Эрато Нуар

Я хочу быть один

Я хочу быть один
Работа №139

Я перестал расти в восемь лет. Теперь все зовут меня Кар-лик, а сам я себя никак не называю. Имя нужно для общения с другими, а я стараюсь избегать этого несчастья.

В Доме одна комната и три больших окна без стекол, по одному на каждую стену. В них всегда вечно-серое небо, а также плечи и головы тех, кто стоит снаружи — тех, кто сумел протолкнуться к окнам. В любое время дня и ночи несколько взрослых, косматых и грязных, глядят на нас с той стороны пустых оконных рам. Их можно понять — жизнь взрослых очень скучна. Большую часть времени они топчутся на одном месте. Их много, гораздо больше, чем свободного пространства. Они стоят так близко друг к другу, зажаты так плотно, что даже развернуться в другую сторону — уже целая история. Поменяться с кем-нибудь местами — событие. Вот и все развлечения — любуйся затылком соседа, лицом соседа, ухом соседа, а если ты вдобавок маленького роста, то, скорее всего, вообще ничего не увидишь. Будешь тыкаться носом в чью-то, заросшую рыжим волосом, грудную клетку, в плечо, в лопатки. Мне это тоже предстоит — когда мне исполнится тринадцать, меня выставят наружу.

Так что, места рядом с окнами самые лучшие, козырные, как говорит Третья няня. Взрослые, которым удалось застолбить их за собой, обычно не хотят их покидать. Защищают их яростно, как вороны в книжках для малышей защищают свои гнезда. Не знаю, бывают ли вороны на самом деле. Я бы посмотрел.

Взрослые с той стороны окон, считают, что им везет. У нас в Доме не так уж много всего происходит, но это лучше, чем ничего. Девятнадцать человек, не считая Няни, смотреть на нас гораздо интересней, чем пялиться в чужой затылок.

Наша комната не слишком большая. Облезлое корыто, железное колесо на стене и табуретка Няни. А еще люк на крышу и дверь наружу. Слева, между трех окон, наш лежак. Он так расположен, что ни из одного окна до него не дотянуться. Те, что снаружи, частенько тянут к нам руки. От скуки, от дурости, из любопытства? Не знаю и не понимаю. Если бы у меня была такая возможность, я бы никогда никого не касался.

Как я сказал, нас девятнадцать, и почти все свое время мы проводим на лежаке — дощатом и занозистом. Мне одиннадцать лет, и мое место — второе справа.

Лет в пять или в шесть я просил Няню, тогда еще Первую, чтобы она разрешила мне лечь с краю. Чтобы пришел волчок, кем бы он ни был, и унес меня в волесок, чем бы это место ни было. Но никто меня, конечно, с краю не положил — по краям лежат самые старшие. Впрочем, на моей памяти волчок так ни за кем и не пришел. Справа от меня, на краю лежака, место Зо-Зо. В апреле ему исполнится тринадцать, он получит оранжевый дождевик и кожаные подошвы на завязках. Мы все, хором прочитаем благословение, няня обнимет его, снимет с шеи ключ, щелкнет замок, и Зо-Зо уйдет наружу. Первое время он будет стоять прямо за дверью, и мы иногда сможем с ним переговариваться, будем смотреть друг на друга сквозь щели. Потом его оттеснят, он с кем-нибудь поменяется, будет постепенно уходить все дальше, и мы о нем забудем.

Вот только Зо-Зо не хочет уходить. Внешний мир его пугает, он мечтает остаться в доме навсегда. Но после тринадцати внутри могут находиться только Няня и калечные — те, кто не может подняться на ноги. Первая няня как-то сказала, что если не вставать с лежака, не ходить, не заниматься, то мышцы ослабнут, и человек не сможет стоять на ногах. Конечно, она собиралась нас напугать, чтобы мы усерднее тренировались, но Зо-Зо увидел в этом в этом возможность остаться. С тех пор, уже в течение трех лет он пропускает тренировку на колесе, отдавая мне положенные ему полчаса, в надежде на то, что в день Ухода он не сможет встать на ноги.

И я кручу колесо целый час, вместо тридцати минут. Мне это нравится. Колесо приделано к стене, и чтобы на него забраться, надо подтянуться на руках, поставить ноги на холодные стальные педали и крутить, крутить, пока не выйдет время. Это лучший час в день — чистый восторг, тело поет от усилий, а главное, в это время я в каком-то смысле один — Зо-Зо не тыкает в меня локтем, маленькая Чонка не ползает по мне туда и обратно, Слю-ня не шепчет мне на ухо свои глупости, я не чувствую ни одного липкого прикосновения, (помывочные дни случаются редко, ведь у нас только одна бочка для дождевой воды, набрать впрок не получится), поэтому эти шестьдесят минут на колесе для меня драгоценны. Иногда, когда Слю-ня и Пу-Зо отдают мне свое время. Они не собираются оставаться дома, как Зо-Зо, просто они ленивы. Им не нравится крутить колесо. Я их не понимаю.

