Нидейла Нэльте

К звездам

1.
- Не могу я больше! Мне все это надоело – эти запахи, эти халаты, слова эти кошмарные, то ли латынь, то ли они там сатанисты все! Ненавижу! Не пойду! – я кричал, кричал так, что уже першило в горле. Молот в голове наращивал темп. Я сам загонял себя.
Я знал, что терял всякую логику, что и сам уже не мог понять, кого или что ненавижу. Но ненавижу. Мне так хотелось обвинить во всем ее – просто потому, что это было намного, намного проще. Солгать вообще почти всегда гораздо проще, чем сказать правду, и мне хотелось обмануться.
- Зачем ты таскаешь меня по этим бесконечным кабинетам? Я жить не успеваю из-за этого! Меня скоро с работы выгонят!
- Ты и так скоро уже не сможешь работать, если ничего не предпринять.
Она не боялась страшной правды – и теперь говорила ее прямо. Но плохо было не это. В ее голосе я уловил вовсе не ярость, не обиду, а какую-то материнскую горечь – словно она не знала, как унять ребенка, неожиданно раскапризничавшегося прямо на улице. И все это – спиной, даже не повернувшись ко мне, продолжая рассыпать кофе по чашкам. Хуже некуда.
От этого я завелся по новой.
- Ой, как хорошо – думать, что мы что-то предпринимаем! Мне от этих хождений вовсе не становится легче, если ты не заметила, - ядовито бросил я. Оля вспыхнула.
- Прекрати уже вести себя как ребенок! Я прекрасно знаю, что тебе сейчас тяжело. Если мы решим сидеть сложа руки, легче точно не будет. Не усложняй, пож-жалуйста.
Вот оно! Она считает, что это я во всем виноват! Я чертовски надоел ей со своими болячками, кислой миной и лицом привидения.
- Прекрасно, - заорал я, - не буду усложнять! Без меня тебе будет гораздо проще – так что я тебя не держу!
Я махнул рукой в сторону двери и отвернулся от нее. Слышал, как она всхлипнула, как звякнула банка с кофе, но не повернул головы – сегодня меня на слезы не проведешь. Я ждал. Прошла, кажется, всего минута – и я услышал, как хлопнула дверь. Мое горевшее лицо обожгла тишина.



Я сидел, обхватив голову руками, пальцы скользили по голой коже. Я ждал всего на свете – но уж только не этого. Под этим самым «все на свете» мы, оказывается, скрываем что-то вполне определенное, и даже конкретное до жути – то, о чем боимся не только сказать, но даже и подумать.
До вчерашнего дня я думал, что достаточно определенно знал свое будущее. В чем-то оно действительно не изменилось – я скоро умру. Я даже знал примерно, когда. Но теперь это уже не казалось главным.
Болезнь – это рутина. Это словно круглосуточная надоедливая музыка, одна и та же нудная мелодия из-за стены, с которой приходится как-то смириться и сжиться. Болезнь – это вредная соседка, внезапно превращающая твое тело из чего-то автономного в коммунальную квартиру.
Конечно, я никогда не мог сказать точно, до дня, сколько мне осталось, но одно казалось мне неизменным – что Олька будет со мной, до конца. К черту дурацкие пафосные обещания – мы знали, что это будет так. Почему же теперь я сижу здесь, а она…
…И почему, почему эти лампы в коридоре больницы светят так, словно я в операционной – или уже в морге?...
Я помню, как в начале этой длинной дистанции мы вместе сидели в кабинете врача, и клиника была совсем другой, куда более уютной. В голосе доктора, как ни старался он проявить сочувствие, звучали чуть скучающие нотки – очевидно, эти слова ему пришлось произносить не один десяток раз.
- Сожалею, Алексей, но прогноз не оптимистичен. Вы, наверное, уже сами поняли из всего, что я говорил – этот вид рака не поддается лечению, мы можем назначить лишь поддерживающие препараты.
Не стал сразу говорить – просто болеутоляющие. Она тогда побледнела, будто приговор был вынесен ей. Сглотнув, я спросил:
- Давайте сразу к сакраментальной фразе – сколько вы мне даете? Какой срок? – я попробовал улыбнуться.
Штампы не в книжках придумывают, сама жизнь любит их подсовывать – с эдакой ухмылочкой.
- Ну, точно не сказать...
Я глянул на него – перестань, мол, тянуть резину.
- От трех месяцев до полугода.
- А-а-а, так, мелкое хулиганство, - я попытался сострить еще на тему срока, но Олька так глянула на меня, что я почувствовал себя двоечником в кабинете завуча.
Распрощавшись с врачом, мы пошли домой – и до самой ночи не сказали ни слова. Плакаться мне не хотелось – пока еще – а шутить я как-то больше не решался. Вот мы и смотрели друг на друга, украдкой, отводя глаза и боясь быть замеченными. К полуночи голова у меня гудела, словно колокол, и этот гул заглушал все мысли, до единой. А ведь с этого все и началось.
Мало ли, у кого болит голова, но обычно этому находятся вполне себе обычные причины, вроде повышенного давления или еще какой ерунды. Но у меня их не нашлось – я-то, дурак, тогда радовался, отметая эти «банальные» болячки одну за другой после многочисленных исследований, процедур и анализов. Такими только бабушки болеют, мне-то все это зачем.
- Слушай, хватит уже доискиваться. Это просто весна, работа, что там еще, - скучным голосом говорил я, но Олька упрямо мотала головой. Бороться приходится вовсе не обстоятельствами – поначалу переспорить надо нас самих.
Мы шли и шли сквозь эту вереницу кабинетов, коридоров, очередей. Она почему-то любила сравнивать всю эту нудятину то с восхождением, то с борьбой, и вообще – пер аспера ад астра, все такое. Никому сейчас не легко. Меня каждый раз бесило – какие там еще тернии, какие звезды, ты о вечности, что ли – язвил я. Но все так, мимоходом, и она только печально улыбалась, не отвечая на мои колкости, сразу же их прощая. Но вот однажды я не выдержал – а она решила не прощать.
…Мое горевшее лицо обожгла тишина. Всего нескольких секунд этого холодного душа оказалось достаточно, чтобы я осознал, что натворил. Не успев додумать эту мысль, я уже бросился следом.



