Ольга Силаева №1

Горе волкам

Горе волкам
Работа №398

Отгремела Великая война. Я родилась в год нашей победы, в сентябре семнадцатого числа. Росла в семье восьмым ребёнком из десяти. Младше меня были только на три года Надя и на пять – Катя. Брат Юрка появился за два года до меня. Ему исполнилось тринадцать, когда он застрелил из папкиного ружья шестилетнюю Катюшку. Это произошло на моих глазах прямо в горнице нашего дома. Нет, его не попутали бесы, а в младшенькую, которая в тот роковой момент сидела на полу и помогала мне собирать бусы из мочёного гороха, не вселялся демон. За минуту до выстрела мамка велела мне принести дрова, пока сама у печи хлопотала над ужином. Только я собралась идти за второй охапкой, как грохнул выстрел. Во рту стало кисло от порохового дыма. Мои уши заложило, поэтому вылетевшие от ударной волны оконные стёкла беззвучно для меня роняли на пол осколки. Дробь, словно металлической щёткой, прошлась по Катиной макушке. Первым из избы, в чём был, выбежал Юра. Следом за ним я. Выйдя на улицу перед домом, я, как заведённая, стала кричать: «Юрка Катьку убил! Юрка убил Катьку!»

«Нарушение техники безопасности при чистке огнестрельного оружия, приведшее к трагичной гибели», – так или похожим образом было записано в протоколе местного участкового Кондратыча, как его уважительно называли деревенские. Юрку ночью перехватил на ближайшей железнодорожной станции путевой обходчик из нашенских. Работникам станции уже дали разнарядку на поимку подростка. Утром с попуткой беглеца доставили родителям. В произошедшем его вины не было. Накануне папка ходил на волков, чьи следы частенько стали появляться прямо возле изб и амбаров с домашней скотиной. Зима в том году выдалась затяжной, в апреле ещё не сошёл снег, поэтому и зверью не доставало пищи в лесу. Вот каждый вечер колхозный пастух Михаил Алексеевич Невейкин, мой папа, и выходил с заряженной двустволкой патрулировать окрестности своего села Лещихино. Волки человека с ружьём за версту чуют. А иного папке и не надо; какая уж там охота может быть ночью. «Волк зверь осмотрительный: коли один решит показаться тебе на глаза, значит ты уже в западне у всей стаи», – начинал по обыкновению папка свой рассказ, когда мы, желая специально попужаться перед сном, просили его поведать пастушьи истории о волках. Вернувшись тем вечером поздно, папка наскоро повесил ружьё как было, заряженное патронами с волчьей дробью. А на следующее утро наказал Юре, начавшему уже перенимать от отца охотничьи навыки, подготовить ружьё к очередному вечернему походу. Вот брат и взял ружьё промаслить, да не проверил на наличие заряда. Кого в том винить? Не волков же. Помню, папку не единожды вызывали на допросы в отделение милиции в райцентр, который был в Зубцове – это город в Калининской, ныне Тверской, области. Я подробностей не знаю, но как-то позже отец в разговоре с матерью обмолвился: «Вот так, понимаешь, Елизавета Дмитриевна, – отец обращался к домочадцам по имени-отчеству в исключительных случаях для придания официальной серьёзности моменту, – оккупацию немецкую мы с тобой пережили, за полвека жизни ни одного ребёнка не потеряв. А сейчас, в мирное время, по моей оплошности вы все трое – и ты, и Лидочка (это он обо мне говорил) вместе с Катюнечкой – могли на тот свет отправиться, а то и калеками остаться. Ответь мне, жена, зазря Кондратыч в протоколе прописал, что Юрка без моего ведома ружьё взял?!»

Катюша после ранения ещё почти месяц была жива. Когда утрата близкого человека не наступает мгновенно, сменяясь временами надеждой на возможное благополучное спасение, боль переживаний в какой-то момент незаметно притупляется. Последнюю неделю своей жизни моя младшенькая сестричка провела дома. Мамка ставила ей уколы обезболивающего средства и Катенька засыпала. На майских мы её схоронили.