Те, кто остался дома после наступления тринадцати, живут под лежаком и никогда оттуда не выходят, даже в туалет. Возможно, у них там своя выгребная яма. Мы с ними не разговариваем, и не только потому что нам запрещено, многие пробовали, но никто им так ни разу и не ответил. Говорят, перед тем как они уползают под лежак, няня зашивает им рты. Они ведут себя так тихо, что если мы бы не находили около лежака пустые миски по утрам, то думали бы, что они там совсем умерли. В байку про зашитые рты я не верю — через носы что ли они кашицу едят?

Я даже думал, где-то под лежаком есть тайная дверь в полу, и они все через нее куда-то вышли. Думал, пока прошлой весной один из тех, кто жил под лежаком, не умер. Еда из его миски не исчезала в течение двух дней, а на третий его труп вытолкнули наружу. Он был очень бледен, сед и стар. Наня скормила его тело Прядильцу в погребе. С тех пор Зо-Зо мечтает занять его место, не Прядильца, конечно, а умершего старика.

Зо-Зо выдумал целую систему сигналов — разные постукивания и пять видов скрежета. Он заставляет нас все это учить. Придумал все самые нужные слова, и каждый день сочиняет новые. Говорит — мы будем переговариваться, уверяет — это будет весело. Зо-Зо думает, что умнее всех остальных до него, думает — с ним все будет по-другому. Но я в этом не уверен. Весело не будет. Когда Зо-Зо заползет под лежак, то просто исчезнет из нашей жизни.

***

В месяц дождей мы моемся каждый день. Наша бочка на крыше всегда полна, воду можно не экономить. Все слезают с лежака, даже Зо-Зо, который то ли уже действительно не может встать на ноги, то ли мастерски притворяется — он ползет на локтях и коленях. Все выстраиваются вокруг ободранного корыта, ждут, подпрыгивая, приплясывая, изнывая от нетерпения, вопят и прикрикивают на того, кто моется.

— Что пятки трешь, все равно добела не отмоешь!
— Эй, что на свое пузо уставился — всем мыться надо!
— Чонка — не играй с мылом!
— Посмотрите на Зо-Зо! Сидит — грязь из пупа выковыривает! Вылазь уже, увалень!

Я не кричу со всеми. Не потому, что мне не хочется скорее влезть в корыто, просто сам я буду мыться настолько медленно, насколько только смогу. Если бы у меня была возможность, я бы всех пропускал вперед — заднего не торопят. Но няня всегда сама назначает нам очередность, и я последним не бываю никогда.

Залезаю в корыто и ложусь — я маленький, помещаюсь. Раздается целый хор возмущенных голосов, но я закрываю левое ухо пальцем, а правым и так ничего не слышу, потому что два года назад напихал в него воска, так что повредил какую-то перепонку внутри.

Теперь я практически не слышу того, что мне кричат. Осталось только закрыть глаза, и ненадолго остаться одному в теплой воде. Медленно намыливаю икры, сначала левую, потом правую, мыло выскальзывает и тонет, поднимаю его, на ощупь нахожу железный кувшин и, неспешно, в несколько приемов, лью себе на голову пахнущую железом воду. Знаю, что мне не дадут довести процесс до конца. Каждая секунда моего одиночества в теплой воде и резком запахе мыла может стать последней.

В этот раз я успеваю вымыть ноги и живот, прежде чем крепкие руки няни выхватывают у меня кувшин, поднимают рывком, ставят на ноги и намыливают, намыливают, трут так, что из глаз выступают слезы. После этого на меня опрокидывают целое ведро холодной воды.
Я вылезаю из корыта, мокрый, вода с волос заливает глаза. Возможно, меня сейчас поколотят, такое уже случалось, но в этот раз все просто хохочут, тычут в меня пальцами. Видимо няня что-то такое про меня сказала, веселое, такое от чего потом со щек несколько дней не сходит стыдная краска. Она так умеет. Вот только я ничего не слышал. И мне плевать.

***

Первую няню убил Прядилец. То ли она сделала ему больно, слишком резко потянув нить, то ли увлеклась шитьем и забыла про время, оставшись в погребе до пяти утра. Так делать нельзя. В это время Прядилец начинает охотиться, даже если сыт — так он устроен, такой у него инстинкт.
Первая няня была веселая. Она, наверное, больше всех любила нас, детей. Постоянно сюсюкалась, лезла целоваться, а я не мог полностью вытереть с лица ее слюни, только размазывал рукой. Зато она читала нам книжки. Их у нее было пять.
Ненавидела отпускать подросших детей наружу, долго плакала, когда провожала Жах-лю. Вышила ей на дождевике узор из синих ягод. А на следующий день Первую убил Прядилец.

Вторая няня не любила слов, просто молча заботилась о нас. Говорила только самое необходимое и с объятьями не лезла. Она мне нравилась больше всех, но пробыла у нас недолго. Сверху, как всегда, сбросили контейнер с едой, но отчего-то промахнулись мимо приемной площадки. Контейнер проломил крышу, прямо над табуреткой Второй. Было очень страшно. Старшие пытались приподнять контейнер и вытащить Няню, но у них ничего не вышло. Даже когда мы все вместе, позвав малышей, стали его наклонять, нам это не удалось.

Третью няню сбросили только через неделю. К тому времени у нас закончилась еда, а контейнер мы открыть не смогли. Вторая носила нужный ключ, на шее, на темном шнурке, но то, что от нее осталось, находилось под контейнером, и ключ тоже.