Конечно, она тогда вернулась. Конечно, я тогда сказал, что я идиотина, каких свет не видывал. И, конечно, потом я пожалел, что вернул ее – может, ей и надо было б освободиться? От меня, от всего этого – лекарств по расписанию, ночных скачек то с грелками, то с шипучим обезболивающим, чтоб быстрей проняло, то еще с чем. Утренней хмурости, переходящей в круглосуточную. Но я этого не сказал – и она не сказала.
И вот – новый штамп. Авария – кого этим удивишь? Кто там был за рулем – я не знаю, мне все равно. Когда ее достали из железного месива, она уже умерла. Только была, наверное, пугающе теплой. Я не знаю, я не успел. Мне позвонили потом.
Шатаясь, я бежал по больнице, запрещая ногам подламываться – но спешить-то было некуда. Тянуть мне теперь свой срок в одиночестве. До звонка.
Я снова схватился за лысую голову. Когда волосы поредели, я побрился, и теперь это вспоминалось мне – чудовищно невпопад.
Чего бы я не отдал, чтобы поменяться с ней местами, оказаться в нашей искореженной девятке! Медленно стынущим телом, которое теперь уже отвезли в морг. Где эти чертовы звезды, к которым она так стремилась, не обращая внимания на сплошные тернии? Пусть все переделают! Перекроят эту чертову неправильную жизнь! Окажусь скоро наверху – буду жаловаться, пригвоздил я. Всем, кого найду, кто б там ни был на самом деле. Ангелы, демоны, звезды, старцы или сплошные яблочные сады – все равно. Переделывайте, раз накосячили! Я шмякнул кулаком в стену.
Я зарычал.
Потом перед глазами все мигнуло. Что там еще, новые «подарочки» рака? Да плевать, хоть всей кучей давайте.
Поднял голову – «моргал», как будто бы, весь коридор.
Свет отключают? Или это я – отключаюсь?
Я стоял на собственной кухне и знал все – мне не приходилось, как в фильмах, долго врубаться в обстоятельства, тайком выспрашивая вещи, которые, по идее, должны быть давно известны.
Я все знал – и обругал себя самыми нехорошими словами, которые только говорила пацанва в моем дворе. …Баран!
Оля сидела за столом, в халате, и я видел по лицу, что ее слегка бьет озноб. Когда я просил поменять нас местами, я никак не думал, что мой чертов рак достанется ей.