После смерти Кати, детей в родительском доме осталось четверо. Старшей из нас была Люба. Ей исполнялось летом того года шестнадцать и предстояло определиться с выбором жизненного пути после окончания восьмого класса. Следующего по старшинству Петю прошлой весной забрали в армию. А брат Анатолий отслужил и следом за тремя старшими сёстрами – Ниной, Верой и Валей – переехал в Нижний Тагил на индустриальные стройки. В те времена деревенских девушек, старше восемнадцати, поголовно, как парней в армию, отправляли в промышленные центры Урала и Сибири: в городах на заводах не хватало рабочих рук. Специальные вербовщики по разнарядке добровольно-принудительно с наших краёв многих так переселили в Нижний Тагил. Позже в него переедет и всё наше семейство, где вновь воссоединится в родительском доме. И только Юра, отслужив на флоте, в Находке, не вернётся к родительскому очагу. Он останется на Дальнем Востоке: живя во Владивостоке, будет работать механиком по холодильным установкам на траулере, женится. У него родится девочка, единственный ребёнок в семье, которой он даст имя Екатерина и будет звать Катюхой, как свою погибшую сестрёнку.

А у нас, четырёх младших детей, оставшихся в родительском доме, завершалась учеба и начиналась пора посевной на домашнем огороде. Огород в пятьдесят соток требовал ежедневного ухода: прополка, поливка, сбор урожая – всё это было моей с Любкой обязанностью. На грядки выходили с первыми лучами. В солнцепёк – с десяти утра и до шести вечера – помогали мамке по хозяйству, а после во вторую смену на огороде снова пололи и поливали. Напилить и наколоть дрова, натаскать для полива речной воды или принести пару вёдер колодезной для кухни – и это было наших, девчоночьих, рук дело. Юрка нам почти не помогал. Отец брал его в подпаски, а иной раз оставлял за себя, когда подворачивалась халтура – кому дом или баньку поставить, крышу в колхозном коровнике перекрыть, телегу починить. Папка наш был крепким и мастеровитым мужиком. Сельчане за дело промеж себя называли его – Мишка «Дубовый».

По вечерам семья собиралась за широким столом: вместе ужинали, а далее начиналась «светское общение» – папка читал газету, мамка починяла одежду, а дети выполняли школьные задания, готовились к урокам. Звуковым фоном глухо тарахтело радио, чёрная тарелка которого висела в «красном» углу избы, где на угловой полочке стояли толи образа святых, толи фотографии родственников. Вот чего точно не было среди мемориальных картинок, так это портретов народных вождей: ни Сталина, ни, тем более, Хрущёва папка ни разу добрым словом не жаловал. А ещё в нашей семье, единственной на всю округу, был патефон. Папка сам привёз его из Москвы, куда каждый год ездил на ярмарку продавать гусей, кур и прочие излишки со своего домашнего подворья. Патефон заводили исключительно по красным праздникам. Пытаюсь вспомнить: какими были наши детские забавы? От игр и праздного веселья у меня как-то вот не сохранилось ярких воспоминаний. Девочки мастерили бусы и кукол наряжали. Я ещё ребёнком без дела сидеть не могла, так и до сих пор нахожу, чем руки занять. Вот и сейчас, вспоминаю прожитую жизнь и, чтоб не впустую, решила записывать.

Месяцем ранее, в марте того же 1956 года, со мной приключилась ещё одна история. Я не люблю о ней вспоминать, а уж рассказывать и подавно. Но я должна это сделать, чтоб удалить из памяти фурункул страха. Надеюсь, у меня получится от него избавиться.