К тому времени, как появилась Третья, вонь стала нестерпимой. Но новая няня оказалась решительной, у нее на шее висел свой ключ. Она щелкнула замком, построила нас в цепочку, и мы начали доставать из контейнера банки с кашицей и протертыми кишками шарообразов. И когда контейнер опустел, старшие и няня сумели положить его на бок.

Большинство наших не пожелали смотреть на то, что осталось от Второй. Я тоже хотел отвернуться, но почему-то не смог. Стоял столбом и глаз с нее не сводил. Время стало тягучим и медленным, а окружающий мир ясным и четким, как ноябрьский день в момент внезапного солнца. Я смотрел на раздавленное тело, и понимал, вот он финал, конец моей, конец всех наших жизней. Жить на лежаке, есть, ползать, крутить колесо, слушать чужие глупости, торопить сидящего в корыте, в тринадцать надеть подошвы, натянуть на глаза капюшон дождевика и до конца жизни стоять снаружи, глядя в чей-то затылок. А потом вот это. Вся, вся наша жизнь — раздавленный труп. Просто мы не заметили, потому что еще не начало вонять.

Конечно, все эти слова я придумал позже, когда подрос и чуть поумнел, но то мое ощущение было и страшным, и точным. И стоит мне только попытаться вспомнить этот момент, как оно возвращается, нимало не ослабев.

Шнурок на шее Второй был порван. Три ключа на проволочном кольце валялись рядом с изломанной рукой. И прежде, чем их заметил кто-нибудь кроме меня, я решительно наступил на связку ногой. Отступил на три шага, волоча ногу, шаркая по полу, а потом согнулся, словно у меня скрутило живот, и медленно вытащил ключи из-под пятки, зажал в кулаке. Тогда я не мог объяснить себе этот поступок. Задним числом решил, что ключи — память о няне.

Я долго не мог решить, где бы мне спрятать ключи. У нас не было ни своих вещей, ни места, где бы мы могли их хранить, ни одежды, в которой можно было бы что-то спрятать. Единственное, что я смог придумать, это встать, когда все уснут, а Третья спустится в погреб, чтобы проверить Прядильца. Тихо, не дыша, я соскользнул на пол, встал на четвереньки и засунул ключи под лежак, с внутренней стороны ножки. Был риск, что те, кто живут под ним, найдут и заберут мое сокровище, но я был уверен, что им это не интересно. И оказался прав.

Тело Второй отдали Прядильцу, запах выветрился, наша жизнь продолжилась.

***

Третья няня была самой огромной из всех. Я вообще никогда не видел таких больших людей. Высокая и широкая, она с трудом могла протиснуться между нашим лежаком и стеной. Ни один взрослый из тех, что смотрели в наши окна, не смел протянуть к ней руку.

Маленьких нянь вообще не бывает. В самые холодные дни зимы, когда у взрослых снаружи изо ртов идет пар, а сверху им сбрасывают ящики со спиртом, няня должна ложиться на нас сверху и согревать. И Третья честно выполняла свою работу. она подминала нас всех под себя, становилось теплее, но мне было невмоготу. Я ненавидел это время. Няня была тяжелой и душной. Я задыхался, хватал ртом воздух, и кусал пальцы так, что на них потом еще долго оставались красные дуги от моих зубов. Все, чтобы не закричать. Казалось, я растворяюсь в этих окружающих меня липких телах, что вообще больше никакого меня нет, а все мы — лишь часть какого-то многорукого, многоногого чудовищного существа, страшного как тысяча Прядильцев, как бездумные глаза взрослых по ту сторону окон, существа, которое никогда, ни при каких условиях не остается одно, потому что у него много дрожащих, копошащихся тел.

Время от времени я терял контроль. Тогда я бился, кусался и требовал, чтобы меня выпустили. Если бы Третья хоть раз позволила мне вырваться, я сполз бы на пол и тихо замерз там, прижав колени к груди. Но она не давала мне освободиться, просто приподнималась и била меня по шее ребром ладони. Тогда я выключался.

***

Если попросить у няни табуретку, можно пялиться в окно поверх голов взрослых. Когда у Третьей было хорошее настроение, она разрешала каждому из нас глядеть наружу по десять минут, и даже выбрать окно.

Почти все предпочитают северное. С той стороны пролегает шоссе, по которому ездят бульдозеры с прицепами. Те, что возят молочных китов. Никакого расписания у них, похоже, нет, поэтому увидеть их мы можем только случайно, если нам подмигнет удача. Мне за все время везло четыре или пять раз.

Чаще мы заставали проезд кита, теснясь на лежаке. Тогда мы слышали восторженные вопли и крики боли, тарахтение и дребезжание, затем начинался молочный дождь.

Тем, кто стоит снаружи, места не хватает никогда, поэтому многие вынуждены стоять прямо на шоссе, толпа их просто выталкивает. С одной стороны, они всегда получают свою долю китового молока, у них круглые животы, они никогда не голодают, тогда как тем, кто стоит дальше, приходится ловить каждую каплю, толкаться, подпрыгивать, распихивать соседей локтями. Причем все это вовсе не гарантирует, что ты наешься. Так что стоящие рядом с шоссе, всегда в выигрыше.
С другой стороны, далеко не все успевают увернуться, убраться с дороги, когда бульдозер с китом проезжает мимо.

