладостью!.. И не забудешь меня». Для кого пометила, — вот этого я не знал до сих пор. Но жил с этим, осторожно и бережно. Как живут с раной, на вид лишь вылеченной и зажившей. Такой раны не стыдятся, потому и не прячут, она не безобразит. Только горьковатая сладость — на губах, а в сердце и вовсе — боль! От прямого откровения моей первой возлюбленной: «Прости — я забуду тебя. Потому что ты сделаешь меня несчастной!».

Девушки всё ещё таращились на меня, а объяснение их чистому неодолимому любопытству было наклеено в шаге от их столика: плакат с приглашением на концерт «Легендарной рок-группы «Singing rocks» (в переводе с английского «Поющие скалы»)», на котором моё лицо было первым в калейдоскопе портретов лиц музыкантов и вокалисток группы в театральных масках. Моё лицо — без маски и указывало как бы на большое временное прошлое музыкального коллектива. «Легендарная» — это, конечно, рекламный ход, да правда заключалась в том, что мои музыканты играли виртуозно и так же само пели. Все имели музыкальное образование и немалый сценический опыт уже до того, как согласились на моё предложение: стать коммерческой рок-группой.

(В девяностые годы из состава, первого и единственного, ВИА «Русачи» музыкой зарабатывал один лишь я: был у меня к тому времени, в собственности, магазин по продаже музыкальных инструментов. А к двухтысячному я набрал музыкантов «Singing rocks». Парням было под тридцать, все семейные. Их жёны прекрасно справлялись с обязанностями продавцов, и что особо важно — с вокалом. И приворотными чарами Любви Господь их, ну, засыпал-таки!

Играли мы в стиле легендарных, действительно, рок-групп «Deep Purple», «Pink Floyd» и «Led Zeppelin», и классический хард-рок играли профессионально. Оставаясь верными его музыкальной стилистике, предлагали слушателям свои музыкальные композиции и объединённые в тематические сюиты песни. Тексты писались мной.

Сценический образ — один на всех: поющие души, будто стонущие от истязания откровениями, но — трогательно и волнующе слушателя. Оттого и лица музыкантов и вокалисток прятали от зрителя одинаковые белые театральные маски. От их выражения веяло суровым безжизненным холодом и далью, как от скал, притягивающих взгляд, восторгающих, манящих и пугающих одновременно. Верхняя часть лица — прикрыта и до последней минуты концерта оставалась инкогнито. У всех до единого музыканта, включая и меня, длинные волосы, глубоко ниже плеч, и никаких косичек и «хвостов» на загривках. ...Прически в стиле хиппи — семидесятые-восьмидесятые годы. Вокалистки — артистичные и по-настоящему талантливые. Их одежды также пленили взор мужчин, а обнажённые в позволительных местах тела разжигали в зрительницах тайную зависть или гордыню за саму себя.

Почему ещё, и непременно, маски на красивых молодых лицах?

Из Армии я вернулся домой в середине декабря. Узнав о том, что в школе, которую я закончил в тот же самый год, как и призывался на срочную службу, состоится новогодний вечер, отправился туда в запланированный для этого день. Конечно, я хотел увидеть Стеллу. Повзрослев, моё чувство к учительнице оставалось всё тем же, по-мальчишески безрассудным. Оно и повелело мне это сделать, заставляя сердце дрожать и сердиться за неопределённость: хочу-не хочу, надо или не надо идти. ...Пошёл, гонимый воспоминаниями об осеннем бале, о своём классе, «9-А», в котором три года тому назад целовал мечту-учительницу, расставшись с ней укушенным сладостью...

Появившись в актовом зале школы, меня быстро узнали присутствующие в тот момент преподаватели. Подошли и явно были мне рады. А я узнал Стеллу, хотя она и была в новогодней маске. Мой взгляд умолял её подойти, да она смотрела на меня издалека и не подошла к нам. И не сняла маску с лица.

Через несколько лет я узнал, что Стелла уехала жить куда-то на море. Куда конкретно и на какое именно море, — о, мне хотелось это знать, да та новогодняя маска на её обожаемом лице, за которой она как бы спрятала свои сердце и душу от меня, о многом сказала моему уму. Например, если «Вся жизнь — театр, а люди в нём — актёры», тогда у любви и нелюбви одна и та же маска на лице. Бесконечного ожидания подтверждения подлинности чувства! Уметь ждать, не тревожа чувство понапрасну и жалостью к себе — это ваятель пьес Любви.

