54 по шкале магометра

У моря на крае земли

У моря на крае земли
Работа №259

Вот как начинается эта история: юный принц целует девушку в хрустальном гробу, и она открывает глаза. Не сразу, конечно же, — вначале кожа ее из посеревшего от времени белого мрамора становится нетронутым снегом, чуть окрашенным закатным солнцем, потом начинают дрожать светлые ресницы, тонкие губы размыкаются для вдоха. Она просыпается медленно, как поднимаются к поверхности пловцы, чьи поясные сетки наполнены тяжелыми жемчужными раковинами.

Вот еще деталь: лишь истинная любовь могла пробудить ее, и поэтому она смотрит на юношу с разочарованием, когда понимает, что он не тот, кого она ждала.

Он отступает на шаг, как будто осознавая свою вину, и не подает ей руки, когда она поднимается. За это она благодарна — нет причин играть в нежного влюбленного. Не ему подавать ей руку — и не его руку ей принимать.

— Я снял с тебя проклятье, — говорит он наконец. Смех — не смех, память о нем — дрожит у нее в груди, но он слишком молод, чтобы знать разницу между проклятьем и благословением, так молод — младше ее детей, думает она, прежде чем вспоминает, что даже у детей ее детей могилы уже озеленены мхом и укрыты травой. Так молод, и поэтому он добавляет, словно смутившись: — Я слышал, что твой народ всегда платит за услугу услугой.

Он слышал верно. Может так статься, что теперь те, кто делят с ней кровь, и следуют другим законам, но раньше — когда она взрослела под сенью столетних дубов — не ответившего добром на добро презирали, как самую ничтожную из существующих в подлунном мире тварей. Но вот чего он не знает: что то же касалось и мести, оплаты злом за зло, и что ей позволено выбирать: спас ли он ее из заточения — или нарушил покой, разбудив не вовремя.

Но никто не сказал, что истинная любовь должна быть направлена на нее, и он стоит перед ней, дрожа от страха, но стоит, и она так долго спала — но недостаточно, чтобы забыть, какой ценой достигается подобная смелость.

— Я должна тебе, — соглашается она. Ее собственный голос после стольких лет молчания кажется ей чужим. Ей чудится, что когда-то он был мягче, теплее. — Чего же ты желаешь?

Он переступает с ноги на ногу, будто смущенно. Лишь тогда она понимает, что он дрожит не от страха — но от пронизывающего до костей холода.

***

На самом деле, эта история не начинается с поцелуя — поцелуй всего лишь последствие, неизбежное, как круги, расходящиеся от брошенного в воду камня. История начинается с принца и принцессы — хотя и это ложь. Их кровь несет оттенок той самой метафорической голубизны, но королевы и короли никогда не вписывали свои имена в их родовые древа. Но ради сути истории, ради ее красоты, давайте назовем их принцем и принцессой — в конце концов, если бы благородство рода определялось благородством души, все короны мира лежали бы у их ног.

История начинается с того, что принцесса прижимает к губам, нежным, точно розовые лепестки, платок, и платок этот окрашивается алым.

На первый день к ее постели приходят двенадцать королевских магов. Они касаются ее лба, капают маслом полыни на запястья, чертят мелом и углем руны вокруг кровати. Но принцесса только улыбается им слабо и бледнеет с каждой встреченной луной.

На седьмой день к ее постели приходят городские знахарки. Они носят похожие одеяния из выцветшей ткани, одинаково морщат носы и не покрывают рыжие головы, оттого принц все время сбивается, когда пытается их сосчитать. Но их розмарин, шалфей, ромашка не помогают ей, как и не помогают болотные огоньки, пойманные в глиняные горшки, и настои из перетертых панцирей улиток.

На тринадцатый день в ворота стучится странник, и принц его едва не прогоняет — потому что когда мы больше всего на свете жаждем хоть малейшего проблеска надежды, мы одновременно столь же сильно боимся в нем разочароваться. Но у странника длинная борода, последний черный волос в которой исчез еще много осеней назад, и мягкие руки; и принцесса, когда он все же подходит к ней, впервые за неделю находит в себе силы приподнять голову с подушки.

Потому принц падает перед странником на колени, стоит им выйти за двери спальни. Странник поднимает его ласково, как дорогого брата, как любимого сына. Верно, его мудрость не обходит ни темные круги под глазами принца, ни отчаяние в чертах его лица.

— Налейте ей вина, — роняет странник наконец. Может, он жалеет принца; может, жалеет принцессу. — Вина из винограда, что растет на Краю Света.