Я все же думаю, что у того, кто ведет бульдозер, нет цели задавить как можно больше взрослых. Третья как-то раз заметила, скривив рот, что если бы водитель только захотел, то ехал бы в десять раз быстрее, гнал бы и давил, гнал бы и давил... На самом деле ему мало дело до окружающей его толпы. Он выполняет свою работу и не считает тех, кого давит.

Взрослые разбегаются в стороны, расталкивают друг друга, падают, по ним идут другие. Возможно, в давке, по обе стороны от шоссе гибнет больше людей, чем бульдозер увозит в ковше.

Зато на уцелевших дождем льется китовое молоко. Кит на прицепе, огромный, наверное, в три наших дома, поставленных друг на друга, раскачивается и дрожит. Фонтан, бьющий из отверстия в белой с красными прожилками спине, поднимается высоко в воздух, молоко струями падает вниз, в протянутые руки, пригоршни, в распахнутые рты, стекает по волосам и бородам, течет по земле, смешивается с грязью, собирается в мутные лужи. Наконец бульдозер с прицепом и китом скрывается вдали, увозя с собою всех, кто не умел и не хотел вовремя уйти с дороги. Взрослые за нашими окнами облизывают пальцы, хлопают друг друга по плечам. Они пережили сегодняшний день, возможно, переживут и завтрашний.
Я смотрю в окно. Вопли стихли. Люди снова заполнили шоссе, начинают собирать тела раздавленных. Три или четыре взрослых поднимает труп над головами и бросают его в сторону, на головы соседей, те подхватывают его и перебрасывают дальше. Это повторяется и повторяется. Тела словно бы уплывают на волнах, словно кусочки грязи в корыте, после того как ты уронил мыло в воду.

Я думаю: «Если бы кто-то из взрослых взял и не стал драться с другими за свою струю молока, а вместо этого ухватился бы за задний борт только что проехавшего прицепа, подтянулся и лег рядом с колыхающимся белым китом. Он бы ехал и ехал, ехал и ехал, мима тысяч Домов, таких как наш, за его спиной оставались толпы залитых китовым молоком взрослых, и все это время человек бы был один, почти что совершенно один, потому что кит настолько огромен, что просто-напросто не считается, а от случайных взглядов можно и отвернуться.

А что, если бы я сам запрыгнул на прицеп? Что, если бы это я смотрел, как исчезает в дали мой Дом? Если бы это я лежал под боком у кита, закрыв глаза и не было никого, кто мог заговорить со мной?

Вот только я вряд ли когда-нибудь смогу провернуть такое. Уже три года я не расту. Когда придет моя очередь выйти за дверь, моя голова окажется на одной высоте с животом среднего взрослого. Меняться местами, пробиваться сквозь плотную толпу — это не мое. Скорее всего меня быстро убьют, случайно или со зла. Таким как я не место снаружи, впрочем, как и внутри. А если случится чудо, и я выживу, пробьюсь, проползу, пройду сто двадцать метров до шоссе, все равно, как только начнется давка, и взрослые хлынут в разные стороны, спасаясь от ковша, меня раздавят одним из первых...
— Когда людям не хватает еды, воды и места под солнцем, — говорит Третья, внезапно оказавшаяся рядом, — каждый готов идти по головам. И это понятно — либо ты по ним, либо они по тебе.

От этих слов у меня в голове вспыхивает молния.

— Что? — я медленно поворачиваю к няне лицо, срываясь на крик, — что вы сказали?!

Няня молча закатывает мне оплеуху. Беззлобно, для порядка. Нельзя повышать голос на взрослых.

— Говорю — либо ты, либо по тебе...

Мне нужно не это, а то, что она сказала раньше. Но я не переспрашиваю, я уже сам вспомнил ее слова, а не только смысл.

Слезаю с лестницы, хотя, судя по циферблату под потолком, у меня есть еще четыре минуты. Заползаю на лежак, ложусь лицом вниз. Остальные хохочут и лупят меня по спине и плечам. Они думают, я плачу из-за оплеухи.

— Нытик! Нытик! Левый глазик вытек!

Глупые дураки! Кто будет плакать из-за того, что его ударили? Мне просто надо, чтобы никто не видел моего лица. Я как тот человек из сказки, он нашел жемчужину, зажал ее в кулаке и никому не показывает, разжимая пальцы только по ночам, когда все вокруг уснут.

Идти по головам. Третья сказала — идти по головам. Я маленький, легкий и ловкий. У меня может получиться.

***

Второго апреля я просыпаюсь первым. Взрослые за окнами дремлют, кто-то свесил голову на грудь, кто-то прислонился лбом к пустой оконной раме, кто-то завалился на соседа. Это тот редкий момент, когда на меня не направлен ни один взгляд. Мне странно и свободно. Небо светлеет. Все становится объемным и значительным, кажется, сейчас я что-то пойму, важное и радостное. Но тут один из этих типов за окном открывает глаза. У него седая клокастая борода и глаза на выкате. Он трет их веснушчатыми кулаками, а закончив, смотрит на меня в упор, долго, равнодушно и бездумно. Я морщусь и отворачиваюсь, минута озарения проходит. Начинается день, и он принадлежит Зо-зо. Сегодня тот должен получить одежду и выйти наружу.