Бывая у моря, мои глаза непроизвольно высматривали свою мечту-учительницу. И вот сейчас, в курортном городишке Береговое, где музыкальный коллектив совмещал работу, вечером, и отдых, солнечными днями, я пил кофе в баре на набережной и привычно всматривался в незнакомые мне лица: а вдруг!..

Так и не создав семьи, ею стали ребята-музыканты и их жёны. Да и мой возраст: им — отец, их детям — дед. А судьбе я не перечил!

Обычно под конец выездного тура к морю, а мы могли позволить себе это только в летние месяцы, на последнем концерте и в самом конце на сцену выходил я. Тоже в театральной маске на половину лица...)

Окунувшись с головой в воспоминания прожитого, светлого и мрачного — как без этого! — и прикипев взглядом к концертному плакату со своим изображением пожилого стиляги, я не заметил, как ко мне подошла одна из девушек. Минутами ранее я рассматривал их, четверых, сидевших почему-то в ряд за одним столиком, с писательским интересом, теперь же сам был интересен им, но в качестве музыканта, как они полагали. Отчасти — да, но на самом деле — художественный руководитель и директор. Понимая это, я уважительно указал девушке на пластмассовое кресло рядом. Она присела в напряжении от заметного милого смущения.

– А вы ...это вы?!

Дальше её глаза объяснялись взглядом на плакат.

– И вы почему-то не в этой, ...в маске!? ...Вы так смотрели на нас…

Пришлось и мне объясниться: признался, что ищу мечту-учительницу из своей романтической юности...

Это изгнало из девушки смущение, придав лицу чувственное обаяние и смелость, не давшее мне договорить.

– Может, вы маму мою ищите? — выстрелил из неё лёгкий смешок.

– Скорее, бабушку, — ответил я, — если она учительница.

Вместе и посмеялись, хотя моё уточнение было верным.

Знакомились уже за столом девушек. Таня — как выяснилось — настояла, а я и не возражал. Ко всему девчата отмечали её день рождения.

Солнечная погода и не менее замечательный повод задержали меня на берегу ещё на час. Под конец прекрасного времяпровождения в компании цветущей молодости я пригласил девушек на концерт, вручив им билеты в первом, гостевом, ряду, но с условием, что они придут со своими бабушками. Приглашение в колизей романтического рока интриговало и льстило моим новым знакомым. Они не просто согласились — восторг придал их лицам выразительность благодарности и довольства собой.

В семь вечера того же дня все восьмеро сидели на своих местах в первом ряду арендованного нами зала пароходства. Девушки смотрелись красотками, но взрослее от обильного макияжа. Их принарядившихся бабушек на время концерта посетила, как мне показалось, рано сбежавшая в воспоминания молодость. Глазки блестели и слезились, сухонькие ручки с такими же пальчиками то комкали свои носовые платки, то с бережной осторожностью расправляли их на острых коленках, словно записки от ...Любви, чтобы прочесть ещё и ещё раз. Но ни одна из них не была Стеллой.

На следующий день мне позвонили из мэрии и попросили прибыть.

Мэр встретил меня с показной приветливостью, что могло означать — что-то нужно. Я не ошибся: приближался день города Береговое и мэр попросил о бесплатном концерте на городской площади. Просил войти в положение администрации — бюджетных средств мало, а так хочется порадовать горожан в такой-то день. В конце концов мы пожали руки — решено! А мои ребята были этому очень даже рады…

В день города с утра прокапал грустный дождик, но к обеду свежесть и аромат цветочных клумб наполнили городскую площадь визуальными и эмоциональными ощущениями праздника. Сама площадь смотрелась как на семи ветрах от тротуаров, подводивших к ней. В её центре — фонтан, который на время отключили, потом накрыли деревянным настилом, застелив его чем-то плотным и густо-зелёным. Как девственная лужайка, или лесная опушка — здорово! По окружности были расставлены звуковые колонки, доработанные умельцами-мастерами под скалы, заснеженные и молчаливые. Отдыхающие, побывавшие на концертах «Singing rocks», узнавали эту мощную к тому же звуковую аппаратуру, а горожане с интересом её рассматривали. Но издали, так как вокруг фонтана-сцены были выставлены заграждения.

