Бумага для акварели
Раз в минуту астра роняла мятый лепесток – он еще живой или уже мертвый? Астра крепко держала самое дорогое, бледноватую середину, где зеленоватые лепестки, плотно сжатые и мелкие, как детки. Роняла старух –лепестки грузного фиолетового оттенка.
Стоило ждать это Изо. Надя рядом, удушив карандаш у самого грифеля, вырисовывала кувшин. Герда посмотрела боковым зрением на астру, чтоб уловить оттенок цвета. Яркая. Скорей раскрасить, пока живая…
– Ой, – сказала Надя. – Она же старая была. Вроде.
Старая, да. А Герда нарисовала новую. То есть свежую. Как из букета, срезанного холодными ножницами в мокром от росы палисаднике. Плотная, тугая, лишь чуть встопорщившая внешние лепестки, чтоб все любовались тайными оттенками сиреневого. Глупо, конечно, как старушку девочкой рисовать, но… Надя смотрела не в ее рисунок, а на букет.
Среди пыльных листьев астра стояла в кувшине как утро первого дня осени. Новая. Тугая, чистая и свежая. И даже краешком глаза не смотрела на них, гордо подняв голову к потолку.
Герда закрыла глаза. Открыла. Старая? Новая? Померещилось? Вон же лепестки-старухи на столе!
С соседней парты, задумчиво поглядывая в свой рисунок, изучала астру еще одна одноклассница, Вера. Герда привстала глянуть: у нее астра была на пятерку, правильная и плоская, как из гербария.
.– Вер, какая была астра? Такая или другая?
– В смысле – какая? Фиолетовая.
Настоящая астра тонко и чудесно пахла сиреневым, перекрывая запах школы.
Снаружи лило и дуло. Дождь мешал соображать, и, целясь в глаза, лупил по капюшону, ветер с моря резал на кварталы низкое пространство между тучами и водой на асфальте. Трава на газонах захлебнулась. Сплошная борьба за живучесть. Как в кипящем прибое, когда на спасательных вышках уже подняли красный флаг. От школы пару остановок – у захлебывающегося автобуса крылья брызг в ширину пустой улицы, как у лебедя – к старым домам у Комбината, потом еще немножко сквозь тугую стену дождя и в свой кирпичный проулок, в картинку к триллеру. В проулке уже слышно даже сквозь ливень, как внизу штормит море. Глянуть бы сверху, как оно там, злое и штормовое, но страшно выйти на обрыв. Скорей в дом, – тяжелый, потихоньку погружающийся в землю. Старинные кирпичи, из которых эти немецкие дома, тяжелее нынешних. Так эти прочные дома и по крышу в землю уйдут, а не развалятся.
Как тихо в темно-синем подъезде. Местами краска облупилась, и из темно-синего светятся обшарпанные материки. В углу на площадке целая Австралия есть – в шестом классе пришлось подколупать немножко, сверяясь с атласом. Хотела и Новую Зеландию заодно прошкрябать, да руки не дошли.
Она не пошла домой, а поднялась на чердак, где шуршал дождь по черепице, и капли булькали в переполненное ведро. Герда открыла окошко, подняла тяжелое ведро, выплеснула воду прямо на скат крыши и вернула звонкое ведро под капли. Пуньк. Пуньк-пуньк. Шлеп. Тоже с мыслями не соберешься…
Да ладно. Не в каплях дело, а в том, что астра точно была старая. Как теперь обдумать такое, что обдумыванию не поддается, а просто есть? Как тогда летом. Было же. Отрабатывала технику акварели, рисовала обморочный вьюнок, торопилась, пока не завял. Жара. Мимо шел лучший из соседей – кот Василий, отвлеклась покискискать, – глядь, а на листе два бледных вьюнка лежит. А рисунка и нету. Только вода в банке грязная. Тогда подумала, что голову напекло, что примерещилось, будто рисовала. Но почему два вьюнка-то? Непонятное сходу забылось, как сон, и Василий толкался пыльным лбом в коленки, требуя кисканья.