— Встань, Зо-Зо! — Торжественно говорит Третья.

Все наши столпились за ее спиной, глазеют, шушукаются, ждут. Зо-зо чуть приподнимается на локтях и картинно падает. Няня хмурится и хрустит костяшками пальцев.
Она трижды ставит его на ноги, и столько же раз он валится на пол. Последний раз он чуть не разбивает себе голову об угол лежака. Третья, конечно, всегда знала про план Зо-зо, нельзя же не замечать, как он уже несколько лет не встает с кровати — только в туалет и в корыто на четвереньках. Все она видела, но не вмешивалась. И теперь Третья делает вид, будто не понимает, что происходит.

— Ты что, мало занимался на колесе?

У нее нехорошая улыбка. Няня подходит к стонущему на дощатом полу Зо-зо, выворачивает ему руку и давит на локоть.

— Вставай, — говорит она, — а то сломаю твой пухлый окорочок.

Остальные постепенно выходят из-за ее спины и обступают Зо-Зо. Я опускаюсь на колени, снизу так хорошо видно его лицо. Сначала он стискивает зубы и терпит, потом начинает стонать. Постепенно стоны превращаются в крики.

— Не надо! Отпустите! Пожалуйста! Няня!

На это невозможно смотреть, это невозможно слушать. И я уже открываю рот — топнуть, наорать на Третью, может быть даже толкнуть ее, будь что будет, но в этот момент Зо-зо прекращает кричать и подмигивает мне. Вот тут я осознаю, что за все это время он ни разу даже не попытался удержаться на ногах. Вся силы, вся воля Зо-зо направлены на то, чтобы остаться в Доме.

Хруст. Третья отпускает руку Зо-зо. Та безвольно падает.

— Твоя взяла, — холодно замечает няня, — оставайся, будешь жить под лежаком. Отправишься туда, как только срастется рука. Странный выбор, конечно, но делай, как знаешь.

Няня спускается в погреб, и через минуту возвращается с длинной палкой и аптечным чемоданом на колесе. Сама сломала, сама и вылечит. Все наши плотно обступают Третью с Зо-зо, смотрят во все глаза и ни что больше не обращают внимания. Я стою снаружи и дрожу, потому что знаю, точно знаю, что сделаю прямо сейчас.
Падаю на пол, засовываю руку под лежак и... Сердце подскакивает к горлу — ключей нет, кто-то их нашел, взял, украл. Да нет же, вот они, с другой стороны! Ты все перепутал глупый Кар-лик! Не смей меня так называть, это не мое имя! Вот она, связка! Хватаю ее, прячу в кулак, поднимаюсь. Сверху, на лежаке лежит дождевик и подошвы, приготовленные для Зо-зо. Беру их как можно будничнее, иду к лестнице на крышу. Ни няня, ни дети не оборачиваются. Даже взрослые в окне на меня не смотрят. Они толкаются, пытаются приподняться повыше, чтобы лучше рассмотреть, что там Третья делает с Зо-зо. И только лупоглазый с клокастой бородой лыбится, глядя на меня. Вставляю ключ в замок. Не подходит. Второй даже не пролезает в скважину. Последний. Замок тихо щелкает, и я обеими руками выталкиваю крышку люка наверх. Она открывается бесшумно — пару дней назад Третья смазала петли. Одежду Зо-зо кидаю вперед себя, следом ныряю сам. Вываливаюсь на крышу, переворачиваюсь, аккуратно закрываю люк. Сверху крышку держит только одна хлипкая задвижка. Вряд ли она даст мне много времени. Как только меня хватятся, максимум, что у меня будет, это пара минут. Будем надеяться, что мое отсутствие заметят не сразу.

Я пытаюсь натянуть дождевик, это не просто, если ты никогда раньше его не надевал. Путаюсь в рукавах, в каждый из которых могло бы поместиться две моих руки. Пытаюсь одновременно смотреть на дорогу, слушать, что творится внизу и сражаться с пуговицами.
Случайно сталкиваю с крыши лежащие рядом подошвы. Раздаются недовольные возгласы. Похоже я уронил их на голову кому-то из взрослых. Мое время стремительно тает. Рукава безнадежно длинны, Одежда была приготовлена для огромного, толстого Зо-зо, никак не для меня. Подтягиваю и подворачиваю их как могу. И тут я слышу с той стороны люка, скрипучий голос взрослого.

— Там у вас мальчик на крышу залез, по лестнице.

Все-таки этот пучеглазый меня сдал.

— Какой еще мальчик, — раздраженно кричит Третья, — заткнись и отойди от окна, бесполезный мяса кусок!

Как будто он может отойти. Он накрепко зажат другими взрослыми. И молчать он, похоже, тоже не собирается. Когда еще получится поучаствовать в поимке глупого ребенка.

— Маленький, черноволосый, — обиженно бухтит он, — схватил одежду и в люк, я все видел, я за ним следил!

Начинается галдеж. Что-то кричит Третья, но я уже не слушаю, и так понятно, что пучеглазый отнял у меня почти все время.