Праздничное мероприятие предполагало два действа.

В первом седовласый мэр, приукрасившись атрибутами власти и щедрой широченной улыбкой на скуластом лице, уже поздравил собравшихся и его вызубренная торжественная речь не отняла много времени. Мэра на сцене сменила художественная самодеятельность, пропев и сплясав в народных костюмах отведённое для этого время. Аплодисментов никто не жалел. «Попса» более чем на час взбудоражила молодёжь до щенячьего и откровенно дикого восторга. Этот визг утверждения себя через как бы публичное признание талантов местных исполнителей и подвёл черту под первой частью праздничной программы.

Весь продолжительный перерыв, до первых ночных сумерек, в морском воздухе, оранжевым закатом заманивший в город прохладу, витало ожидаемое всеми выступление «легендарной» рок-группы «Singing rocks». У томительного ожидания была и другая причина: из-за малой вместимости зала пароходства попасть на наши концерты было проблематично. Одна лишь схожесть с манерой игры и пения «Deep Purple»и «Pink Floyd», если и не привела ещё на праздник взрослых и зрелых годами ценителей рока, то обязывала их всячески поторопиться. Оттого только-только темнело, а горожане и отдыхающие уже толкались локтями и плечами на площади и на подходах к ней.

...Сцена так неожиданно и ярко вспыхнула, что общее изумление безвозвратно шугануло пёструю суету. После такого, естественно, ожидались раскаты грома, пусть и не настоящего, только не отгремело. Хотя зарницы замаячили над сценой и поплыли от неё к всё ещё изумлённой публике. Потом — над их головами, давая понять технической игрой света, что наступил момент начала концерта «Поющих скал».

В клубах сценического дыма проявились музыканты и вокалистки в оснеженных масках, с серебром и золотом в волосах, чуть ли не до пояса у всех. Чудесное техническое изобретение позволяло быть видимыми потокам света — лучам прожекторов и лазеров. Клубы дыма волшебно взаимодействовали со светом, создавая красочные визуальные эффекты. Да и сам дым-туман, подсвеченный разноцветными прожекторами, выглядел впечатляюще.

Музыканты и вокалистки какое-то время были неподвижны и казалось — молчали, позволяя себя рассматривать с желанным любопытством. Вот только органная музыка, разливавшаяся вселенскими звуками на все стороны, и голоса, будто мягкое и бесконечное эхо — откуда ему здесь взяться?! — были первой сценой рок-оперы «Князь печалей».

До судорожного мерцания звёзд праздная публика, ставшая единой огромнейшей тенью ночного неба, слушала и узнавала о жутко суровой и сердобольной истории князя, приказавшего выжечь ему глаза и вытолкать за ворота его же дворца. Слепая нищенка с той минуты станет его путеводной звездой.

«...Князь встретил её по дороге на охоту. Услышав лошадей и голоса рядом с собой, та взмолилась накормить её. По велению князя чумазую в тряпье накормили. Наевшись, она спросила: «Кто ты, мил-человек?». Князь почему-то сказал, что он её отец. Возвращаясь с охоты, он встретил её снова — нищенка попросила дать ей хоть какую-нибудь одежду, взамен истрепавшейся и совсем уже не согревающей ночами. Князь солгал, что он её брат и распорядился отвезти убогую к придворному люду, растопить баню — отмыть и одеть после. На то время ему исполнилось двадцать пять годков от рождения. Потом как-то он встретил её при дворе, да не узнал. Как тут бросился к нему в ноги его коморник — мол, смилуйся, князь: отмыли девку-то, одели, вот только своих шестеро…