В ведре уже накапало пол-литра, как раз на непроливашку. Она вытащила альбом и кисточки и наизусть принялась за ало-малиновый гладиолус, который полсентября свирепо и великолепно торчал в палисаднике.
Нарисовала. Давай оживай!
Ну-ну. Как же. Не получилось. Ну, в жизни он цвел копьем в голубое небо, а тут все серое… Может, надо на хорошей бумаге рисовать? Или обязательно с натуры?
Хватит, стыдно. Чудес не бывает.
В чердачных углах мрак. И вообще мрачная картинка. А за окошком? Дождь вроде поутих. Внизу в окнах свет уже у всех горит, золотится, как будто комнаты доверху налиты медом и все друг друга любят… Дома правда как из старой немецкой сказки. Если только в сказках бывают Комбинаты и дома для работников. Гензель и Гретель выросли, и их потомки живут в этих дряхлых домах и на Комбинате лепят из сказочных крошек паршивые украшения для туристов. То есть не потомки, тут давно живет другой народ. Да какая разница… Неужели и ей так же придется?
В декабре – снега все не было – на Комбинате маме в день рожденья подарили букетик живых цветов, и Герда схватилась за краски. Ну, какую историю расскажете, неведомые цветочки?
– Как красиво, Любушка! – мама добрая, мама всегда восхищается.
Мама простая, как брошка из ларька, которые она тысячи уже, наверно, налепила на работе. – Как живой просто! Ой, какой аленький цветочек ты тут так к месту добавила! Как сердечко! Фантазия же у тебя!
– Так вот же он, – показала вздрагивающей кисточкой Герда, не подавая вида, что от невозможной чудовищности чуда вся покрылась невидимой колючей шерстью инея. – Аленький.
– Ой… А я и не заметила, пока несла! Аленький, да. Какой необычный, интересно, как называется, – и мама скормила ботаническому приложению аленький цветочек, подождала, попробовала снова: – Нет, не определяет.
Потому что такой на планете один. Только что нарисованный. И не сердечком вовсе, а в пять лепестков…
На каникулы Герда выпросила в школе ботанический атлас, а еще библиотекарша отдала насовсем пыльный непонятного года большой календарь «Цветы Эрмитажа». Двенадцать старинных картин с букетами и тринадцатая на обложке!
Картины были темные, в паутинке трещинок. За этой еле заметной паутинкой все еще жили цветы. Восемнадцатый век, девятнадцатый. Семнадцатый даже… Теперь и цветов-то таких больше нет. Привыкая к старинным оттенкам и формам, Герда дня два копировала картины полностью, и порой казалось, что она видит давно исчезнувшие руки, которые ставят ворох цветов в широкую серебряную вазу. Иногда подкладывая рядышком скромный лимон – доставленный из Вест-Индии стремительным клипером.
Казалось даже, что пахнет – не цветами и лимоном, а корицей, перцем и немного золой, – воздухом старинных маастрихтских и флорентийских комнат, в котором, как в темном янтаре, застыли букеты. Как странно знать, что ничего этого давным-давно на свете нет.
Мама ахала, восхищалась – с каждым рисунком все опасливее и тише, ходила на цыпочках:
– Раньше-то Комбинат таких, как ты, Любка, присматривал еще со школы. Меня-то в художницы не взяли, сказали, бездарная. Тебя-то возьмут. Чего думаешь?
Ничего она не думала. Открыла атлас, чтоб успокоиться, без спешки срисовывая анютины глазки. Потом взялась за Эрмитаж. Пион и так сложная форма, а уж флорентийский восемнадцатого века…
– Чем это пахнет так замечательно? – опять мама.
Ой, мама.
Наврать, откуда взялся на столе розовый пион на толстом бледно-зеленом стебле в малиновых крапинках, еще влажных от прикосновения кисточки, Герда не смогла. Даже пробовать не стала:
– Нарисовала.