***

Небо в тучах. Нависло над головой. Огромное, темное. Все-таки из окон не оценить, как его много. Оно тянется и тянется во все стороны. Кручусь на месте. Везде, везде, со всех сторон, до самого горизонта шевелится, колышется море взрослых. Море... Вторая показывала книжки — песок, волны, пена... Это очень похоже, только вместо голубой воды — головы, головы, головы. То тут, то там темнеют островки домов. Интересно, весь мир такой? А что там, откуда приезжает бульдозер с китом на прицепе? Все точно также? И что там, куда он уезжает?

Я не могу понять, где проходит шоссе. Взрослые стоят слишком плотно. Я слышу, как скрипит лестница с той стороны. Толчок. Третья пытается открыть люк. Звякает задвижка.
На самом краю видимости поднимается пыль. Раздаются вопли, шум мотора и лязг. Это бульдозер. Приближается, давит не успевших освободить дорогу.

Резкий и сильный удар снизу. Крышка подпрыгивает, но задвижка пока держит. Еще удар. Сломает ли Третья мне руку? Или оторвет ногу, чтобы я больше никогда не нарушал порядок?
Подхожу к краю. Сажусь. Крыша не высока. Если я повисну на руках, мои ноги коснутся плеч лысого взрослого подо мной. Он меня не видит и не слышит. За спиной, от сильного удара, со стуком распахивается дверца люка.

— Кар-лик, дрянь такая! Иди сюда!

Отталкиваюсь и прыгаю. Босые ноги попадают точно на плечи лысого взрослого. Он вскрикивает от неожиданности, а я делаю неуверенный шаг, переставляю ногу, а потом бегу — по плечам, по головам, наперерез бульдозеру, к белому киту, заливающему всех своим молоком. И уже ясно, что мне не успеть. Я недооценил его скорость и переоценил свою. Подо мной кричат, ругаются, запоздало пытаются схватить за ноги. Если я споткнусь, задержусь, на этом мой побег и закончится.

От проезжающего бульдозера словно расходятся волны, передние напирают на задних, пытаясь уйти с дороги кита. Сверху льется молоко, моя нога скользит, я перелетаю через чью-то голову и падаю на шоссе позади прицепа. Вскакиваю и бегу, бегу за ним. Это не совсем похоже на тренировку на колесе, ноги заплетаются, и я падаю носом вниз. Обдираю колени о твердое покрытие шоссе. Поднимаю голову. Это самые медленные секунды из всех, что я проживал. Да, толпа — это море. Две огромные волны слева и справа готовятся сомкнуться надо мной. Выживших взрослых выталкивают обратно на шоссе. Почему они не пытаются влезть на прицеп? Им не интересно? Их не привлекает возможность остаться в одиночестве, хотя бы ненадолго?

Пока в голове проносятся эти мысли, тело берет управление на себя, подскакивает и летит над асфальтом, догоняет прицеп, подпрыгивает и повисает на руках. Идет молочный дождь, все кричат, а я подтягиваюсь, извиваясь всем телом, и заползаю на доски. Рядом со мной дрожащий бок кита. Красные прожилки и темные пятна. Я закрываю глаза... Мир качается, море волнуется и уносит меня все дальше и дальше...

***

Его зовут Пастух Номер Семнадцать, и другого имени у него нет, но я предпочитаю называть его Наставником. Он что-то вроде Няни для шарообразов. В его стаде четыре с половиной миллиона особей, они заполняют все. Они действительно похожи на белые шарики на тонких ножках. Вытянутые мордочки, маленькие черные глазки. Работа пастуха в основном заключается в том, чтобы гонять над стадами темную тучку. Шарообразы дождя не любят, тоненько кричат, прячут головы, зато там, где он пролился, очень быстро растет новая трава. Поливать землю надо часто, потому что шарообразов очень много, а едят они почти постоянно.

Кроме того, каждые три дня, Наставник должен загонять часть стада в Переработочную. Я там не бываю, а он не настаивает. Там автоматическая линия, превращающая живого и теплого, жалобно мекающего шарообраза, в несколько консервных банок с датой производства и сроком годности на этикетке. Когда я понял, что всю жизнь питался тушеными кишками этих жалких и бестолковых животин, меня вырвало.

Когда Наставник занят в переработочной, я занимаюсь поливом вместо него. Но основная моя работа — находить шарообразов, заболевших чернявкой. Ее переносят какие-то мошки. Если вовремя не обнаружить и не изолировать больное животное, оно заразит всех шарообразов вокруг себя. Те, в свою очередь — своих соседей, а соседи — своих. Если вовремя это не пресечь, может погибнуть большая часть стада.

Первые симптомы — почернение копыт. День, два - темные разводы тянутся вверх. Когда чернеет шерсть, болезнь уже нельзя остановить. В самом начале моей работы я пропустил очаг заболевания, и на третий день увидел на снимках, сделанных механической вороной, черный двадцатиметровый круг. Шарообразы в его центре уже умерли, ближе к периферии животные уже не могли подняться на ноги, а крайние еще спокойно паслись, но уже вовсю заражали других. Погибло несколько тысяч шарообразов. Это был жесткий урок и хорошая демонстрация важности моей работы. Я тогда подумал, что все те взрослые за стенами моего бывшего дома тоже могли болеть и разносить заразу. Лечил ли их кто-нибудь? Удалял ли источник?