Не освободил князь своего коморника от нищенки, а уж как удивился, когда к ней присмотрелся. Дитя ещё, да хороша лицом и телом. Здорово хороша — так и запала в душу. Заговорил с ней, а она ему: «Не видел ли батюшку моего и братца? Да и сам — кто будешь?». Посмеялся князь: «Возлюбленный твой, — отвечает — или не признала-забыла меня?». Заплакала нищенка. Слёзки пролились, раздвинув веки. А глазницы пусты! Переплакала и молвила, что врёт он всё. Выпалили ей глаза стражники молодого князя за то, что не поклонилась ему, а осмелилась открыто любоваться им. И батюшку с мамкой, и братца зарубили тоже тогда. За неё: что такой дерзкой и безрассудной вырастили. С тех пор нищенствует, но далеко не уходит от родных мест. Любовь не отпускает. «А уж сколько раз, кабы ты только знал, меня снасильничали в пути моём бренном. … Кто же меня такую полюбит! Раньше страшно было жить, — призналась — потом от злых людей боль прятала. ...Господь от лиха отводил. Теперь же сытая и согретая в избе живу, да к страху моему и боли добавилась твоя ложь. Ты и батюшка мой, и братец, и возлюбленный, а голос-то у тебя один. Я слепая, но не глухая».

Устыдился князь своей безответственности в словах. А ещё, что хуже: сердце голубем стало ворковать. Пошёл в церковь на исповедь.

Выслушал его духовник, перекрестил три раза и сказал: «Отцом назвался — детей хочешь, братом — плечи и руки у тебя сильные, как для для добрых дел. Возлюбленным назвался — любовь свою позвал, но ты — князь. Сам реши: кто ты и чего от себя хочешь?!». Духовник признался также, что было дело: казнила стража крестьянскую семью подданных за грех своевольный-своенравный: что не пали ниц перед князем, когда тот был ещё юношей. Но это не грех Господа, но власть над людьми от Бога!

Худо стало князю после исповеди. Пробежался воспоминаниями по прожитому — ничего такого не припомнил. Только и духовник врать ему не стал бы, значит — случилось зверство за любовь, а он, князь, не заметил и не отвратил.

А голубь той самой любви рос в груди его день от дня и просился на свободу, ...к слепой нищенке. Только как ей признаться, что это из-за него она лишилась глаз, девичьей чести и надежды на взаимную любовь? На одно и то же чувство, только в разных сердцах.

Шло время, а любовь князя не отпускала, опустошив его жизнь до безразличия ко всему, что поднимало его с колен и ставило на ноги для жизни и служения.

Наконец он решился признаться нищенке, но не в грехе от его титула и узаконенных нравов. Она выслушала голубя в его груди, долго плакала после, прикрывая дрожащими руками свои пустые зеницы. Ответила: «Зачем тебе я, такая, мил-человек? Уже не девица, уже не красавица. ...Пойду я. Любовь ослепила меня, испытала голодом, злом и коварством, но почему-то ведь осталась в сердце моём, многой, но и сладкой печалью. Она во мне единственная и со мной теперь навсегда. Я не увижу больше своего любимого, но даст бог — услышу его у себя за спиной. «Постой, любовь моя Олюшка! Это я: князь твоих печалей!» — окрикнет он меня однажды. ...Услышу его, обрадуюсь, поверю и доверюсь ему потому, что настоящая любовь слепа и нищенка на отважном пути надежды в нужде. Пойду я, мил-человек, пойду!».

Вот после этого разговора князь велел ослепить его и вытолкать за ворота».

Рок-оперу доигрывали под выкрики по всей площади «Постой, любовь моя!.. Это я!..». Смелые юношеские голоса выкрикивали это ошалело. Только их шалость получила осмысленное продолжение: не прошло и полминуты, как площадь уже сотрясало от этих же слов. На эти пересыпанные страстными аплодисментами голоса от невольно пережитого вместе с музыкантами откликались их гитары: то по-волчьи выли, то стонали, то люто страдали тематическими импровизациями. И так, триумфальным многоголосым криком и рыдающей в счастье-несчастье музыкой, дописывалась история мифического князя: он непременно прочувствует нищенку на отважном пути и окликнет свою Олюшку: «Постой!.. Это я!..». Этого хотела вся площадь, россыпями влажных глаз отовсюду, вскинутыми к небу и Богу сокрушающими темень руками требуя от музыкантов только такой сюжетной развязки. Пусть со слов толпы, но площадь и подходы к ней буквально взорвали человеколюбивые эмоции. Сопереживание и исступлённый восторг дыханием любви в печали освятили Береговое, по случаю дня города, только никто этого не понимал. Вместе с тем у торговых магазинов и павильонов, обступивших лобное место ещё с времён его застройки, зарождалась грандиозная пьянка. «Ну! ...За любовь-нищенку!» торжественного и трезво разносилось оттуда.