Во взгляде его за усталостью прячется тьма — не враждебная, сочувствующая тьма летней ночи, но принц слишком светел, чтобы ее заметить.

Ее замечает она — та, кого он разбудил, та, чей сон он прервал, — замечает, даже сквозь вуаль слов чужого рассказа. Но принц — Кристиан, говорит она про себя и сводит брови: она так давно не запоминала чужие имена, что теперь оно кажется прикосновением железа к обнаженной коже — не спрашивает, и она об этом не говорит.

— Хорошо, — вот что говорит она вместо советов, вместо уговоров, вместо упреков в адрес жалости, что может оказаться более жестокой, чем изначальная твердость. — Я проведу тебя к Краю Света.

***

Они отправляются в путь на рассвете. Храм, чьи подземелья она однажды выбрала местом отдыха, теперь разрушен; от города же, на окраинах которого он стоял, нет и следа.

— Прости, — Кристиан натягивает поводья, повозка слегка вздрагивает, когда они объезжают большую выбоину. — Тут, наверное, все не так как было, когда ты… — он неопределенно машет рукой, не зная, как сказать, чтобы не показаться невежливым.

Она качает головой, но молчит. Следы человеческих жизней имеют для нее мало значения. Трава же на лугах зелена как и прежде, чистое небо все так же подобно бирюзе, уходящая вдаль дорога — песчаной змее, замершей в неподвижности. Но нет смысла объяснять это человеку.

На Кристиане все еще надет плащ, в котором он спускался вниз, но он не спешит его снять. В этом наверняка ее вина: солома, что покрывает дно повозки, чуть подбелена инеем, словно пролежала в продуваемом ветрами сарае целую зимнюю ночь. За Тропой, которой она собирается его провести, будет еще холоднее, думается ей. Надо сказать ему купить теплой одежды.

В ближайшем городке Кристиан покупает теплую одежду и для нее, хотя она заранее предупреждает, что в этом нет необходимости. И обувь — хотя она могла бы продолжить идти босиком.

И еще он говорит — много. Об их пути, о своем доме, о той, ради которой и отправился в путешествие. Это снова напоминает ей о том, как он юн и как она — стара, сказали бы люди, но понятие старости всегда считалось синонимом увядания, а пока что она цветет всех ярче, всех безудержней. И все же когда-то человеческое племя боготворило ее народ, когда-то — приравнивало к диким животным, и ей достаточно лет, чтобы об этом помнить.

Но Кристиан не несет в себе ни тени раболепности, ни оттенка снисходительной гордости, которую чувствуешь, глядя на полезный инструмент. Его свет не пятнает ни горечь потери, ни налет страха.

Он смотрит на нее как на друга, на равную — и забывает, что она ни то, ни другое.

***

Врата холма закрыты плющом и вьюнками. Никто не проходил этой Тропой уже много лет.

Значит ли это, что Кристиан искал именно ее, потому что больше никто не мог его провести? Неужели ныне меж дубов севера не слышно звонких голосов, прославляющих середину зимы, среди южных болот не зажигаются сотни огней во имя Кленового короля, в сумеречных долинах востока не подносят путникам каштанового вина в чашах, вырезанных из коры?

Она повторяет про себя: “Никого не осталось”, и прислушивается к эху этих слов глубоко внутри. Ей кажется правильным, что они отдаются, множатся, словно стоголосые плакальщицы горюют об этой потере, но она не обманывается: эхо всегда было следствием пустоты.

Вот что остается внутри нее: огромная ледяная пещера — и ничего в ней.

Это должно было бы ее испугать. Она помнит, что любила своих сестер и братьев, пусть и покинула родные леса, пусть со временем их связь истончилась, износилась. Но воспоминания — это всего лишь воспоминания. Она не чувствует ни бесконечной печали, как всякий раз, когда думает о детях, ни всепоглощающей тоски, предназначенной тому, кто пока к ней не вернулся.

Ни страха.

— Можешь звать меня Бьянка, — говорит она Кристиану на первом привале. Это единственная ночь, которую они проведут на Тропе. Дороги ее народа и впрямь темны и извилисты — но часть пути, которая иначе заняла бы у них пару месяцев, они одолеют за полтора дня. Это стоит того, пусть даже им и пришлось оставить повозку, потому что лошади не могут пройти Тропой.

Кристиан сияет. Это такая нелепость — человеческая привязанность к именам, которые не дают ни уверенности в названном, ни власти над ним же. Иногда ей кажется, что дай людям волю, и они дадут имена всему на земле, даже тем существам и понятиям, которым вовек лучше оставаться безымянными. Он и сам представился ей сразу же, стоило им подняться из подземелий наверх, к ярким солнечным лучам, и тогда ей, ошарашенной, изумленной, оскорбленной его безрассудством, понадобилось время, чтобы вспомнить: людские имена не отражают суть, не несут ни капли той силы, что может стать крыльями и оковами одновременно.

