Светлана Ледовская №2

Один мультфильм - и спать

Один мультфильм - и спать
Работа №67
  • 18+

Мальчик уткнулся в мокрую подушку и не дышал. В голове вертелся прошедший никудышный день: он забыл слова песни про крейсер "Аврору" (в голове крутилось лишь "…в чёрных бушлатах … твои патрули") и был высмеян на музыке в детском садике; а вечером долгожданная детская передача обернулась ненавистными кукольным мультфильмом про ослика, который хотел стать бабочкой.

Слёзы обиды вытиснились страхом – сквозь храп отца и мирное дыхание матери в соседней комнате он слышал шуршание и взмахи из коридора.

***

Когда ушла Лиля, описание моей жизни в моей же голове сложилось в один абзац:

Ему говорили: пойди, погуляй, а он мотал головой и продолжал сидеть за учебниками; его звали на вечеринку в общагу, он неловко улыбался и бочком, бочком шёл домой – ведь сессия ещё не окончена; в походе все садились в ночи к костру, а он улезал в палатку спать – завтра ведь тяжелый день; она ему говорила, давай развеемся, пойдём на танцы, поехали в Крым… а он… И она сказала: я ухожу. Нельзя быть таким скучным. Таким правильным.

Я, Вилий Гараев, ни низок, ни высок, обладатель вполне себе заурядный внешности, родился на излёте Брежневского срока, и родители, словно чуя исчезновение эпохи, имя дали хоть и красивое, но отдавая дань не благозвучию, а в честь Владимира Ильича. Мне нравилось, и не мешало совсем; во дворе звали Вил и не дразнились.

Когда мне повязали галстук, испытал я гордость до жгучих слёз и удовлетворение от того, что всё в порядке, по правилам, гармонично, наполнило меня до краёв.

И симметричной болью отозвался во мне развал страны, когда галстуки велели снять. Теперь всё будет по-другому, сказали, и эти ваши кумачи без надобности, а даже и вредны. Вот тогда-то от обиды ли, чувства несправедливости или, вернее всего, от нарушения гармонии я и задумал вносить в ставший кривобоким мир посильную лепту – всё делать по правилам.

И стал я в глазах окружающих (даже родителей) удивительным педантом и занудой. И быть мне изгоем, не обладай я отзывчивостью, добротой и великодушием (характеристика моей жены). Я, неуловимо притягивающей к себе разных людей, неизменно ставил их в тупик, когда отказывал себе (и им) в маленьких шалостях. Но давалось мне это нелегко. Каждое такое усилие звенело дёрнутой струной внутри, словно что-то пробовало меня на прочность – дзынь! И я "садился за уроки" – не порвалось, не треснуло. Только накатывала к вечеру необычная, взрослая какая-то усталость.

Измотанный таким постоянным противостоянием, я плохо засыпал, подолгу ворочаясь на узком диванчике. Пока не завёл заклинание-правило-ритуал: "Один мультфильм, и спать" – мамины слова, сохранившиеся в памяти. С догалстучных времён. Тогда, в голоногом, маленьком ещё детстве, я так ждал этого вечернего мультика, и так часто бывал разочарован показанным, что не хотел укладываться принципиально. Теперь же глянув любую попавшуюся под руку анимацию (благо, времена пошли такие, что мультиков этих было просто завались в программе передач, не говоря уж про наличие видеоустройств), пробормотав заклинание, я засыпал мгновенно и со спокойной душой.

А в тот день не сработало. Впервые за двадцать пять лет я не смог заснуть.

Я всегда гнал из головы недоумения, как так, вот Лилька, мечта всех парней из нашей группы в институте, встреченная спустя семь лет после выпуска, только похорошевшая к зрелости, пережившая замужество за каким-то успешным бизнесменом, как она выбрала … меня? Пусть я всё же ничего (сказала мне одна барышня – с которой у меня, как и полагается, всё было по правилам), но где она, а где я.

Лиля взлетела на небывалые карьерные высоты, то ли у газовщиков, то ли у нефтяников (красавица-технарь с головой на плечах – редкоземельная ценность), а я остался в институте. Меня ценили, да и студенты ко мне тянулись. Не спеша подбивал диссертацию; вставал в шесть утра, бегал, варил кофе и шагал в институт пешком в любую погоду; летом ходил в походы, а зимой скользил на лыжах, не отступая ни на йоту от расписания. Ни от режима. Ни от правил.

Появилась Лиля, и словно ничего не изменилось, просто теперь нас стало двое. Мы тихо поженились, удивив одних, расстроив других и обрадовав третьих (моих родителей). Она вписалась в моё разлинованное пространство и время, точно всегда тут и была, и я поверил, что это навсегда.