Взбудораженное историей князя и слепой нищенки волнение в душах слушателей было искренним и долгим. Как тут сценический дым снова поглотил музыкантов, а из него под глухие удары большого барабана на край сцены вышел среднего роста мужчина, тоже в оснеженной маске. Мужчина поднёс к губам микрофон, интригуя — а кто же ты такой, маска?

В этот момент сцену подпалил ярко-красный свет мозаичных прожекторов снизу-сверху и цвета на нём заметались. Он будто бы сгорал то в пламени огня, то прорастал зелёным ростком и со стремительной неизбежностью прорывался к небу, то его стройный силуэт трепетал в синем тумане сизым голубем. «Бочка» (большой барабан) продолжал выдавать удары, созвучные с ритмом биения распалившихся сердец. Первые аккорды из-под клавиш простонали надрывной печалью и невысказанной тоской, затем струны гитар задрожали в переборах звенящим волнением, отпуская боль на откалывающихся басовых нотах. И таинственная маска запела мужским бархатистым баритоном:

– Я в звёзды наряжал тебя ночами,

Портреты рисовал зарёй, рассветом,

Шептал, кричал: «Люблю!» ручьём и эхом,

Да звёзд мерцание — не губы, что молчали.

Прости меня, любимая, за то,

Что не могу подать своей руки —

Не убежать нам, вместе, от тоски,

А на твоей — чужой жены кольцо.

Струны солировали высокими нотами, рвущимися за невидимые облака чьих-то девичьих и женских грёз, в необозримую даль неугомонных мечтаний парней и взрослых мужчин, а низкие ноты продолжали откалываться от никелевых басовых струн, грохоча ритмичным звуком барабанов, стихая в падение в полутона и отблёскивая зарницами на тарелках. И будто обручальное кольцо упало на одну из них, подпрыгнув, и жалящее отзвуком покатилось, не видимое, со сцены в отгороженную часть площади и, прокатившись, закатилось кому-то под ноги — нет больше: «чужой жены!..». А оснеженная и серебром волос маска, холодная и печальная, продолжала петь молящимися в откровении словами:

– ...Но ты мне не чужая! Это я,

Останусь для тебя таким — уйду

В свои года: где лебедь на пруду

Закружит в брачном танце, не любя...

И нет твоей вины, и нет моей.

Ты в берега его… волною мчишься,

А я всё тот же: «глупенький мальчишка» —

С цветами на углу мечты своей!..

Сюжет текста песни драматизмом откровений автора и исполнителя дополнил и разнообразил тему всепоглощающей любви и этим впечатление от концерта только усиливалось. Оно, это приятное и в одночасье испугавшее несчастьем оперных героев впечатление, не понятно как, но стало общим. Вроде, сама жизнь виртуозно играла и пела для всех, да каждому, кто её сейчас слушал, признавалась — не любви бойся, а себя, когда не умеешь любить. И потому высокие ноты солирующего гитариста разлетались по сторонам, и далеко, стрелами Купидона, а низкие били в набат. И дробь барабанов будто бы напоминала об осторожности в чувствах, да нежное многоголосие пленительных красавиц-вокалисток в то же самое время ласкало под сердцем, и не одного, потаённым греховным желанием.

...Мольбой затихала музыка, а к сцене, отодвинув одно из ограждений и выйдя за него, осторожно подходила пожилая женщина, в бирюзовом платье, расшитым жёлтым шёлком на поддёрнутых рукавах. Спинка ровная, так и не прогнувшаяся перед прожитыми годами. Лицо спрятала полутьма, но глаза, ...глаза синие-синие, как звёзды, что падают в августе. Мерцание огней праздничного салюта, рванув в небо, увело от неё, «странной женщины», нездоровое внимание, а она, поправляла чёлку на лбу, по-детски всхлипывала и не стыдилась своих слёз. Остановилась лишь тогда, когда до мужчины в маске холодной печали могла дотянуться рукой. Вроде, хотела ему её подать — передумала. Виновато опустила головку, причёсанную усердно и не для себя только, прижав к груди кулачки. Как будто раскаивалась в чём-то или спрашивала саму себя о чём-то. Может, и нет — лишь казалось со стороны. Постояла так — пошла назад.