Мама сначала засмеялась. Потом, увидев на рисунке среди едва намалеванного букета пустоту в паутинке бумажной трухи в идеальном контуре пиона, замерла. Глаза у нее стали как крошечные круглые аквариумы, в которых замерли рыбки. Герда усадила ее за свой стол, придвинула картинку с анютками:
– Смотри, не бойся! А вдруг получится! – и через мамино плечо добавила пару летних, с запахом густой, перегретой солнцем травы штрихов. – Ну вот. Ты же любишь анютины глазки.
– Люблю… – мама двумя пальчиками взяла цветок с бумаги. На рисунке осталась сероватая труха. – Только лучше люблю, когда больше желтенького, – сказала из мамы испуганная девочка.
– Давай нарисую!
Когда мама пришла в себя, они поставили букет анютиных глазок в белую кружку, а пион – в самую большую, парадную, вазу; оделись как можно теплее, закутались и пошли гулять к морю. Море, сегодня тихое, с высокого берега казалось стальной полосой, скрепляющей небо и землю, будто бог приколотил снаружи обруч на бочку, чтоб планета крепче держалась. Променад местами занесло песком вместе с перилами. Летняя белая кафешка, до пояса засыпанная, названием констатировала: «Песок» – будто это настоящее название местности. И песок тут везде – проледенел насквозь, смерзся. Пляж лежал краем мира, если не оглядываться, так и поверишь, что Янтарный смыло осенними дождями. Море пахло морем и стужей, громко шуршало ледяными закраинами. Они шли себе и шли вдоль ледяной шипящей крошки прибоя, держась за руки, и Герда заметила, что почти сровнялась в росте с мамой.
Надо что-то еще попробовать нарисовать, представляя его живым. В музее Герда видела огромное яблоко из янтаря, если его нарисовать – какого вкуса оно будет? И надо обязательно с натуры рисовать, или получится из головы?
Оно было вкуса хурмы. Ночью они съели его с мамой на кухне.
На второе в ночь выпал снег. Всю неделю после нового года Герда рисовала и рисовала. Дом заполнялся букетами, нарисованными и настоящими. Для разнообразия Герда выпросила у мамы немножко денег, сбегала сквозь густой снег в магазин – и срисовала купленные лимон и апельсин. Получилось. Один желтый и кислый, другой оранжевый и сладкий. Настоящие. Пахнут как надо. Нарисовала сразу по пять – получилось. Мама пила чай с этим лимоном, похваливала. Говорила, от головной боли помогает.
Восьмого к маме пришли подруги, а Герда ушла к Наде. Зима – как на сказочном рисунке про счастье. Главное, не думать, что там за улицей, за парком, за выстывшим пляжем – уже все, край мира. Бездонное и черное зимнее море, глухо ворчащее слепыми штормами.
Дом Надьки тоже светился уютными окнами – только почему не мерцают гирлянды на крылечке?
Надька открыла дверь опухшая, красная:
– А, ты… Привет… А у нас Фунтик от чумки умер… Папа на кремацию его в одеялке повез…
– Давай я тебе его нарисую!
Щенок не ожил, конечно, Герда струсила пробовать, да и что б они с Надькой сказали взрослым, если б рисунок забегал и затявкал? Просто получился здорово, и Надькина мама тоже заплакала, как увидела:
– Как живой! Сейчас я рамочку найду!
Что вперед шла, что обратно – темно да огоньки гирлянд и желтые квадраты окон с крестами. Не заходя домой, Герда поднялась на чердак и, подсвечивая телефоном, собрала на круглых рамах мумии ос, шмелей, бабочек в битую чашку, которая валялась под стропилами с досоветских времен – потому что битая, а то давно б увезли в город, к бастиону Врангель на барахолку.
Дома тикали, давясь последними минутами каникул, часы. Мама мыла посуду. Цветов не было, ни одного.
– Мам! А где…?
– Да раздарила, – отмахнулась мама. – Всё бабам радость. Зима же еще длинная, а цветы твои – как лето само. А ты талантливая, ты еще нарисуешь, трудно что ли?
Герда не знала, трудно или нет. Ушла к себе. Белые пустоты изысканной формы в темноте комнаты на рисунках зияли, как раны. Не включая свет, она собрала рисунки в стопку, перевернула, прижала атласом.