2.
Ее уговаривать не приходилось – и я не знал, что же все-таки лучше. Мне хотелось, хотелось поспорить с ней, поуламывать ее – пусть будет упрямой, неуступчивой, нервной, невыносимой… но она была покорной.
- Олюш, потерпи… Сейчас станет легче.
Она только кивала – мол, я все знаю, спасибо. Я тоже знал. Все эти мерзкие ощущения я знал на себе. Но сейчас был просто отвратительно здоров.
За этот месяц мы прошли путь от моих шипучих «анальгинов» до ее полунаркотических уколов, которых нужно было еще добиваться в местной поликлинике, за которыми всегда была очередь, свалка и ругань. Не изменись реальность – стоял бы я в этих очередях? Или, плюнув на все, просто медленно лез бы на стенку от боли, час за часом, круглосуточно? Как я мог себе ответить, когда теперь все было иначе. Я помнил эту жизнь и прошлую, но никак не смог бы вспомнить будущего, которого не случилось.
Она держалась так хорошо, что иногда я думал – да вправду ли ей так плохо, как было мне? Уж наверное, мне было хуже – потому что я не мог молчать, потому что лез на стенку, потому что хватался за все – и тут же бросал. А она просто долго, долго смотрела в стену. А если в руках у нее была книга, то вообще нельзя ничего было понять. Разве ей могло быть так же плохо?
А потом по щеке у нее скатывалась слеза, и мне хотелось хорошенько шибануть себя сковородкой по голове – может, что там на место встанет, раз такое кривое. И понимал, что голову ей сейчас кроят на части ржавыми клещами – и все из-за меня.
И я снова и снова думал, что же хуже – быть по ту сторону или по эту?...
Моя мама, к которой в прежней нашей истории мы собирались наведаться сами, здесь хотела приехать к нам, и все названивала, собираясь. Я понимал ее – она боялась пропустить тот момент, когда еще можно было нагрянуть и нормально пообщаться, но вырваться так сразу тоже не могла – и, будто звонками могла извиниться или что-то наверстать, часто набирала мой номер. А иногда я отдавал трубку Оле, и они долго говорили о чем-то – я выходил из комнаты, шел на кухню или на балкон, подальше, за три стены, потому что не хотел их слушать. У каждого должно быть личное пространство, даже если человеку нечасто удается выбираться из дома или собственной комнаты.
Вот и теперь я стоял на кухне, включив заодно чайник и пихнув сырный бутерброд в микрашку, а она неслышно вошла, неся двумя пальцами мой телефон, обшарпанности на котором вчера сама закрашивала черным лаком для ногтей. Матовым, как она мне объяснила.
Я обернулся.
- Ну как, поболтали?
- Ага. Мама Катя хочет приехать в следующие выходные.
Я смотрел на то, как она говорила. Я наблюдал за ней все время – исподтишка. И все еще не мог привыкнуть, что она жива, что она здесь. И что скоро ее все равно не станет.
Я все еще считал дни – и думал, что именно свои, а оказывалось, что ее.
- Слушай, я схожу в аптеку? Я вчерашний «чай» запорола, - будто извиняясь, проговорила Оля.
- Пойдем вместе, - не раздумывая, ответил я.
Работу свою мне и здесь пришлось оставить. Вернув Олю, я не собирался тратить оставшееся – или подаренное? – нам время на проектирование, которое теперь уже не казалось мне самым лучшим занятием на свете.
- Здесь же три шага, - попыталась она возразить, тут же наткнувшись на мой упрямый взгляд, - Лёхин, ну что за… а?
Я не отпускал ее. Я не мог. Если ее снова собьет машина – то я должен был быть там. И хотя, если хорошенько подумать, выходило, что сбить-то должны как раз меня, раз уж она забрала себе мой рак, все равно выпустить ее из поля зрения я просто не мог.
Обычно она долго не спорила, но сегодня – сорвалась.
- Слушай, ну не упи.. то есть, не упаду же я прямо на улице? Бывают, конечно, приступы, ты сам это прекрасно знаешь, нянчишься со мной… Но вообще все не так ужасно, и я стараюсь себя как-то… контролировать, - она говорила и говорила, подряд. Слова путались уже не первый день, и мы стали к этому привыкать, но давно я не слышал, чтобы она говорила так быстро, - Давай уж ты не будешь меня за ручей… за ручку везде водить, ладно? Я еще и сама могу. Я – хочу – побыть – одна.
И замолчала – вдруг. Повернулся к ней – вижу, губы подрагивают. А плакать-то никак нельзя. По себе знал, плакать – не плакал, но стоило мне рассердиться, расстроиться – в голове тут же взрывались мины и бомбы разного калибра, как повезет, потому что на войне, как на войне. Я постарался сказать так тепло, как только смог:
- А как же я? Я-то буду скучать. Ты только представь – нужно выйти из квартиры, из подъезда, перейти целую улицу, потом два подъезда до аптеки… не-е-етушки.
Мне и правда стало страшно, пока я рассказывал ей, как далеко она будет от меня. Но она приняла все за шутку. Так я и пытался подать свои переживания, но она приняла все за шутку согласия – и, широко улыбаясь, вприпрыжку пошла надевать туфли. Припрыжка была крохотная, так что ноги едва отрывались от пола – чуть более сильные прыжки уже могли спровоцировать волну боли.
Я ничего не смог ответить этой улыбке и этим почти запретным, но таким прекрасным подскокам. Я не мог поперек всех правил игры сейчас напомнить – потом ей будет плохо. Да будто бы и не так все. Словно не было ничего – ни страшной аварии, ни нового листа, белым покрывалом боли накрывшим всю нашу прежнюю жизнь, которая осталась теперь только у меня в воспоминаниях. Словно все было как прежде – я умирал, а она оставалась жить. Как должно было быть.