***

Для меня жизнь стала открываться в её многообразии и противоречивости только с началом учёбы в школе. Росла я, и развивался, трансформировался новый мир внутри меня. Все его изменения я ощущала по свербящему чувству, когда в груди что-то неугомонно топчется, словно кошка месит лапками новое место перед тем как лечь, но так и не находит покоя. Вспоминаю себя в школьные годы: старалась хорошо учиться, не перечить учителям, всегда помогала по хозяйству родителям. Игры и шалости? Проступки и наказания? Секреты и тайные увлечения? В большой семье трудно выращивать свой заповедный мир, а у меня и не было на то причин. Когда не стало Катюхи, я осталась младшим ребёнком в семье, но сладкие остатки родительской любви и заботы, которые все достаются последнему из рождённых ими детей, мне уже были вроде как не по возрасту: мне шёл одиннадцатый год. А что я видела, где побывала? Название всех моих путешествий – поход в школу и по ягоды-грибочки в ближайшей лес, а из острых приключений в пути – метель и мороз зимой, слякоть и половодье весной. Иногда летом папка нас брал в ночное. Он работал колхозным пастухом. Не всегда. Так случилось, что на финской войне его ранило в левую ногу – перебило сухожилие – и на всю жизнь он остался хромым. Во время оккупации нашего села наступавшими на Москву немецкими войсками, папка прятал от врага в окрестных лесах всю скотину односельчан. Это сейчас я понимаю, что если б не это ранение, то его призвали на войну с гитлеровцами, и тогда уж, с большой вероятностью, моё рождение могло и вовсе не состояться. Я – ребёнок первого послевоенного поколения. Я почти ничего не знала о миновавшей меня величайшей трагедии за всю историю человечества; телевиденья не было, а взрослые просто не хотели вспоминать о войне, как теребить рану, не успевшую зарубцеваться. Воспоминания о войне, как и рассуждения о политике, были крайне редки в нашей семье, поэтому и не могли запечатлеться в моей детской памяти. Представьте, это как если бы вы вошли в помещение, где за мгновение до этого произошло жесточайшее убийство миллионов людей: трупы и кровавые следы успели убрать, и, только воздух всё ещё напитан ужасом смерти. Но вам не знаком этот запах смерти, поэтому вы легко, если скажут, верите, что так пахнет праздник победы – это точно так же, как, вдыхая аромат свежеочищенных апельсинов, которые кто-то уже успел почистить и съесть до вас, моментально почувствовать эйфорию празднования Нового года. Я на всю жизнь запомнила момент, когда в мою детскую душу вошло осознание войны как демонического начала, скрывающегося в каждом человеке, даже ребёнке. Об этом моменте, вернее случае, давшем мне это осознание, я сейчас и расскажу.

История связана с домом-интернатом для инвалидов войны. В ту пору по всему Союзу было создано более тысячи таких «инвалидских» госпиталей, где, по сути, доживали свой век инвалиды-фронтовики второй мировой. Этим людям требовался постоянный уход и лечение, большинство из них страдало от психоневрологических травм. Для размещения таких инвалидов приспособили бывшую усадьбу княгини Нарышкиной в селе Волосово: от моего Лещихино, если пойти по дороге вдоль колхозного поля мимо Леоново и стелы памяти павшим в местных боях красноармейцам, то, не доходя малость до Дорожаево, всего-то в паре-тройке километров будет по правую руку еловый бор. В окружении этого сказочно густого лесочка укромно расположился Куракинский дворец со всем своим городищем, аллеями и фруктовым садом. С восточной стороны земли усадьбы обрамляла река Шоша, а с западной – Волчья падь, как называли местные глубокий овраг, созданный отчасти природой, а отчасти искусственно руками людей, чтоб не допускать подтопления усадьбы во время розлива реки. Шоша в половодье поднимаясь и отдавала избыточные воды через ветвь оврага, постепенно сходящего на нет к юго-западу ниже Волосово. Через Волчью падь и Шошу были проложены добротные деревянные мосты.

Про тот интернат и саму барскую усадьбу ходили разные слухи и небылицы. Лично я была знакома с одним свидетелем загадочных событий из жизни обитателей интерната – с Тоней Феоктистовой. Тонька-шмонька, как дразнили её в школе мальчишки, да что там – вся школа, включая и преподавателей, кто вслед, кто за глаза, называли эту девушку, добавляя к имени нелицеприятный эпитет, прославлявший распутное поведение обладательницы. Я училась в Тонином классе, хотя вернее будет сказать, что это она училась в моём, ведь ей уже шёл шестнадцатый год, а это значит, что не менее, чем на пять лет она была старше любого из её нынешних одноклассников. Антонина за время пребывания в школе успела просидеть за партой ещё с тремя старшими классами – на каждой ступени учёбы задерживалась на два года. Преподаватели смиренно ждали, когда подопечной стукнет шестнадцать, чтоб отпустить неисправимую второгодницу на все четыре стороны со справкой об окончании школы. Но не надо представлять школьное отношение к Феоктистовой как жестокую травлю. Все, включая саму «жертву», давно привыкли к её обидному прозвищу. Время от времени случалось, что кто-нибудь из ватаги глупой малышни, подражая старшикам, выкрикнет пресловутую дразнилку, то тут же наглец отхватывал звонкую затрещину или увесистый пинок под пятую точку от рослой и физически крепкой Антонины. Феоктистова вымахала дородной девицей и её налитые молодым соком женские достоинства вызывали соблазн не только у парней-сверстников, а также и парней постарше, искавших доступный объект для удовлетворения физиологической потребности половозрелых организмов. Если касаться моего отношения к Тоньке, то я понимала, что все сплетни о неразборчивых отношениях девушки с мужчинами были рождены буйной подростковой фантазией, завистью и, не в меньшей степени, страхом. Страх проистекал от историй, которыми иногда делилась Фиоктистова. Её мать работала прачкой во «дворце инвалидов». Отца у Антонины не было. Как и весь медицинский и обслуживающий персонал интерната мать с дочерью жили в домах при усадьбе. Деревенская детвора и без того любили страшилки о призраках, обитающих в бывшей барской усадьбе. А самой таинственной и невообразимой историей для ночных кошмаров для нас была история о ведьме.