Грохотало расцвеченное небо, повсюду гуляло веселье восторжествовавшей Любви.

Ровненькая спинка под темнеющей бирюзой платья вздрогнула — «странная женщина» решительно легко и остановилась, и развернулась на подзабытый, но не забытый ею голос со сцены:

– Стелла, постой! Это я: ...князь твоих печалей!

КОРАБЛИК ДЛЯ МЕЧТЫ

Я мечтал встретить Стеллу, и даже жил этим, воображая нас обязательно счастливыми, хоть на чуточку больше того, на что оно расщедрилось к этому времени, если встрече быть. И это случилось только что, спустя сорок три года. Вот только счастье лишь подошло ко мне, постояло и — уходило. Вздрогнуло её плечиками в бирюзе — их коснулся подзабытый ею голос, да её сердца, похоже, не коснулось его уставшее молчать в годах признание: «Это я!..».

...Забыла? Нет: не подошла бы прилюдно. ...Не узнала? Узнала: слёзы в глазах, оттого и опустила головку, кулачки прижала к груди, а всё это — гримасы и жесты не отболевшей памяти. Хотя, может, память её никогда и не болела вовсе, да память — это и радость, и наказание ведь тоже, бессрочное! Пожалуй, она, память эта неугомонная, и подтолкнула меня в спину, чтобы не позволить уйти моей мечте-учительнице.

Я кинулся ей вслед, прорываясь и пробиваясь сквозь толпу, которая будто бы вместо меня всё ещё уговаривала: «Постой, любовь моя!.. Это я: князь твоих печалей!». ...Она позволила себя остановить, обнять, но не прижать к груди. Да и сама была не той, которая нравилась себе, что сразу стало очевидно, ускользая от моих глаз бесстрастным морщинистым лицом и прячась за руками, будто стояла передо мной совершенно голой; будто знала, что страсть воображает красочно, а нежданное любопытство и зорче, и безжалостнее. А мой взгляд был по-прежнему влюблённым и не искал в ней ничего, кроме радостного блеска её глаз. Блеск я увидел, однако тусклый, нездоровый — смущение, неловкость и ужас от стыда. Да, да: жгучий женский стыд возраста под семьдесят, который отцвёл привлекательностью и осыпается к тому же с каждым следующим днём вздохами перед зеркалом. Слабое утешение — что ей, такой, я всё же был не безразличен, только оно же — и моё посторонившееся перед ним признание себе самому: я — лишь прошлое Стеллы, способное теперь лишь огорчить её. И уже огорчившее.

Ничего иного она и не могла переживать перед мужчиной с глазами её рыцаря-подростка... Я хотел было уравняться с ней одинаковой для всех старостью — забыл о маске на лице и намеревался снять, — но она не позволила это сделать: решительно закачала головкой с посидевшей и уже не ветвистой чёлкой и смело отдёрнула мою руку от моего же лица. Наверное, это всё, что ей нужно было: видеть чернильную полоску поперёк моей нижней губы, чтобы я продолжал жить в её памяти всё тем же «глупеньким мальчишкой», укушенным сладостью. И я, подчинившись воли мечты-учительницы, маской холодной печали на лице и глазами из нашего общего с ней, но мимолётного прошлого, как бы снова признавался ей в любви, оставаясь в реальности мужчиной, которого она никогда не видела и не знала. А до этого — странствующим поэтом-музыкантом, средневековым менестрелем, спевшим со сцены ей песнь о лебеде на пруду, без пары. Только песня увела в молодость, в которой уже нельзя заблудиться, чтобы остаться!

Ночь пьянела от праздника на лицах и в душах людей вокруг, а меня за одну минуту и одним лишь глотком несбывшейся надежды — явить собой Стелле хотя бы сдержанную или изумлённую радость, — опоила тяжким разочарованием.