Разумеется, Бьянка — это не ее настоящее имя. Ее имя — перезвон колокольчика, шелест ветра в еловых иголках, треск сходящего с рек льда — не для людских ушей, не для людских языков. Но когда-то своим детям она выбирала прозвища, чтобы те ходили меж смертных неузнанными, смешавшимися с толпой.

Бьянкой могли бы звать ее дочь, если бы у нее были ее светлые волосы, прозрачные глаза. Но вместо этого та походила на своего отца точно ягода малины на другую с того же куста — и прозвище это оказалось ей не по размеру и не к лицу.

— Рад знакомству, Бьянка, — говорит Кристиан.

Его тон излишне серьезен, но это имя в его устах звучит неожиданно-тепло — так, что ей на мгновение чудятся нагретые солнцем лепестки подсолнуха, ластящиеся к ее пальцам.


***

Вот еще с чего могла начинаться эта история, если бы ее вложили в уста талантливым бардам и искусным сказителям, — со встречи под омелой.

Она прокручивает серп в руке, глядя вверх. Дуб гудит листвой тихо, одобрительно, но она не уверена, что сможет забраться по его стволу, как без сомнений сделала бы любая из ее сестер. Но она из них младшая, слабейшая, только прошлой луной допущенная стоять в круге, пить лунное молоко наравне со всеми. И поэтому же она не станет просить помощи: слишком ярки в памяти ласковые усмешки, снисходительные поглаживания по голове.

Вот как она встречает его впервые — на окраине леса, терпким полуднем середины лета, в час и день, когда ее чары тоньше всего. Когда она оборачивается, он стоит на краю поляны. В их лесах чужаки — редкость, она не разу не видела ни одного раньше, оттого исчезает в чаще, прежде чем он успевает сказать хоть слово.

Она роняет там серп. Обнаруживает это уже дома, и сестры подшучивают над ней весь вечер, пока наконец темной ночью она не набирается достаточно смелости, чтобы вернуться за ним.

Рукоять серпа обмотана шелковой лентой, когда она его находит.

Она показывается чужаку через месяц — месяц оставленных на той же поляне орехов, медовых сот, огромных ракушек и розовых жемчужин. Когда она выходит к нему, в волосы ее вплетена эта самая лента, и он смеется и опускается на одно колено.

Сестрам надоедает дразнить их через две недели, еще через две братья перестают тянуться к оружию при его появлении, еще через одну отец опускает руку ему на плечо, и он легко выдерживает ее вес.

В середине осени она показывает ему свою силу: за миг промораживает едва тронутую льдом лужицу до дна. Когда же он только улыбается, превращает пар его дыхания в сотню снежинок, заставляет его щеки раскраснеться от мороза. Но он берет ее ладонь в свои, и в них она кажется всего лишь немного прохладной, как будто бы этот холод не идет изнутри, как будто бы она просто сплетала узоры из стылых осенних ветров и чуть увлеклась.

Он не боится, и она отбрасывает свой страх. Оставляет его позади навсегда — потому что бабочке, однажды расправившей крылья, больше ни к чему треснувший кокон.

Этой зимой ее клан бегает наперегонки по замерзшему озеру: забава, подсмотренная у человеческих детей. Чтобы скользить нужно всего лишь немного ловкости и лезвия, прикрепленные к обуви.

Ее народ любит игры и принимает новую с радостью, но железо ранит их, поэтому, в отличие от людей, они его не используют. Сильнейшие из сестер вырезают лезвия из камня, остальные острят дерево, серебро, оплавленный песок или кости. Она же создает себе лезвия изо льда — сестры смотрят с ужасом.

С тех пор она знает, как быстро ужас может превратиться в восторг: всего лишь за то время, что требуется ей, чтобы добежать до другого берега озера — чтобы добежать до него быстрее всех.

***

Чары ее народа не могут перевести их через текущую воду. С помощью Тропы они сократили путь минимум вдвое, но теперь впереди земли зимы — ее земли, шепчет что-то внутри нее, — и их придется преодолеть так.

В первый раз волнение касается ее вскользь, едва-едва: расчищая место под отдых, она натыкается на засохшие капли крови — недостаточно давние, чтобы не обратить на них внимания.