Той ведьмой, по разумению жителей окрестных к усадьбе поселений, была одна из сестёр Нарышкиных. Случилось так, что последними, перед октябрьской революцией, владельцами усадьбы стали Елизавета Алексеевна Нарышкина и ее сестра. Эта Нарышкина была приближённой Александры Федоровны, супруги Николая II. В момент Февральской революции Нарышкину арестовали вместе с царской семьей, но болезнь спасла её, заставив тогда покинуть семейство последнего российского императора. Целый год Нарышкина скрывалась где-то под Петербургом, потом вернулась в деревню, но в собственный дом ее не пустили, потому что там организовали коммуну. Местный богатый крестьянин поселил ее в своем доме в соседней деревне Ивашково. Пару лет она жила там. Потом Нарышкина переселилась в Москву, писала воспоминания и выживала в голодные 20-е годы благодаря тому, что распродавала кое-какие семейные драгоценности. Вырученных средств, судя по всему, хватило для удовлетворения интересов влиятельных лиц во властных кругах, чтоб выдать безобидной княгине разрешение Сталина на выезд из советской России с последними потоками политических беженцев. Нарышкина приехала во Францию и прожила до 1929 года в Сент-Женевьев-де-Буа в пансионе для пожилых людей из белой эмиграции. На кладбище этого пансиона, по официальной французской версии, её труп захоронен. Но по народной молве труп княгини эмиссары сатанинского ордена тайно доставили в Волосово, где провели обряд по воскрешению ведьмы кровью убиенных ими коммунаров. Воскресшая ведьма поклялась отомстить за поругание святынь рода Куракиных-Нарышкиных. Именно её колдовскими происками и объяснял председатель местной коммуны неурожаи и падёж скота перед следователем ОГПУ. На дворе шёл 1932 год: в СССР проводилась коллективизация и борьба с кулацкими элементами, а также их пособниками. К числу последних советское партийное руководство ведьм и прочую нечистую силу не относило, справедливо считая всех их пережитком царского режима. Однако были и те, кто божился, что видел ведьму бродящей ночами по усадьбе. А кто-то так даже и разговаривал с ней, если верить россказням Тоньки. Однажды на переменке между уроками Антонина в ответ на дразнилку Витьки Пряхина, вместо заслуженного подзатыльника, просто выдернула из его рыжей шевелюры волосок и сказала:

– Отдам ведьме волосёнку – получу поросёнка. – После чего аккуратно завернула рыжий волос в обрывок газетного листа и сунула трофей за пазуху.

– Ха, вздумала, чем пужать! – только что и ответил Пряхин, со страху побелев, словно кусок мела.

Тонька, будучи самой рослой в классе, сидела на последней парте прямо за мной. И хоть мне не было оснований опасаться её злых умыслов – я частенько давала соседке списывать на проверочных работах – но я, невольно, убрала свою одинокую косичку из-за спины и придерживала её весь урок, настороженно ощущая волосами малейшие колебания воздуха вокруг головы. А когда урок закончился и все стали собираться по домам, Антонина, проходя мимо, вероятно краем рукава вязаной кофты, едва коснулась моей головы. И в тот же момент, как почувствовала лёгкое прикосновение к кончикам волос, я аж подпрыгнула на скамье и вскрикнула, словно от боли, когда у тебя с корнем выдёргивают прядь волос.