Я видел её улыбку все наши совместные пять лет и за этим видением упустил остальное. Не заметил, как в улыбку прокралась усталость, а в стуке каблуков послышалась печаль.

Она ушла в свой день рождения.

Тридцатое апреля лезло в окна кричащей весной, распускались листья, а православные готовились встречать Пасху, заочно соревнуясь с коммунистами в том, чей праздник величавее.

И никакой мультфильм мне вечером не помог. Забылся я лишь, когда унялись колокола, и забрезжил рассвет.

И тогда это случилось в первый раз.

***

Было страшно холодно. И просто страшно. Я лежал, не шевелясь. Сон, наверное сон. О чём только? Я на кухонном диванчике. Точно. Не хотелось одному ложиться в спальне. Я отдышался, приходя в себя. Темно – а вроде засыпал, когда светало. А холод-то такой зимний откуда? Наверное, додумались наконец отключить отопление – май уже настал. Всё себе объяснил, всё разжевал. А всё одно – косая жуть ковала по рукам и ногам. Сон никак не отпустит? И тут я услышал их. Голоса.

Я тщательно, с усилием поморгал. А может, это Лиля вернулась? Среди голосов и правда слышался женский, но тембр совсем не её, а ещё эти басы – радио?! Я накрылся одеялом, малодушно выжидая, что всё само собой рассосётся. Но тут послышался стук в стену. И стало понятно – меня звали к себе.

Собрав остатки воли, я закутался в одеяло, встал и пошёл сомнамбулой, шаркая по холодному полу. Открывая дверь, прикинул, что вот и умру от разрыва сердца. Не умер и пошлёпал дальше. За дверью нашей маленькой уютной прихожей не оказалось.

В жёлтом свете одинокой лампочки длился узкий, казалось, бесконечный коридор с дощатым полом. Я таращился на этот тоннель, пятясь обратно в кухню, и в это время из ближайшей двери показалась на лысо бритая, смутно знакомая физиономия с папиросой в зубах и кивнула, приглашая к себе. Отступать я перестал и, словно в гипнозе, послушно поплёлся в комнату.

Их было трое. И очень быстро я сообразил, что к чему, кто есть кто – моральное непотребство в виде сожительства втроём; как же, как же, знаем. Брики и ВэВэ. Что только не выкинет расстроенное сознание, ухмыльнулся я. Там Лиля (вздохнул) и тут. Понятно. Ладно, хлебнём абсурда до конца, да и проснёмся. Что только для этого надо?

– На табуретку, – велела женщина.

Я огляделся: лампа с абажуром, диван широкий, письменный стол, диван маленький, пара стульев. И тоже холод – ибо в окне метелила зима, а с отоплением, видимо, было не очень.

Захотелось хихикнуть – коли сон, так пошли вы все на…

– Пошли вы.

Все трое очень удивились, а женщина (предположительно, Лиля Брик), вынув горящую папиросу изо рта лысого своего хахаля (одного из – высокого, предположительно, Маяковского; Ося был в очках), поднялась с дивана и приставила тлеющий окурок мне к шее. С циничным спокойствием проделав этот пыточный жест. Я сразу и не понял, что произошло, не дёрнулся даже, пока дикая боль не пронзила шею.

– Аа! Вы что творите?!

– Залазь, тебе говорят, – сказала Брик и уселась обратно, отдавая потухший бычок Владимиру Владимировичу.

Я, держась за обожжённое место, вытаращился на троицу, потом закрыл и открыл глаза, бормоча что-то вроде: "Просыпайся, идиот, хватит уже, просыпайся!", но комната с этими неприятными типами, уставившимися на меня красноватыми глазами, никуда не делась. И я полез. Полез на этот чёртов табурет. Очкастый лысач одним рывком сдёрнул с меня одеяло, и я остался в только лишь пижамных штанах.

– Читай, – велела замогильно-вялым голосом Брик.

– Что? – хрипнул я.

– Он забыл! – нахмурился Маяковский

– Ничего, вспомнит, – сказала она, и из её рта высунулся язык. И не язык вовсе, змея вытянулась кнутом и увивалась теперь вокруг Маяковского. А потом они начали раздеваться. Все трое.

Я зажмурился, пощипывая себя за ногу через мягкие штаны, продолжая твердить: "Ну хорош, ну хватит". И через это слабовольное блеяние вспышкой прорезалось воспоминание (могу, когда захочу):

Я не выучил стихотворение Маяковского. И день от этого весь вышел кривобоким, ведь сделать уроки – бесценно, а филонят пусть бездельники. И день прошёл, осталась зазубрина. Неправильная. Исключение, которого не должно быть. Я не выучил.