Ни одно живое существо не должно было тревожить эти земли: спустя столько лет после падения пристани, там наверняка не осталось даже медной монетки, что могла бы привлечь охотников за сокровищами. Но следы кого-то попадаются все чаще. На местах, где они делают привалы, Кристиан порой находит сломанные ветки и обгрызенные заячьи кости.

Для ночевок она показывает ему, как делать пещерки из снега — с отверстием наверху, чтобы туда выходил дым от костра. Кристиан быстро учится. Пусть в нем нет азарта путешественника, тот прекрасно заменяет жажда новых знаний. Он расспрашивает ее обо всем, что приходит ему в голову, и обычно она бы назначила оплату за свои слова, но он и сам рассказывает ей не меньше.

Потому она постепенно смягчается, начинает относиться к нему ласковей, если бы такое понятие все еще могло описывать ее, описывать белые зимние небеса и столь же белые поля. Она не ведет разговоры о чарах, о сборе желудиных шляпок для духов-помощников, о крови, окрашивающей костяные ножи, — все это будет чуждо, непонятно человеку. Но кто-то однажды пытался убедить ее, что чувства, прорастающие из глубины сердца, одинаковы для людей и для ее народа, и, может быть, спустя века она наконец в это верит.

Поэтому она делится с Кристианом мелочами, не дающими ему ничего, но вызывающими отголоски нежности в ее груди. Как ее сестры танцевали под полной луной, как ее дети впервые сплетали венки на прощание с летом, как супруг ее строил с ними снежные крепости и устраивал войны, а после они возвращались в дом, промокшие, полные усталости и смеха.

Кристиан не напоминает их: он слишком хрупок, слишком человечен. Возможно, именно поэтому она не может отвести глаз, когда он с трудом зажигает костер: ветки отсырели и дают больше дыма, чем огня. Непривычное, давно забытое беспокойство пробуждается в ней заново.

Этим вечером, собирая хворост для костра, она видела на стволе ясеня отчетливые следы когтей.

— Заключи со мной сделку, — предлагает она Кристиану.

Тот опускает огниво и оборачивается к ней — она сидит поодаль, стараясь ему не мешать.

— Я подарю тебе истину, которую ты не хотел знать, — обещает она, — взамен на то, что я хочу услышать.

Она специально не уточняет: нет смысла в правде, если ее можно принять за ложь, нет смысла во лжи, если ее нельзя принять за правду. Это хорошая сделка — ни один человек не счел бы ее честной, но любой из ее народа согласился бы, почти не думая.

Кристиан задумчиво хмурится. У него все еще взгляд, полный самого чистого, самого нежного дневного света. Но она — дитя сумерек, дитя леса, дитя вечности — никогда не считала тьму чем-либо хуже.

Он соглашается. Сделка принесет пользу и ему, думает она довольно.

И пока что запрещает себе думать о том, что принесет она кроме пользы — и ему, и ей.

***

Ее супруг — супруг, повторяет она про себя, и слово это на языке тает только что сорванной земляникой — всегда предпочитает движение постоянству. Он не тисовый изгиб лука, а летящая стрела, не куст вереска, а семя одуванчика, не лесное озерцо, а игривый ручей. Она знает об этом, когда отец соединяет им руки, когда сестры подносят им меда, когда он открывает ей свое имя и когда в ответ она отдает свое.

Лед и снег предполагают большее спокойствие. Но кроме них она еще и метель и вьюга, северный ветер, пурга и дрейфующие айсберги — оттого его непостоянство завораживает ее, а не отторгает.

Их дети наследуют черты их обоих, но совокупность стремления к неподвижности и жажды странствий станет их беспокойством еще не скоро — так она говорит себе, сплетая ветки ивы для колыбелей, сшивая им одежды из паучьего шелка и соколиных перьев, слушая, как их отец обучает языкам дальних стран.


Так и случается: тревога, словно искра от факела, обжигает ее спустя много лет — в первый раз, когда супруг ее отправляется в плаванье без нее.

Он гладит ее запястье большим пальцем. В этом жесте столько нежности, что ей на миг хочется попросить его отказаться, остаться с ней, но вот в чем дело — то отчаянное чувство, сродни непрекращающемуся голоду, что заставляет его искать новые дороги, забытые Тропы, далекие земли за океаном, о которых известно лишь по легендам, она любит не меньше всего остального в нем.

Она бы многим пожертвовала, чтобы отправиться с ним: ее не пугают ни шторма, ни грозы, ни неизвестные чудовища. Но в прошлый раз на его корабле качка усыпила ее — а когда ее разбудили, корабль этот оказался почти что затерт льдами: силу, что проливалась из нее во сне, она не умела контролировать. Холода внутри нее больше год от года, и она не хочет думать, не станет ли однажды она сама слишком мала для него.