– Нивейкина, ты чего вопишь, как ошпаренная?! – недовольно спросила учительница, строго глядя на меня поверх очков в толстой роговой оправе. Весь класс обернулся на мой крик, а я выпученными глазами смотрела на пальцы рук Тоньки, ожидая увидеть зажатым в них мой свежевырванный волос, но подозреваемая держала в одной руке штопанный-перештопанный сидор, а в другой – солдатскую поношенную ушанку. Затянувшаяся немая сцена с ожидающими моих объяснений классом и преподавателем толкнула меня на самое, как мне тогда казалось, весомое оправдание моего крика и я жалобно прогнусавила:

– Зинаида Павловна, меня Тонька за косичку дёрнула.

– А у меня она тоже на перемене волос украла! – поспешил добавить свои пять копеек в копилку Тонькиных «злодеяний» Пряхин. Весь класс дружно закивал в подтверждении высказанных обвинений, не оставляя учительнице повода усомниться. Теперь уже ученики смотрели на преподавателя, лелея в сердцах, все, кроме обвиняемой, вынесение строгого приговора и наказания. И учительница вынесла вердикт, обращаясь не столько к наказуемой, чьё оправдательное слово уже не имело и малейшего значения, сколько к духу коллективной справедливости:

– Феоктистова одна остаётся помогать бабе Клаве готовить школу к завтрашнему дню. Остальные, пока метель не разыгралась, расходятся по домам: сегодня русского языка не будет – Глафира Вениаминовна заболела. Новость об отмене урока вызвала едва скрываемую радость и оживление: ученики стали спешно собираться и уже никто не обращал внимание на так и оставшуюся стоять столбом в опустевшем классе Феоктистову. Я тоже молниеносно сгребла с парты в охапку учебник и тетрадки, покидала их в холщовую торбу (тогда портфелей и ранцев ни у кого в нашей школе не было) и выбралась из класса через другой проход между радами парт.

Пока одевалась в гардеробе, я начала осознавать свою роль в только что происшедшем конфликте. Едва я вышла за порог школы, ветер бросил мне в лицо горсть снежной крупы, резанувшей глаза и щёки, словно я получила пощёчину рукавицей из наждачной бумаги. Я стояла на крыльце и не могла сдвинуться с места: обильно текущие слёзы размыли окружающее пространство. Когда меня окликнули попутчики с моей группы, я неопределённо помахала им рукой и сказала, что задержусь и пойду позже с ребятами из другого класса. У нас было заведено, что перед тем как разойтись после уроков по домам, учащиеся, кто из одной деревни, собирались в школьном дворе, чтоб идти вместе. Так было надо для безопасности, особенно, если непогодилось или смеркалось. Затемно или в метель школьники из удалённых сёл оставались ночевать в школе. Электричества в нашем колхозе до 1961 года не было: то председатель выделенные целевым образом деньги пропивал, то заготовленные столбы с проводами его дружки-подельники разворовывали. Освещались керосиновыми лампами. Только в интернате инвалидов работал немецкий генератор на дизеле. Однажды ночью этот генератор сломался и дал искру, а склад с солярой рядом в сараюшке приспособили, вот огонь как-то там перекинулся и бочки бахнули на всю округу, да так громыхнули, что и в школе стёкла зазвенели. Я этот взрыв хорошо помню, потому что произошёл он ночью того дня, когда наказали Феоктистову.

Дежурство учащихся по школе в зимний период не назначали: снег не грязь, да и затемно школьников домой не отправишь. Суть дежурства состояла в помощи сторожу. Надлежало в течение ночи поддерживать жар в двух русских печках, принести воды в умывальники, прибраться в классах и помыть полы, если дело было весной-осенью, а зимой почистить от снега школьный двор. Сторожей было двое. Работали они попеременно сутками, неспешно выполняя свои обязанности в течение дня. Оставить проштрафившегося ученика в школе на ночь помогать сторожу – означало наказание лишением возможности возвратиться домой.