Ах, сколько же раз я представлял себе эту нашу встречу, и как усердно вдумчиво подбирал слова, которые ей скажу. И вот она стоит передо мной, а я перед ней, но на распятии откровения прожитых друг без друга лет. Что каждый прожитый год, поэтому только, прятал от меня её следы, а с её лица стёр ветрами и зимами сначала молодость, затем — подчиняющую женскую красоту, взамен швырнув ей на плечи платок усталости и задув в волосы абсолютно никому не нужного серебра неизбежного…, когда-нибудь.

– Не надо… Ничего уже не надо! Всё для меня неожиданно и нежданно!

Это, сказанное ею от честного сердца, которому уже ничего не надо, как ни странно, уняли моё. Так же честно Стелла на школьном осеннем баллу и после его окончания шагнула мне, влюблённому в неё до незаслуженного страдания, навстречу, ради меня. И себя тоже. Пусть щепоткой своей ещё нерастраченной страсти, но она всё же поделилась ею со мной. ...Благородно! А если и не совсем так, всё равно благодарность за миг счастья — за мной. И я обязан остаться в её великодушном сердце, возлюбленной женщины, и в её эмоциональной памяти, учительницы, тем же мальчишкой, потерявшимся в объяснениях себя. Ни как иначе, потому что благодарность должна быть осязаемой, не подаренной и не подаваемой как милость.

Об этом за неё саму говорило нетерпение: побыстрее уйти с площади, и уж точно — без меня. Но перед тем, как это сделать, Стелла осторожно и нежно коснулась горячим дрожащим пальчиком синей полоски на моей губе, прикрыла веки и, глубоко вдохнув ночь с моим запахом, будто этим сказала: «Теперь ...прощай, князь печалей!..». И то ли удивляясь, то ли восторгаясь сказанному уже на ходу — «Какими же похожими бывают судьбы!», — то ли себе самой сказала, то ли одному мне, намеренно попятилась от меня. И не ушла — убежала! Я же стоял истуканом, в театральной маске холодной печали, ставшая ...лицом моего сердца. А чьи именно судьбы — похожи, до удивления и восторга, это мне ещё предстояло узнать.

Моё участие в последнем концерте «Singing rocks» уже не имело личностного смысла — под вечер следующего дня, расшумевшийся восторгами отдыхающих от мягкого и тёплого моря, я допивал свой последний кофе в курортном городе Береговое. И думал о том, что, допив кофе и выкурив сигарету, сероватым неторопливым отливом отправлю в подслеповатую рыжеющую даль моря свою мальчишескую мечту, состарившуюся вместе со мной. Я был ей верен долгие годы и, не смотря ни на что и ни на кого, сберёг в себе чувство верности, пусть и без юношеской страсти. И это чувство, освещавшее и осветлявшее мне жизнь, теперь просилось на волю. Оно, уже не мальчика «с цветами на углу мечты своей», терзало и изводило меня, старика — и что с того, что моложавый и стильный видом?! …«Лебедь в берегах, без пары, но влюблённый, кружил с мечтой в годах, судьбой приговорённый!». И это — обо мне: мечта не сбылась потому, что моя Судьба — сама мечтательница!

Попросив у бармена листок чистой бумаги, я это и записал на нём. Немного помучившись, чтобы сделать бумажный кораблик, с ним я прошёл к морю, и — подхваченный попутным ветром тот поплыл шустро и не раскачиваясь. Ну, вот и всё: всё начинается с мечты и всё мечтой заканчивается. А возвращаясь в кафе, не дошёл до него — увидел Стеллу...

...Она и мужчина — гораздо старше её, что не могло уже скрыть ни его землянистое лицо, ни, особенно, движения рук и ног, выстраданные, потому неестественно замедленные и неуверенные, — прогуливались от меня в десяти шагах. И голос у мужчины был больным, шипящим и свистящим в провалившейся груди, но слышался ласковым, тем не менее, на бескровных губах, когда он с ней заговаривал. Его сильно прогнувшаяся спина уровняла их в росте. Она бережно обнимала в поясе явно доживавшего своё время мужчину, а другой рукой, своими сухонькими пальчиками, то и дело протирала ему красные уголки глаз, которые — и мне не показалось — видели только её одну. Он же ловил её заботливые руки вздрагивающими губами и целовал их, кротко и с тихой благодарностью. А она от этого только сильнее прижималась к нему, замедляла и без того не то полушаги, не то волочение их ног, чтобы прожить этот момент горячо и в нежности. Затем сама целовала, сначала его плечо, потом щёки с красными и синеватыми прожилками. И смеялась для него, громко и ободряюще.