Наставник ничего об этом не знает. Он жил здесь больше двадцати лет, подобно мне убежав из дома на бульдозере. Здесь его встретил Пастух с номером шестнадцать и сделал его своим помощником. Все эти годы мой Наставник следил за шарообразами. Жизнь его текла медленно и однообразно, побег из Дома так и остался единственным большим событием в его жизни.

Прошло пять лет, как я живу на Пастбище, я так и не вырос, впрочем, теперь это не важно. Мне больше не с кем себя сравнивать. Семнадцатый пастух и сам ненамного выше меня, а моим шарообразам все равно.

У Пастуха есть библиотека. Так называется книга с меняющимся содержимым. Открыв ее на первой странице, можно выбрать тему, которая тебя интересует, и тыкать наугад в одно из тысяч названий из списка. Пастух научил меня читать. За первые полтора года я освоил все, что мне нужно было знать — о шарообразах и их болезнях, заучил наизусть устройство всей техники на Пастбище, так что теперь способен отремонтировать буквально все. Теперь я читаю только для удовольствия.

Почти все книги в библиотеке старые, в них нет ни слова о том, что окружало меня в детстве, что происходит со мной сейчас, как устроен мир. Впрочем, в том, что он устроен плохо, я никогда не сомневался. Люди не должны жить рядом. Не должны драться за свою очередь в корыте. Не должны касаться друг друга, смотреть друг на друга, потому что тот, на кого смотрят, в этот момент не может быть полностью собой. Если бы я придумывал мир, я бы сделал огромное море, а в нем острова. На каждом из них человек в огромном доме в тысячи комнат. И эти острова плавали бы, их носило бы волнами. А когда они встречались, всегда случайно, их хозяева махали бы друг другу с вершин самых высоких башен и радовались — как хорошо, что кроме нас есть еще и другие люди. А потом бы острова расходились, скрывались вдали, и люди возвращались бы к своим занятиям. И только вспоминали, что вот, есть в мире еще один остров, кроме моего, а на нем другой человек, похожий на меня, и как это здорово.

Жить на пастбище было в тысячу раз лучше, чем в Доме, но и здесь я никогда не был один. Шарообразы были повсюду, а я всегда был ими окружен. Они лучше, гораздо лучше людей, потому что они ничего не требуют, не заговаривают с тобой, шарообразам не надо отвечать, этим кучерявым шарикам на тонких ножках нет до тебя дела. Но ты им нужен круглые сутки, им без тебя не выжить.

***

Посреди пастбища одиноко торчит решетчатая дверь. Вокруг нее, как и везде, пасутся шарообразы. Над ней светящийся кружок в металлической раме, а в нем цифра семь. Это очень странно — дверь в отсутствии стен. Я спрашивал Наставника, зачем она, для чего? Но он только странно на меня смотрел и говорил, что не знает. Через год, проходя мимо, я заметил, что цифра в кружке изменилась — семерка сменилась шестеркой. Я побежал к Наставнику, но он не заинтересовался, пожал плечами и ушел в Переработочную.
С тех пор каждый год цифра менялась. Шестерка превратилась в пятерку, пятерка в четверку, четверка в тройку. В тот год Наставник попросил звать меня Напарником, но я отказался.
Моя жизнь была однообразна и, если бы не книги, безумно скучна. А когда над дверью засветилась цифра два, Наставник привел мальчика, маленького, светловолосого и ошалелого. Так же как я, он убежал из дома, также как я, он приехал вместе с китом. Также, как и я, он остался у ворот Пастбища, когда его грубо сбросили с бульдозера.

— Вот и смена пришла, — заметил Наставник.

***

Через два месяца, когда мальчик освоился, Наставник привел меня к железной двери с цифрой «два» наверху.

— Прости меня, — сказал он, — все это время я врал тебе. Я кое-что знаю про эту дверь. Мне рассказывал мой наставник, предыдущий пастух. В нее можно войти. За ней — все одиночество мира. Прости, я знал, что ты уйдешь, если я скажу, а я и так еле справлюсь с работой, и... не хотел оставаться один с шарообразами.

Не хотел быть один? Нелепая ложь! Кто в здравом уме этого не хочет? Все лишь терпят друг друга, потому что у них нет выбора. Потому что в мире нет места, где человек может оставаться наедине с собой.
Но я не стал возражать, просто покачал головой. До меня постепенно доходил смысл его слов. Там за дверью меня ждет Одиночество. Море, океан Одиночества, его хватит на всю мою жизнь.

Между тем мой наставник опустился на колени. Над колыхающимися спинами шарообразов виднелась лишь его голова.

— Прости меня, если такое вообще возможно. Я украл у тебя все...

— Не надо, Наставник, — сказал я, — все в порядке. С тобой и шарообразами мне было лучше, чем дома, гораздо лучше. У меня впереди жизнь. Годы, наполненные одиночеством.

— Нет, — Наставник закрыл лицо руками, — нет и нет...



В этот момент раздался негромкий треск, и двойка над дверью сменилась единицей.