Его команда смотрит на их прощание издали, и она помнит, как быстро ужас сменяется восторгом, и догадывается, что обратное превращение происходит еще быстрее.

— Не волнуйся, — говорит он. От него пахнет свежестью и свободой. — Обещаю, что вернусь.

И она верит его обещанию — больше, чем морю, больше, чем сестрам, больше, чем самой себе.

***

То, по чьим следам они шли, встречается им в подземном проходе, совсем недалеко от Края Света. Снег к тому времени сменяется черными пятнами земли и бледно-желтыми пятнами пожухлой травы, и Кристиан старательно пытается скрыть от нее, насколько он этому рад. Она чуть поддразнивает его, когда они спускаются по тропинке, направляясь к пещере, второй выход которой — по другую сторону преграждающих им дорогу скал.

Там они и встречают это — встречают его, поправляет она себя.

— Бьянка, — одними губами произносит Кристиан. Меч оказывается у него в руках быстрее, чем она успевает открыть рот. — Стой за мной.

От Зверя, поднимающегося на задние лапы, разит застарелым проклятьем. Разит так сильно, что она даже не может определить, кем он был, прежде чем чары поглотили его, извратили его. Животным ли, человеком ли? Или, может, таким же, как она?

Она не находит в себе сочувствия. Кем бы он ни был, излечить его уже невозможно. Все, что от него осталось — искореженная, поврежденная оболочка, наполненная яростью и болью, за которыми больше не видно разума.

Потому вовсе не сочувствие ко Зверю в итоге заставляет ее вмешаться, но Кристиан. Кристиан, который не отступает, держит меч крепко, несмотря на то, что его рукав уже окрасился кровью.


Который может умереть здесь и сейчас, остаться еще одной жертвой, как Зверь, как зайцы, как тот человек, чьи кости на одном из привалов ей пришлось закопать во снег, чтобы Кристиан не заметил, и печаль не заявила свои права на его сердце.

Ее народ всегда ограничивал общение со смертными равноценным обменом, но сейчас она — возможно — единственная, кто остался. Кому, как не ей, назначать плату за свою помощь, кому, как не ей, считать или не считать ее достаточной?

“Стой за мной”, сказал ей Кристиан. “За мной” означало подальше от Зверя, чтобы он не ранил ее даже случайно. “За мной” означало поближе к выходу, чтобы она могла убежать, если Кристиан проиграет.

Ее сестры сочли бы эти слова слишком дешевыми, оценили бы свое вмешательство выше, но она недаром считалась среди них самой милосердной. Ее супруг однажды предположил, что ее зимы так суровы лишь для того, чтобы уравновесить ее собственную мягкость.

Мысль о нем привычно оглаживает виски летним ветерком, и она взмахивает рукой.

Она не воин: всегда находился кто-то, вступающий в бой вместо нее. Отец, братья и сестры, супруг — никто из них не желал, чтобы ей пришлось сражаться самой. Но ее лед опаснее стали и железа и недаром внушал страх тем, кто видел, с какой легкостью она подчиняет его своей воле. Как легко формирует стрелы и копья всего лишь из влаги, скопившейся в воздухе.

Зверь, вместо того, чтобы нанести новый удар, низко рычит и заваливается набок.


Она осторожна, оттого атакует незаметно, исподтишка. Но у проклятых всегда был дар чувствовать, кто именно принес им избавление, потому Зверь в свои последние минуты смотрит на нее, и в его глазах горит и медленно затухает огонь. Она никогда не ладила с пламенем, оттого не знает: благодарность это или ненависть.

Неважно. Значение имеет лишь то, как тяжело Кристиан опускает меч, опирается на него. Чуть покачивается, но остается стоять, не падает на колени. Она все равно подходит ближе, готовая подхватить, и он поднимает голову на звук ее шагов.

— Я победил, — шепчет Кристиан. Он дышит тяжело и часто, но в голосе его — пока еще недоверчивое торжество. — Бьянка. Я победил.

Тело Зверя лежит у его ног бесформенной грудой. Тонкая, острая полоска льда у него в сердце уже начала таять. Через пару минут от нее и вовсе ничего не останется.

Их сделка определяет то, что они скажут друг другу, но не то, о чем промолчат.

— Да, — отвечает она. Это не ложь, потому что он не задавал вопроса. — Поздравляю?

Кристиан улыбается так ярко, что больше она ничего не добавляет.