Я не сразу решилась остаться в школе вместе с Тонькой. Не знаю, как долго стояла на крылечке, подперев опору навеса. От холода и ветра слёзы перестали течь: они повисли льдинками на ресницах. Тонька с деревянным скребком прошла мимо, не узнав меня, и стала наскоро чистить двор от наметаемого вьюгой снега. Я б так и окоченела на том крыльце, если б Феоктистова, закончив тщетную борьбу со снегом, не затащила меня внутрь здания. Она отволокла меня к печке, не раздевая усадила на учительский стул, принесённый из соседнего класса, а в довершение вручила алюминиевую кружку с кипятком и приказала:

– Пей, дурында, я те с сахарком намешала.

И вот сижу я, обхватив обеими ладонями обжигающую кружку, то ли рыдаю, то ли икаю, а оттаявшие слёзы и сопли вперемешку струятся по лицу и прямо в тот кипяток с сахаром. Не помню, но вроде я так и не смогла вразумительно повиниться за свой наговор на Антонину. А та и без слов поняла мои переживания. Даже успокаивала, мол, сама виновата, что сопляков – это она так всех одноклассников называла – пугала выдумками глупыми.

– Ага, смейся надо мной, – прошмыгала я, утирая нос мокрой от растаявшего снега рукавичкой, – Хочешь сказать, что ведьмы не существуют?

– Может и существуют, да я пока не видала ни одной.

– Люди зазря говорить не будут. Барыня-то свои сокровища схоронила в тайнике. А они все нажиты кровью народной, вот и не отпущают дух грешный на тот свет, – не унималась я в поиске аргументов «за».

Тонька сидела подле печки на полу, прислонившись спиной к стене. Где была баба Клава не знаю, но Тонька сказала, что та перепоручилась делами на нежданную помощницу и ушла в свою коморку спать. Вдруг моя собеседница меняет тему и говорит:

– Мне в интернат надо. До зарезу надо! Дело жизни и смерти – обещала я одному человеку, а выходит – обманула. Вот прям сегодня надо! Я б те объяснила, да ты малая ещё, не положено о таких вещах знать.

После такой интриги, особенно когда ребёнку говорят, что ему что-то знать не положено по причине малого возраста, сохранить тайну едва ли кому удастся. Я стала канючить и со слезами умалять на все лады Антонину рассказать об её важном деле. И я, как потом поняла, попалась в расставленные для меня сети.

– Расскажу. Но с условием – ты поклянёшься жизнью самого дорогого тебе человека, что не выдашь мой секрет. Клянись! – напирала на меня Тонька.

Я тогда растерялась, но не потому, что задумалась о равнозначности обмена: девчачий секрет или жизнь родного человека – как сиюминутное детское любопытство можно сравнить с утратой чужой жизни? Как сделать выбор тому, кто ещё никогда никого не терял? В моём сознании первыми промелькнули лица родителей, но ставить на кон их жизни мне не позволила бы совесть, даже если бы Тонька потребовала исключительно такой выбор от меня. Но именно-то сама эта возможность выбора и вызвала моё замешательство.

– Струсила?! Да, наша Лидочка – ссыкуха! – жёстко подначивала меня Феоктистова, а я тогда и не догадалась о её интересе. Мне бы начать с ней торговаться, мол, какой мне прок с её секрета, тем более давать за него чужую жизнь. Но, признаемся себе, как порой мы играючи распоряжаемся тем, что абсолютно не в нашей власти, а тем более чужими жизнями и здоровьем: ну что реально может угрожать, как мне тогда казалось, непричастному к тайне человеку? Я не понимала о чём и зачем, кроме банального любопытства, просила, поэтому и дала клятву:

– Младшей сеструхой… клянусь, – натужно выдавила я из себя, оценивая по реакции Тоньки весомость моего выбора.

– Не так! Как зовут сеструху?

– Катюхой.

– Теперь повторяй за мной, – грозно и внушительно сказала Антонина и открыла настежь дверцу печной топки. Затем она подвела меня к зеву печи так близко, что я, протяни руку, могла бы коснуться рвущихся наружу языков пламени. Встав за моей спиной, заклинательница начала мне на ухо нашёптывать, а я громко, как пионерскую клятву перед строем, стала повторять за ней слово в слово:

– Я клянусь хранить секрет бесконечно много лет. Если клятву не сдержу, пусть умрёт, кем дорожу. Горе волку чтоб унять… Катюхину жизнь прошу забрать.