Нет, это была не авария. История переписала сама себя – она умерла еще через неделю, просто задохнулась. Может быть, это как раз и была моя смерть, которую она забрала себе? Где же тогда застряла ее, которая должна была стать моей?
Вчера у нее перестала двигаться рука – и в последний момент она не смогла даже дотянуться до телефона. А я как раз поехал за Олькиными уколами – не лечением, нет, только обезболивающими. Больше нам ничего не оставалось, и я старался в тот день отвязать от себя мысли о том, что самое тяжелое она все-таки забрала себе. И побольше думать о том, что она жива. А оказалось – я снова опоздал.
Нет, обещанные полгода у нас украли, оборвав на середине.
Я не знаю, как утешают тех, чьи самые родные люди погибли в аварии – я не успел узнать, все перевернулось и переменялось до этого. Теперь же мне пришлось выслушивать слова врачей, на лицах которых было написано – вы ведь знали, что так и будет, к чему теперь. Они жалели меня, но ничего изменить не могли – еще тогда не могли, чего уж, действительно, теперь. То, что они не могли взять в свои руки и исправить, они старались поскорее отринуть – и я, наверное, понял бы их, не будь я сейчас как раз одним из тех, кого вот так отринули.
Снова стоя там, отрубленный, отрезанный, искореженный, я понял одно – все ждут чудес, а бывает только то, что помещается в этой жизни.
А потом, словно выныривая из мутного омута во что-то кристально чистое, я вспомнил. Звезды! Эй, там, холодные, яркие, вечные, вездесущие!
Вы ведь выслушаете меня еще раз?
Верните все назад, поняли? Отмотайте, будто не было, и верните туда, в мою самую первую жизнь. Если Олюшке моей все равно суждено уйти, да еще и раньше меня, пусть лучше это будет та самая жизнь, где надо мной уже склоняются чертовы ножницы судьбы, воплотившиеся в виде метастаз в мозге. Пусть! К черту годы одиночества – пусть все кончится быстрее! И пусть будет, как задумано, а не как это надумал я, будто в силах было все знать, все просчитать! А ничего, ничего не знал! И не узнать уже никогда, с какой-то безмерной, поистине космической тоской пришла мысль. Э-эй, звезды? Прямо на небе я бы сейчас накарябал – Оля-а-а-а… Посторонитесь, дайте только помереть, не откладывая.




3.
… Визг тормозов, гулкий удар чего-то тяжелого о металлический корпус.
Я даже не знаю, как я все это услышал. Я лежал и только и думал о том, чтобы руки не сильно тряслись – Олька испугается. Уж сколько раз все это видела, все знает – а все равно испугается. Она тут же шарахнулась ко мне из прихожей.
- Лех! Там кого-то задавили! Во дворе у нас прям, господи! Ну вот кто на такой скорости по дворам ездит, а?!
Я еле выдавил:
- Живы хоть?
- Ой, не знаю, Леш… - она уже стояла у окна, - что-то непохоже… Ты вообще как? – она повернулась ко мне, но тут же волчком вернулась к окну, - Фух, меня прямо трясет, я ж как раз выходить собиралась. Леш, ты как, потерпишь? Я не хочу пока идти туда…
- Потерплю, конечно, - я прижал руки к зимнему одеялу, чтобы не так было заметно крупную дрожь, - Посиди вместе со мной, Олюш. Просто посиди, мне хорошо будет.
Еле-еле похлопал по одеялу рядом с собой, радуясь, что сразу шмякнулся на кровать так, что оставалось еще место. Сейчас сдвинуться я бы уже не мог.
Потерплю. Я все вытерплю. Даже то, что это была чья-то чужая жизнь – не Олькина. И дрожь пройдет – я помнил из этой новой жизни, что так всегда бывает после химии, которую теперь мне можно было делать – имело смысл. Олька сидела рядом и все смотрела на окно, хотя ничего не могла там увидеть отсюда, с кровати, и я ощущал ее тепло – живое, а в груди у нее билось сердце. Сначала – часто, а теперь оно успокаивалось, должно было.
Я хотел бы сказать, что никогда больше не позову звезды. Но вот она сунула свою горячую, маленькую и такую крепкую ладонь в мою, покрытую, как запотевшее стекло, тонким-тонким слоем мерзкого холодного пота, и я понял, что ничего обещать не могу – хотя даже не знаю, что мне дадут, если я обращусь к ним снова.
Может быть, завтра я умру – а может быть, нет. Может быть, я проживу еще много лет, всегда помня о гулком ударе тела о металл. И обнимая Ольку. Все-таки тащившую меня, через все тернии.

0
09:16
560
Нет комментариев. Ваш будет первым!
Юлия Владимировна

Достойные внимания