***

Старший сын сообщает ей о том, что уйдет, вечером, за поздним ужином. У него упрямый взгляд, за которым прячется неуверенность, но она не пытается его удержать: выросшие лисята покидают родные норы, медные карпы уходят вверх по течению, когда их чешуя затвердевает, тонкошеие орлиные птенцы встают на крыло и улетают из гнезда, чтобы свить свое. Так что она открывает перед ним ларцы с золотыми монетами, шкатулки с серебряными кольцами и бронзовыми фибулами. Но он берет лишь старый меч да огниво. Его путь лежит на восток, в те страны, где она сама ни разу не бывала. В те страны, из которых в ее леса пришел его отец.

Он обнимает ее на пороге — слегка неловко, будто с возрастом успел забыть, как это делать.

Дочь оставляет ее второй. Она готова отдать той все свои платья, все свои украшения, все гребни и ленты, но единственное, что та кладет в поясную сумку, — немножко соли с кухни. Она выбирает юг: в городке у побережья открывает пекарню, и за ее хлебом приходят отовсюду, и с герцогской кухни тоже.

Мешочек соли всегда висит у нее над порогом — вместе с веточкой можжевельника, чтобы никто из бесконечности ее тетушек и дядюшек не заявлялся в гости без приглашения.

У их младшего сына сердце мягкое, точно цветы вербы. Когда уходит он, она предлагает ему отрезы атласа и бархата, нежнейшие шелка, драгоценные камни и перламутр. Вместо этого он забирает с собой их кота, что с каждой сменившейся луной засыпает все ближе к очагу, — сын опасается, что рано или поздно тот опалит шерсть. Он добывает себе меч сам, но за сердце вдовствующей королевы сражается не им, а лестью, что тоньше нитей паутины, и побеждает.

На их свадьбу приглашают всех горожан. У кота на ней почетное место, и ему, кроме плошки свежайшей рыбы, подносят масляную розочку с торта.

Так они покидают ее дом, но не покидают ее саму: письма, что пахнут иноземными травами, сладостями и тестом, королевским сургучом и дорогими чернилами, копятся на ее столе. Улыбка каждый раз самовольно пробирается на ее лицо, когда она пишет ответы, пусть даже писать ей особо не о чем: корабль, которого она ждет, не спешит со своим возвращением.

Спустя столько лет она не помнит, чьи письма перестали приходить первыми.

***

Она настаивает на том, чтобы обработать рану у него на плече. У нее нет с собой нужных трав — те, что оставались в ее поясных кошелях, давно превратились в пыль, — но в пещере мелкими кустиками растет голубой мох, и он вполне подойдет.

Кристиан позволяет ей нанести мазь, перевязать потуже. Для этого он снимает рубашку, и она с удивлением обнаруживает у него на руке старый шрам — пониже, около локтя. Не в силах сдержать любопытство, она проводит по нему пальцами, и Кристиан ежится — не то от щекотки, не то от холода, — а затем смеется:

— А, это! Ничего великого, упал в детстве с яблони.

За простыми словами прячется красивая картинка: принцесса хочет самое красное, самое спелое яблоко с верхней ветке, и ее принц безо всяких сомнений лезет за ним.

Ей хочется спросить, узнать, плакала ли принцесса после или сдерживала слезы и перевязывала своего принца точно так же, как приходится ей сейчас, но ее останавливает неожиданная тяжесть в его голосе.

Она позволяет себе притвориться, что не услышала ее, — хотя бы на этот вечер.

— Бьянка, — утром Кристиан перепроверяет ремни сумки по второму разу, когда начинает этот разговор. — Ты упоминала, что раньше на Краю Света была пристань?

— Все так, — отзывается она, не в ее силах остановить его, не дать ему догадаться, не дать ему задать следующий вопрос. В конце концов, они заключили сделку — и условий ее она обязана придерживаться.

— Рос ли вокруг нее виноград? — торопливо спрашивает Кристиан. — Что способен избавлять от проклятий?

— Тогда это был обычный виноград, — отвечает она. И продолжает прежде, чем блеск надежды в его глазах истает безвозвратно: — Я кое-что обещала тебе. Пришло время исполнить это обещание.

Люди успели позабыть об этом, но она, наблюдавшая рождения и падения королевств и империй, знает: не все чары действуют на то, к чему они привязаны. Как проклятый предмет приносит беды не себе, а обладателю, так и проклятый человек может не чувствовать действия колдовства, пока оно не обратится против его близких.

Она рассказывает об этом прямо, без прикрас. Если бы ее речь была красками живописца, новая картина вышла бы отвратительной, мерзкой, из тех, что никогда не повесишь в зале или спальне, чтобы она не навевала кошмары. Вот, что было бы на ней изображено: принц сидит у постели принцессы, читает ей вслух.

