Взаперти
Женя сидел в одиночной камере только пятые сутки. Знал он об этом лишь потому, что надзиратель, носивший ему трижды в день еду, словно кукушка в старых часах, обозначал привычное время.
В этом месте он бывал нечасто. И если так случалось, то причина была серьезная. В этот раз, например, он сломал нос сокамернику. Повод он утаил, промолвил только, что «не поладили».
Женя обратил внимание на то, что чувствует странное спокойствие, сидя в кромешной тьме, где секунды стремительно падают в колодец жизни, который, кажется, не имеет никакого дна.
Будучи свободным человеком (свободным ли?), в социальной иерархии он почивал на последних этажах. Деньги, женщины, влияние — были лишь малой частью его светской жизни. Верхушкой айсберга. У подножия его стальной наледью застыли финансовые махинации, шумные рейды и не самые полезные для здоровья вещества.
Когда в один солнечный майский день в его дверь постучали громче обычного, ни один мускул на его лице не дрогнул. В качестве личного прощания со свободной жизнью он опустошил стакан с шотландским виски, смачно шлёпнул рядом лежавшую девушку по голой заднице (что та подскочила) и прошелся носом по заранее подготовленной дорожке.
На каждом этапе Женя держался в стороне от всех. Окружающие зеркалили эту его манеру, будто чувствовали, что ни подружиться, ни поконфликтовать не получится.
Сокамерником его оказался мужчина по кличке Седой. Странным это было как минимум потому, что на вид ему давали не больше тридцати и на русой голове его не было ни одной серебристой прореди.
Седой был сухой, субтильный и крайне разговорчивый. Одним словом, радикальной противоположностью Жене, высокому, коренастому и будто немому.
Первый раз в изоляторе Женя оказался, заломив руку одному из надзирателей, когда тот пробовал панибратски шутить над ним. Уже тогда он понял, как ему не хватало этой тишины и безмятежности. О времени тут забывалось довольно спешно, будто о бесполезной бижутерии в брючном кармане. Во мрак изредка проникали тонкие нити белого света и еле уловимо преломлялись в дрейфующих в воздухе многочисленных пылинках. Тишина очищала ум, как очищает поверхность медицинский спирт. За пару дней было более чем возможно несколько раз прокрутить в голове всю жизнь — туда и обратно. Но Женя занимался иным. Он смаковал свое уединение, как искушенные сомелье смакуют дорогие вина. Наслаждался каждым его мгновением и менее всего желал его завершения. Каждый раз, когда время подходило к концу, он уже планировал скорое возвращение.
Он понимал: нельзя было с этим частить. Иначе руководство догадается и перестанет сажать его в одиночку. Потому разница между моментами уединения не могла быть короче нескольких месяцев.
По возвращению, и это казалось вошло в негласную традицию, Седой спрыгивал с верхней койки и низко кланялся, когда Женю вводили за порог камеры. И даже теперь он сделает то же, — думал Женя, — несмотря на сломанный им нос.
На воле Женя то и дело ловил себя на чувстве странном и тягучем. Будто в душе его год за годом разворачивается что-то нездоровое. Сначала оно напоминало небольшую щель, с замочную скважину, но уже к четвертому десятку больше походило на иллюминатор во всю грудь. Большой черный и весьма прожорливый иллюминатор, который, кажется, лишь рос на диете из женщин, потасовок и цветных таблеток. Так бы и продолжалось, если бы не коварная осечка.
Попадая за решетку, одни чувствуют животный страх, другие — неутолимую печаль по утраченному времени, третьи — радость возвращения в знакомую и предсказуемую жизнь. Женя не чувствовал ничего. И это его равнодушие удивляло даже его самого. Однако здесь, взаперти, чувства его, словно редкие травинки, открывались взору, пробиваясь сквозь бетон. Он обнаружил, те никогда его не покидали, лишь таились в темном уголке души, который глаз по своему обыкновению упрямо избегает. Там же, в этом углу, пылились и давно забытые детские воспоминания, и первая еще искренняя любовь, и боль разочарования, и радость очарования. Он аккуратно освещал их, внимательно рассматривал, бережно клал на место. И оттого, подобно глубокой ране, дыра в душе медленно затягивалась.
И сейчас, на пятые сутки, Женя пребывал все в том же состоянии — спокойном и радостном. Не было того бурлящего возбуждения, что возникало от страстей большого города. Не было и привычной тоски, что после, словно голодная мышка, подъедала где-то под ложечкой. Тишина и мрак наполняли все его естество. Подобно упрямым водам, они проникали в каждую пробоину Жениной души, постепенно занимая собой все доступное пространство. Что-то подобное чувствуют дети в материнском лоно, — думал он. Не существовало больше жизни в привычном её понимании. Как не существовало и смерти. Все казалось столь незначительным и нелепым, что от мыслей этих Женя невольно улыбался. Неужели, — думал он — никто вокруг не видит этой освободительной силы? Или не желает видеть? Глупые. Глупые и несчастные люди.
На шестые сутки Женю вернули в камеру. Его долго вели вдоль зеленого коридора, словно давая возможность проститься с любимым местом. Когда его ввели за порог, Седой низко и подобострастно ему поклонился. Надзиратель сурово зыркнул ему в глаза и запер дверь на один поворот больше привычного. Первая ночь после изолятора всегда самая сложная. Не спится до самого утра, и ни о чем не думается. И время оттого тянется целую вечность.