— Вот так, - сказал Наставник, — до того, как наполнится Верхний мир, остается год.

Он долго рассказывал, не решаясь убрать ладони от лица. Длинная история, как люди изгадили мир, в котором жили, и не придумали ничего лучше, чем уйти сюда, в место, которое назвали Нижним миром, ожидая, пока наверху все очистится само. Я так и не понял, почему нельзя было просто взять и устроить уборку. Но ничего удивительного — почти все взрослые глупы.

Так или иначе, они пришли сюда, поставили свои идиотские двери с цифрами, чтобы не забыть, когда возвращаться. А потом устроили все так, чтобы сделать жизнь как можно более невыносимой.

— Интересно, там, наверху, сейчас очень грязно? - проговорил я тихо.

— Уже нет, — наставник говорил так тихо, что я еле его слышал, — Верхний мир чист. Через год все — и пастухи, и ремонтники, и няни, и все, что просто стоят, выйдут через двери. Выйдут и наполнят мир, пустующий столько лет... Прости меня, я ведь знал, о чем ты всегда мечтал. Если бы я сразу сказал правду, у тебя было бы целых семь лет одиночества. Самого полного. А теперь — год, только год.

Мы долго молчали. Мне вспомнилась книга, которую я прочел две недели назад. Младшему сыну, что бы это ни значило, нельзя было есть конфет, у него была какая-то болезнь, при которой запрещено сладкое. Я не знал, что такое конфеты, но это явно было запредельно вкусным лакомством, и младший мечтал о них. В конце концов он вылечился, и мать (это что-то вроде няни) приготовила ему сладкий подарок на день рождения — мешок конфет. Старший брат ночью съел почти все, кроме нескольких штук. Но младшему было все равно. Он набил оставшимися конфетами рот и был счастлив. Как я сейчас

— Ничего, — сказал я наконец, — двенадцать месяцев до конца, это же целая вечность. Мне хватит с головой, при условии, что прямо сейчас я наконец-то останусь один.

Ржавые петли калитки заскрежетали, когда я аккуратно закрыл ее за собой.

***

Я думал найти себе дом, а получил целый город из камня и стекла. Не уверен, что за отпущенные мне двенадцать месяцев я сумею обойти его весь, хотя я много хожу и никогда не ночую в одном месте дважды. Мне не нужно заботиться о пище — в подвалах полно морозильных складов, забитых едой — мне столько и за десяток жизней не съесть. Залитые светом залы со стенами из цветного стекла, ажурные колонны, переплетающиеся под высокими потолками, балконы и галереи, кованные мостики над крышами — так высоко, что кажется ты уже в небесах. Впрочем, и отсюда до облаков бесконечно далеко.

В садах фонтаны с фигурами птиц и животных, которых я никогда не видел, и уже не увижу. Но мне почти не грустно от этой мысли — фонтаны работают. Никого не осталось, а они пускают вверх разноцветные струи — для меня. Недавно на деревьях появились первые плоды, и я перестал посещать склад. Я просто срываю их по пути, а когда устают ноги, нахожу скамейку, мраморную лестницу, беседку или поваленный ствол. Вытягиваюсь и ем, обливаясь соком. Косточки я всегда зарываю в землю. Мне нравится думать, что из него может вырасти новое дерево.

Я никогда не забываю, что очень скоро все здесь погибнет. То есть, не погибнет, а наполнится людьми, но для меня это одно и то же. Я стараюсь не грустить об этом, но, когда я моюсь в искрящихся струях фонтана, я слышу голоса.

— Что ты намываешься, вылезай давай!

— Эй мелкий, да что тебе там мылить, не выдумывай!

— Копуша, нечего на струи смотреть — всем мыться надо!

От этого нельзя укрыться, заткнув уши. Голоса звучат у меня в голове. Они гасят радость, лишают купание удовольствия.

— Вон! Вон отсюда! Вас здесь нет, вы все, все остались далеко и давно!

Они не слышат. Их невозможно усовестить. Все чаще я ощущаю спиною взгляд. Взгляд тех, кто ушел под лежак, в пыльную темноту. Они молчат, потому что няня зашила им рты, но смотреть это им не мешает. И тогда мне становится неуютно в самых красивых садах, и я ухожу, почти убегаю из мозаичных залов, сбегаю по ступеням винтовых лестниц высоких башен, куда забрался, чтобы посмотреть, как солнце поднимается, освещая город. Меня перестают радовать заросшие пруды, неожиданно обнаруженные за колючими изгородями. Я все время чувствую присутствие детей, взрослых, нянь, прядильшиков, шарообразов, и оно отравляет мое прекрасное, волшебное одиночество.

А ночью, застегнув спальник, уставившись в небо, я долго борюсь со сном. Потому что как только глаза начинают слипаться, кто-то начинает ползать по мне, туда и обратно, туда и обратно. Кто-то шепчет мне в ухо глупости, пахнет потом и давно не мытым телом. Мое лицо заливают чужие слюни, а потом няня, огромная и тяжелая, как кит, наваливается сверху. Я кашляю, задыхаюсь и не могу выговорить ни слова. И только шепчу, без звука, одними губами:

— Я хочу быть один. Хочу быть один...

0
17:07
433
Светлана Ледовская