Черные осы проклятья, невидимые для них обоих, переползают с него на нее и жалят, жалят, жалят. Его чувства к ней создают мост для них, дорожку с указателями из капель ягодного сиропа.

Она знает, как снимаются такого рода проклятья: магия бессильна против одной-единственной вещи на земле — и не против любви, как твердят легенды, а против смерти. Но Кристиан — возлюбленный, принц, герой; разве он сможет войти в замок принцессы в сапогах, испачканных пеплом? Поцеловать ее губами, на которых остались следы лжи и гневных выкриков, прикоснуться руками, по плечо измаранными кровью?

Она примеряет на себя его роль — и отказывается от нее раньше, чем успевает задать себе вопрос.

Кристиан выглядит как будто она его ударила. Возможно, сделав так, она бы причинила ему меньше боли — но не это ее цель. В их сделке Кристиану достается истина, и только от него зависит, как он с ней поступит.

— Я, — говорит он наконец, — все равно принесу ей виноград. Не сам, отправлю слугу, ведь так это проклятье ее не коснется?

Она слышит несказанное: он напишет ей письмо, он попросит слугу узнать в ее замке, когда молодой госпоже стало лучше — не сразу ли после его отъезда?

— Не коснется, — подтверждает она.

Кристиан коротко кивает и отворачивается. В нем пока недостаточно принятия, чтобы поблагодарить ее, и она не злится, когда идет за ним след в след, молча. Но ей грустно — самую капельку, словно она, не заметив, спугнула с листа ольхи мотылька, словно нашла на чердаке разбитое зеркало, в которое никто так и не посмотрелся.

Словно подошла к костру, осторожно, как волчонок, — а тот затрещал обиженно да погас.

***

Сумка зачарована: любой фрукт в ней останется таким же свежим, как в тот день, когда его туда положили. Такими пользуются купцы, везущие с востока пряные дыни и терпкую хурму, с юга — солнечные цитрусы, с запада — груши и вишни.

Она смотрит, как Кристиан аккуратно срезает гроздья и укладывает их внутрь, а после подходит и начинает помогать. Ножи Кристиана из железа, но ей не составляет труда создать себе свой, холоднее и острее.

Так они работают бок о бок. Море плещется у их ног, и в молчании медленно исчезают так и не ставшие ураганом сквозняки зарождающейся обиды. Море же ее и отвлекает: когда она поднимает голову от винограда, взгляд ее непременно возвращается к горизонту.

Но всякий раз горизонт этот пуст — как и много-много лет назад.

Когда сумка заполняется, Кристиан поднимает ту на здоровое плечо и окликает:

— Бьянка?

Она качает головой. Но шагает к нему ближе, вкладывает ему в ладонь талисман. За время пути она так напитала его колдовством, что оно не рассеется и за сотню лет.

— Это ключ от Врат к Тропам, — объясняет она.

Кристиан сжимает его так, что сломал бы, не будь тот из камня и льда. Он не хуже ее понимает значение этого ключа. Она обещала провести его до Края Света — но ничего не сказала о дороге обратно.

— Я останусь здесь, — все-таки заявляет она вслух — на всякий случай. Людской разум все еще загадка для нее.

Он сжимает губы в тонкую линию. Так он кажется еще младше, чем на самом деле.

— Ты могла бы, — предлагает он, — пойти со мной.

Она могла бы — свет, что истина так и не потушила в нем до конца, сродни огню, и он смог бы ненадолго растопить ее вечную мерзлоту. Но человеческий век недолог, напоминает она себе. Разве тогда, давным-давно, она между одиночеством и непрерывной чередой расставаний не выбрала отказаться от выбора вовсе? Заснуть и ждать, пока ее супруг не разбудит ее, пока звук его голоса не наполнит ее жизнью, подобно весне, наполняющей соком почки на деревьях?

Сейчас она не уверена, было ли это на самом деле ее решением. Сестры навещали ее, и с каждым разом платья их становились все тяжелее и плотнее, и кому, как не им, было знать, что слова похожи на семена, жаждущие оказаться во тьме земли, в плодородной почве. Но, так или иначе, однажды она уже не вынесла бесконечную бессмысленность мира, порожденную отсутствием ее супруга, и не думает, что что-то изменится теперь.

— Я останусь ждать здесь, — повторяет она. — Когда мой супруг вернется, мы сделаем вино из местного винограда, и оно будет слаще меда, алее крови.