На последней фразе меня заколотила дрожь, по разрумянившемуся лицу градом катились капли пота, а в глазах помутилось – ещё мгновение и я бы упала в раскрытую топку, но почувствовала, как цепкие пальцы подруги впились мне в плечи. Что после происходило со мной тем вечером, какую тайну мне поведала Антонина Феоктистова, если вообще это был её рассказ, а не мой сон, я, спустя полвека, вспоминаю с трудом и болью в голове. Что мне привиделось в том сне?

Я очутилась в маленькой комнате со сводчатыми кирпичными потолками. На стенах и кое-где сохранились, как снег среди проталин, куски побелки. С потолка падает столб серо-голубого света, подобно лучу прожектора, но ни лампы, ни другого источника света не видно. В центре комнаты стоит металлический стол. Я поняла это по блеску хромированной стали. Посередине стола лежит бандероль: так мне представился огромный, как мамкина пуховая подушка, продолговатый свёрток. Подхожу к столу и начинаю раскрывать этот кокон, плотно обёрнутый бинтами. Разматываю их виток за витком с предвкушением человека, ожидающего найти под упаковкой заветный подарок на день рождения. Мои руки, устав мотать бесконечную ленту бинтов, судорожно рвут их; пальцы вонзаются в сердцевину свёртка, нащупывают его содержимое – тёплое, влажное, местами то гладкое, то узловатое, словно большой вяленый персик и такого же, как и бывают сушёные персики, светло-оранжевого и местами янтарного цвета. Я продолжаю распаковывать содержимое и добираюсь до человеческой головы. Голова мужчины. Глаза его полуприкрыты, лицо как один большой синяк, волос на голове почти нет – они опалены, как и брови с ресницами. И тут я понимаю, что рук и ног у тела нет – одно сморщенное, словно обожжённое, туловище. Я глажу на его лицо. На лбу, над переносицей проступает огненный круг, взрывающийся волной белого света.

Ослепительная белая вспышка переносит моё сознание в другое место. Я это понимаю, потому что спиной прилипаю к холодному металлу панцирной сетки, чей узор глубоко пропечатался на моей коже – под сетку проложены доски во избежание провисания и лишнего скрипа. В полумраке я ничего не могу разглядеть из-за моих прилипших ко лбу и залезающих в глаза волос, не могу пошевелить головой, чтобы смахнуть их, потому что мой подбородок, рот и нос крепко прижимает чья-то шершавая широченная пятерня, от которой воняет махоркой и дымом папирос. Мне трудно дышать, но не только из-за этой грубой руки, но и потому что вторая рука, подобно наждачке, трёт и сжимает мою грудь. Я не чувствую себя ниже пояса, я не чувствую своих рук. Я понимаю, что вот-вот совсем задохнусь и тогда напрягаю последние усилия, ловлю момент между ритмичными толчками, припечатывающими меня к кровати, и делаю вдох.

Снова ослепительная вспышка делает всё белым вокруг и внутри моего сознания. Но яркий свет не меркнет, разве что становится чуть менее режущим, когда смыкаю отяжелевшие, распухшие от гематом веки. Боли не чувствую, вообще не чувствую своего тела. Сознание как огонёк свечи – трепещет на ветру. Слышу немецкую речь вперемешку с русской: понимаю и ту, и другую. Спрашивают об одном и том же, но по очереди на разных языках. И вдруг резкий удар ледяной воды в лицо подобно черноморской волне зимой, накрывающей с головой, сшибающей с ног и закручивающей в пучине до полной дезориентации в пространстве. Вода наполняет ноздри, стекает с темени в уши, подбираясь со всех сторон сквозь извилины мозга к пламени моей внутренней свечи, горящей в ложбинке между бровями, чуть выше переносицы. Прямо передо мной конверт с грифом «СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО». Мне ценой жизни поручено доставить донесение в штаб полка. Я в плену. Текст шифрованный. Я – ключ. Я и есть донесение. Надо сжечь донесение пока горит свеча… Я чувствую, как пламя свечи в моём лбу сжимается в горошину и та начинает расти. Сжимается, как кулак, и становится ещё больше, ещё раз сжимается – и уже заполняет всю мою голову, взрываясь в следующее мгновение ослепительной огненной вспышкой, воспламеняющей всё вокруг.