Утром надо было скорей в школу… А! Насекомые-то как же? И она осторожно сунула в пенал осу поцелее. Лапы легко дорисовать, если что.
На алгебре она, набивая руку, ос нарисовала штук пять. На географии, пока все раскрашивали контурную карту экономических районов страны – как же все-таки далеко их маленький кусок от бесконечных пространств основной территории – она нарисовала еще пару: свирепых, янтарно-черных, с острыми злющими крыльями.
И на биологии добавила одной парочку микроскопических волосков на лапах и едва видимый блик на фасеточных глазах – дорисовала. Оса зашевелила новой – которой в натуре не хватало – лапой, зачесалась, заковыляла по бумажке.
И – ззззззззззз!
Осу минут через пять убил Алешка. Никакого бессмертия не хватит, когда пришибут учебником биологии. Картинки с осами Герда все-таки не выкинула, мало ли когда понадобится осиный рой – главное, в миг, когда подрисовываешь что-то завершающее, оживить. Даже не пожелать, а… Отдать что-то не рисунку, а миру, где этой осы или цветка не хватает?
Дома Герда нарисовала шмеля на ярко-голубом фоне – ожил. Жжжжжжж, и улетел в голубое за край рисунка.
Она потрогала рисунок кончиком карандаша, почти готовясь, что карандаш провалится в небесную пустоту. Нет. Просто бумага под голубыми разводами акварели. Но ведь больше на рисунке ничего нет? Как ему там, отважному, в голубой пустоте? Она скорей нарисовала полянку с цветами, чтоб шмелю было, где жить. Цветы на картинке не ожили, потому что были не слишком настоящими. В чем же чудо? Это с фотографической точностью надо рисовать или все-таки главное – в той силе, с которой оживляешь?
Кто-то всегда умный внутри дернул ее за поводок назад: не свихнуться бы! Посидела немножко, успокоилась, взяла новый листок и коричневой краской намалевала десяток картошин. Мама всегда лепила из маленьких денег поделку под названием «все как у людей», похожую на дешевую брошку с плавленым янтарем. Будто кто-то нарисовал маму на картинке, где счастье осталось за краем листа. А мама не сдается. И улыбается. Даже просто картошке. Так, надо еще апельсинок нарисовать. И яблок.
– Мам. Как там наши цветы у твоих подруг?
– А-а, да! Спрашивают, где покупали. Так-то странно, что не вянут, но Клава сказала, у нее со свадьбы племянника букет роз таких второй год стоит. «Стабилизированные» называются. А ты чего больше не рисуешь-то?
– Уроков много.
И правда, Герда вторую неделю не бралась за краски. И уроков правда было хоть захлебнись. А еще больше было мыслей. Что вообще живое, а что – нет? Звезды – живые?
Ладно шмели и осы, они мелкие, а так-то она и щенка Надькиного не рискнет рисовать, потому что про «Кладбище домашних животных» все слышали. До сих пор беспокойно, как там шмель в голубой бесконечности.
Ах да, можно ведь вымерших животных нарисовать. Не птеродактиля, конечно, а додо, например. Или райских птичек. Только что потом с ними делать? Одну райскую птичку вымершую она все же нарисовала. Ярко-синюю, как птица счастья, с голубым хохолком, с быстрыми глазиками и колючим клювом – вполне себе живую. Еле поймала, когда та вырвалась, вереща, с бумаги – и то повезло, что в занавеске на окне запуталась. Отнесла хрипло чирикающую, сердито шебуршащую в картонной коробке с бантиком Вере на день рожденья, сказала, что попугайчик такой…
Еще придумала: нарисовала несколько бессмертных пионов и отнесла в цветочный магазинчик:
– Вот, возьмите. Они не вянут.
– Пионы-то? Ой, девочка, не морочь голову!
– Я оставлю, понаблюдайте. Если надо, я любые цветы могу стабилизировать. А вы витрину оформите и всякое-такое.