На миг ей хочется, чтобы Кристиан сорвался, нарушил условия их сделки, сказал что-нибудь, что она не желала слышать. Чтобы с этого забытого богами мыса, с Края Света, в зеленые долины и густые леса пришли вьюги и снежные ветра. Чтобы девушка, так и не дождавшаяся винограда, смотрела в окно на белые сугробы и прозрачные сосульки.

— Он вернется, — говорит Кристиан вместо этого. — И когда он тебя разбудит, приезжайте к нам.

На лице его странное выражение. Возможно, теперь он лучше понимает того странника, что солгал ему. Возможно, теперь он лучше понимает ее, открывшую ему правду.

Он умен, этот мальчик, Кристиан, умен и осторожен. По своей воле — будь у него возможность, будь у него выбор — он никогда не оставил бы своих любимых томиться в тоске по нему. Она бы позавидовала его принцессе, если бы — нет, не проклятье; если бы то, что она любила в своем супруге, не было тем же, из-за чего тот ее оставил.

Но все же — она так благодарна Кристиану, что даже слова, чью ценность ее народ всегда равнял с золотом, не в силах этого выразить.

Она привстает на цыпочки, чтобы поцеловать его в лоб на прощание: как брата, как отца, как детей, когда они покидали ее насовсем, оставляя ей взамен каменные плиты, медленно покрывающиеся мхом. Кристиан моргает — и слезы, прочерчивающие соленые дорожки на его щеках, застывают льдинками и падают, и разбиваются.

— А теперь иди, — велит она ему.

Много лет прошло с тех пор, когда она даровала свое благословение, но может быть ей — как и страннику, что отправил его сюда, — немного жаль: его или его принцессу, неважно. Пусть его не тронет зима, думает она, пусть лед и мороз станут ему союзниками, а не врагами. И тогда, когда он убедится в правде, что она ему подарила, пусть они остудят его гнев, охладят его боль.

Кристиан сжимает кулаки крепче, но не пытается удержать ее, когда она отступает назад. Подбирает сумку, наполненную виноградом, закрепляет меч на поясе и бросает на нее лишь взгляд, прежде чем отправиться обратно по их же следам.

Она следит за ним, пока он не скрывается в тумане. С каждым его шагом ее воспоминания о тепле исчезают, растворяются: Кристиан словно забирает их с собой. Она не пытается удержать их — нет смысла в подобной подделке. Тот, кто может согреть ее, еще не вернулся из своего плавания.

Мысль об этом заставляет ее поспешить. Ее новая вечность, новое ожидание кажутся такими заманчивыми, что она сбрасывает башмаки, ступает на мокрые камни. Те сразу же покрываются инеем, и не успевает она дойти до линии прибоя, как волны леденеют, замирают в неподвижности.

Пусть будет так, думает она с нежностью. Пусть с его корабля увидят лед у берега и скажут ему, и он поймет, что я жду его. И пусть он не пожелает длить нашу разлуку, пусть спустит шлюпку и на ней доплывет — а после пойдет пешком, быстро-быстро, потому что ее лед будет таять и трескаться под его ногами.

И тогда — думает она, опускаясь вниз, кладя голову на сложенные руки, засыпая, — я расскажу ему. Про наших детей, про детей наших детей, про Кристиана и ту, чье имя я не знаю. И я сделаю это сказкой — лучшей из всех, единственной из всех, сказкой сказок, — и она будет непременно с хорошим концом, как все, что начинаются с поцелуя, с принца и принцессы, с встречи под омелой на ветке дуба.

Но прежде чем ее разум падает в блаженную бездну пустоты, в сон настолько глубокий, что века пролетают в нем подобно дням, ей снится — мимолетным видением, единомоментным проблеском — прошлое, будущее и настоящее, переплетенные так крепко, что даже она не отделит их друг от друга. Ей снится воин, входящий на палубу корабля, блики солнца в дубовой листве ее родины, ей снится мальчик, идущий назад сквозь метель, что более не способна ему навредить, и этот же мальчик, повзрослевший, с инеем на висках и новыми шрамами, заработанными почетнее, нежели падением с дерева.

И еще ей снится: в высоком замке девушка комкает письмо, а затем, опомнившись, бережно расправляет его и перечитывает, перечитывает, перечитывает, пока у нее не заболят глаза. Ее утешают лекари, прибегают к постели братья и сестры, ее отец радуется, что она идет на поправку, и она касается их рук ласково, но не отводит взгляда от окна, обращенного на север.

И еще: девушке этой подносят вино, сделанное из винограда с Края Света, и она благодарит, улыбается, отпивает и, зажмурившись, сглатывает с усилием — оно горчит.

+2
16:52
221
Отчет