Я прятался за бардовыми телами загорающих стоя мужчин, а не моё счастье как будто рисовало явью Стеллу, которую я так долго искал и ...нет, не встретил вчерашней ночью. А всего-то коснулся плеча и минуту-другую видел перед собой свою Судьбу! Потому, наверное, жалкий вид мужчины, оспорил сам себя в моих мыслях: «Старость — это, конечно, трагедия, как точно заметила одна моя хорошая знакомая, но только не во взаимной любви, если само это чувство — важнее и приятнее всего остального!». ...Во истину супруги! Хотя встряхнула надежда: может, это отец Стеллы?!

Как тут и — вещие голоса, пробегающих мимо них девчонок и парней: «Здравствуйте, Геннадий Дмитриевич! Здравствуйте, Стелла Викторовна!», значит — не ошибся я: это муж. И это им, оставшимся верными друг другу до этой, суровой и скупой, поры рассветов и закатов, в стенах кафе «Улыбка» больше сорока лет тому назад, их друзья и гости дружно и возбуждённо кричали: Стелла!.. Стелла!.. Гена!.. Гена!.. Горько! ...Раз! Два! Три! Четыре!». А я тогда, шестнадцатилетний и пьяный-пьяный, слушал этот убивающий меня восторг свадьбы, вылетавший пулями хвастовства Любви из раскрытых (поэтому!) настежь окон, рыдал сердечной болью и готов был, да, к тому, чтобы умереть. Но только за улыбку невесты ...мне. Мне одному! Потому Стелла, никак и не прятала себя от мужа, прогуливаясь с ним пляжем непринуждённо весёлой, да спряталась вчера от меня в отрешенности и унижала саму себя мучительной для нас обоих неловкостью. ...Он — Гена, «Геннадий Дмитриевич!» — был, есть и останется для неё единственно любимым и родным, вот что ещё прятали, оберегая, её суетящиеся руки.

Вчера мне хватило ума понять ложный — конечно же, ложный! — стыд откровения возраста Стеллы, а то, что я видел сейчас, наяву, восхищало до зависти и обиды. И стало ясно, кому предназначались её слова: «Какими же похожими бывают судьбы!». Оказывается, что Любовь испытала нас обоих возрастом верности нами возлюбленных. И оказывается: верность бывает крепче страсти! И оказывается: любить можно и безоглядно, если смотреть только вперёд!

Стела и её муж, не заметив меня, прошли мимо, и не их туфли загребали песок — любовь и верность расчищали им так дорогу вперёд. Потому что дорогою назад не ходит счастье — прошлым перерыто!

Я вернулся к морю. Оно всё дальше и дальше убегало от берега отливом, а мой бумажный кораблик кружил, невдалеке, на тихой воде серебристым листком. Подумалось: зря смастерил кораблик — мечты не уплывают и не улетают. И Стеллу уже не окликнуть. Да и зачем, если она смогла полюбить безоглядно, а я — только безответно.

Хотелось сбежать и потеряться. Хотелось заорать под самый горизонт: ну, почему так, сладко и ужасно больно, любить?! Не заорал, и не сбежал. …«Уходят от того, кто виноват, а предают сбежавшие в себя!», сам об этом говорил-утверждал, и не по наитию.

Какое-то время я потеряно смотрел на бумажный листок, круживший на воде белым лебедем без пары, и ждал, не совсем понимая чего. Себя прежнего ждал, как выяснилось тут же. ...Дрожь век разметали слёзы, горячие-горячие, а с покусанных губ стекала по подбородку кровь. И капала..., капала..., капала... верной сердечной болью укушенного сладостью.

0
66
Нет комментариев. Ваш будет первым!
Загрузка...
Светлана Ледовская