Через две недели ей позвонили. Она пришла с охапкой старинных роз и магнолий – купили всё. Маме будет полегче.
С синего чистого неба чаячьими воплями заорала весна. Море шумно било под белым солнцем миллионы зеркал. Тени стали резкие, синие, в палисадниках сиреневым и желтым поперли крокусы, парковые деревья разбухли, источая зеленые запахи. На пляже отгребали наносы песка от пляжных кафешек и променада, наверху на улицах хозяйки, распахивая, мыли сверкающие братьягриммовские окошки. В школе все изнывало. Герде хотелось влюбиться. Или наконец отправиться спасать Кая. Или нарисовать фиолетового веселого дракона, чтоб кататься в синем небе. Или хоть после уроков с Надей и Верой сходить к морю.
В учебнике географии голубым и зеленым торжествовала над школьной скукой картинка к параграфу «Природные зоны России. Тайга». Герда голубым карандашом принялась оживлять небо. Потом зеленым – лес, оранжевым – солнечные стволы сосен… Запахло перегретой хвоей, травой, солнцем; по пальцам потянуло холодком сибирского ветерка.
Ой.
Карандаш выпал из задрожавших пальцев прямо в картинку-окошко. Герда оттолкнула учебник – тот отлетел на пол и захлопнулся.
– Ты чего? – испугалась Надька.
На бесконечном белом пляже орали дети, парни играли в футбол, парочки бродили вдоль прибоя, а старушки с ошалелыми собачонками – по променаду. Надька похожа на море: какая погода, такая и бывает. Куда ветер подует. Вера покрепче сшита, глаза ясные, спокойные – как небо? Неужели правда девчонки – заложницы своих имен? Надьке надеяться, Вере верить?
– Девчонки. Если б вы умели рисовать, как я, и нарисованное оживало, кого бы вы нарисовали?
Вера посмотрела вокруг:
– А зачем? Птицы в небе, рыбы в море. Мне как-то всего живого хватает. Более чем. Даже… Попугайчик есть.
– Дыа, – вздохнула Надька. – А от людей вообще никуда не денешься… А! Цветик-семицветик! Живой же? Считается?
Герда достала скетчбук и карандаши и быстро, но не спеша, стала рисовать цветик-семицветик. Надька сопела, как первоклассница. Вера просто ждала. И даже не ойкнула, когда Герда взяла с листка цветик и протянула Надьке. Надька тоже не ойкала. Схватила цветик и запрыгала:
– Лети, лети, лепесток… быть по-моему вели… – оторвала лепесток и выдохнула: – Хочу миллион цветиков-семицветиков!
Цветик-семицветик взорвался. На миг цветное облако зависло – и посыпалось вниз радужной пылью, которую тут же сносило ветром.
Надька чихнула и забунтовала:
– На что они, маленькие такие!
Герда стряхнула пыль с волос, рассмотрела. Мельче мака, не разглядеть толком, цветочки или…
– Надь, это семена!
Надька перестала выть. Пыль разносило дальше по пляжу.
Вера ушла, так ничего и не пожелав. Но позвонила уже в сумерках:
– Любка, выйди! Я тебя у лестницы на пляж жду!
Рыжий круг солнца неспешно закатывался в такую же рыжую воду, а небо сверху наливалось синей темнотой. Вера прижимала к груди плоский пакет, и Герда испугалась, что там фотка:
– Людей я не рисую!
– Это не… Вот.
И она, дрожа, вытащила из пакета икону.
Герду будто ударило тяжелым и невидимым. Перед глазами полетели сиреневые астры. Она спрятала руки за спину:
– Ты что, с ума сошла?
– Ну… Я в них ведь не верю… Я верю просто в хорошее… А они такие хорошие, что… Зачем мы им. Но нам-то, наверно, нужны?
Сквозь блики полированной доски видно, что на иконе три девочки и женщина, Герда знала, кто.
– Ты хоть подумай… – Вера сунула икону в пакет, протянула.
Герда взяла. Подумать не страшно, страшно – рисовать… И как?