***

Меня разбудил среди ночи грохот далёких взрывов (двух, может, трёх к ряду), прогремевших, как я уже говорила, на складе мазута волосовского интерната для инвалидов войны. Взрывная волна докатилась вдогонку, заставив изрядно вздрогнуть оконным стёклам. Собачий лай огласил всю округу и окончательно заставил подняться из тёплой постели бабу Клаву и выскочить из своей коморки в школьный коридор. Я, взбудораженная сновидениями, привстала со своей раскладушки, на которую меня уложила спать Тонька. Она заботливо поставила раскладушку вдоль стены напротив окон так, чтоб я была ногами к тёплой печке. Стул с моим пальтишком, накинутым на спинку, а также валеночки тоже ожидали хозяйку подле печи, насыщаясь теплом. Я смотрела на сторожиху, а та на меня непонимающим полусонным взглядом. Наконец, руководствуясь служебным положением, баба Клава спросила, обращаясь ко мне:

– Тонька, чёй то громощит?! Али упало чё?

Я невольно огляделась по сторонам, чтоб удостовериться, что никого кроме нас с ней в школьном коридоре нет. Догадавшись, что старушку просто подводит зрение, я не решилась назваться своим именем, тем более, что меня здесь не должно и быть. Я замотала головой и развела руками, показывая своё полное неведение, лишь бы не выдать себя голосом. Сделала вид, что снова ложусь спать, накрывшись с головой солдатским одеялом. Сторожиха немного похлопотала у печи – пошурудила кочергой догорающие дрова, прикрыла вьюшку и, кряхтя, удалилась к себе досыпать положенное время. Мне же не спалось до самого утра. Мысли будоражило увиденное во сне, да так, что я думать забыла о том, куда могла подеваться Феоктистова; я была уверена, что она ушла домой – метель стихла, а на небе светила Луна на сносях. Как я могла связать прогремевшие невесть где взрывы с Тонькой? А связь, как оказалась, была роковой для моей подруги.

На следующее утро Феоктистова не появилась в школе. Я после уроков пошла не домой, а в Волосово. Подходя к усадьбе, я почувствовала в воздухе гарь свежего пожарища. Правый край усадьбы, к которому примыкала пристройка с взорвавшимся генератором, пострадал значительно, но в целом здание, в котором жили инвалиды, удалось защитить от огня. Крепкие стены были сложены на века.

Антонину я нашла в одной из комнат усадьбы; меня проводил к ней первый попавшийся постоялец интерната. Подруга лежала на кровати, закрыв глаза, а её мать сидела рядом на стуле будто в оцепенении. Внешне на Тоньке не было признаков увечий, но, как мне потом объяснили, она угорела, обожгла лёгкие, когда помогала спасать среди ночи во время пожара обитателей интерната. Врач не разрешил мне долго оставаться с пострадавшей, тем более, как он мне сказал, больной надо много спать, чтоб восстановить силы.

Следующей ночью Антонины Феоктистовой не стало.

Я была настолько потрясена Тонькиной смертью, что просто не могла носить в себе все события последних дней. Я рассказала брату Юрию о своей клятве, данной Тоньке, и о моих видениях (я хочу верить, что они были просто кошмарными снами) в ночь взрывов. Я нуждалась в понимании и утешении, которые мог дать только родной человек, но не родители. А через пару месяцев случилась трагедия с Катюшей.   

0
22:08
381
Сергей Александрович
21:12
Очень понравился рассказ. Тронуло…
23:42 (отредактировано)
Да… Интересный рассказ. Так подробно описано время послевоенных лет, что хочется утверждать, что Автор сам застал это период. Понравилась параллель, проведённая между поведением волков и нечистой силы в лице Тоньки. Но фантастики почти нет. Сон очень отрывочен и поначалу кажущийся неуместным, но после повторного прочтения оказывается осмысленным. Здорово.
Василий Викторович А.
07:34
Да, как правильно подмечено, не с первого раза приходит осмысление. Перечитывая раз за разом, все больше понимаешь его глубокий смысл. Мои рекомендации.
Анатолий В.
12:45
Мне понравился. Такого еще не читал. Своеобразно. Спасибо.
Максим
10:19
Отражение того времени в деталях прям точь в точь как рассказывал о своём детстве мой дед
Ирина
17:04
Рассказ понравился.
Мясной цех