– Вам ли, любящим… – начал я с конца, с середины – откуда-нибудь, что-то выковыривая из памяти, что могло сойти, сберечь и спасти. Не открывая глаз, слыша мерзкие всхлипы, шорохи и причмокивания. Хватило меня на кусочек. Что ещё?.. Да никогда не знал я Маяка! Вот это "Вам" учил когда-то для одногруппников, да и то растворилось почти без следа.

Что-то холодное и скользкое коснулось моей ноги. Я вздрогнул и забормотал:

– Вам, вам…

– Никуда не годится, – зашипела Брик. – Придётся так употребить. Без ритма, без рифмы. Без слов. Володенька, давай.

В другую ногу меня чмокнуло влажное, холодное и жгучее.

– Крошка сын к отцу пришёл! – выскочили сами собой слова. И следом всплыло голоногое детство, когда отец читал эти стихи. – И спросила кроха…

Я приободрился и открыл глаза. Лучше бы я этого не делал. Чуть не упав с табуретки, я увидел голые, переплетённые тела. Красные глаза горели жарким огнём. А ещё… Что-то там было ещё кроме рук, ног и языка-змеи Брик…

Этот самый язык поднимался по моей ноге. Я, сжав кулаки, затараторил обрывками:

– … продырявил барабан! Этот в грязь полез и рад, моет сам галоши… Буду делать хорошо и не буду плохо!

Язык-змея жгутом скрутился обратно в поганый рот, все трое, переплетённые чёрти чем, отодвинулись от моих ног, красные с подсветом глаза прищурились удивлённо.

Я, расстреляв скудный запас рифм, замолк.

И тогда оно поползло ко мне всё целиком: голые, зеленоватые тела, в которых было слишком много конечностей, заплетённое в единый гиеновый узел.

И я снова вспомнил

Нащупав в кармане пижамы паспорт (откуда?!), вытянув его перед собой, я заорал:

– Следующая станция – Маяковская!

Развелись родители, и именно поэтому я не выучил стих; и долго не мог произносить станцию метро, на которой отец со мной попрощался, сказав: "Я буду приезжать на выходных". А я уже видел до этого красную книжицу "Паспорт", в которой, за маминой фотографией сияло синей печатью непонятное слово "Расторжен".

Очнулся я в своей постели; орали птицы в окно, занималось утро Первомайской Пасхи.

***

Весь праздничный день голова у меня пухла от всего того, что свалилось на меня за предыдущие сутки. Казалось, вздохнул легко солнечным утром, очнувшись от ночного кошмара, но тут же навалилось неодолимой тяжестью осознание Лилиного ухода. А когда в комнате я обнаружил окурки папирос и затёртую обложку с надписью "Паспорт", то и вовсе скис. Хотелось завыть.

На шее зудел ожог.

– Стоп! – скомандовал я себе. – Ну, бычки это… Это козлы сверху курили, кидали вниз и ветром занесло в окно. Обложка?.. Давно хотел приобрести. На шее… на шею я вчера кажется кипятком из чайника булькнул… А Лиля придёт. Главное, чтобы всё по правилам, – подбодрил я себя.

Обычно мы отмечали её день рождения первого мая. С утра я проверял курсовые, а потом мы шли в кафе или ресторан.

С курсовыми проблем не было, а вот в кафе я просидел, на что-то надеясь, весь вечер один, так и не дождавшись жены. Наверное, уже бывшей... Я не решился ей позвонить, взвалив малодушно на её хрупкие плечи совершенно нелогичный камбэк. За что и был наказан следующей же ночью.

Заснул опять не так, заснул опять криво. Заклинание произнёс, мультик глянул – и не запомнил какой, ноут подсунул что-то случайное, я так обычно и смотрел, на автомате, словно любимую песню, фоном прослушивая. Так… думаешь о чём-нибудь, а глаза слипаются. Но не в этот раз. Вечерний ритуал не помогал. И не помог.

Очнулся, как и засыпал, на кухне, на разложенном диване. За стеной опять кто-то был. С обмиранием сердца я представил ещё одну пытку Маяковским и Ко. Рука потянулась к ожогу.

А потом послышались шаги. Шаги оттуда, где никого не должно быть. Но кто-то там определённо был. И этот кто-то шёл ко мне. И проснуться я не мог, потому что я не спал – вон кружка немытая (как я мог?!) с вечера, а вон свет в окне напротив. Часы показывают зелёными огоньками – 00:13.

Я накрылся одеялом, закрыл глаза и залепил ладонями уши. Но нет, шорохи и гулкий топот проникали в мой мозг всё равно – топ, топ, топ. Под одеялом стало нечем дышать, и я вылез наружу. В дверь поскреблись. Я сглотнул и покрылся холодным потом. И тут до меня дошло – а они (кто бы они ни были или что бы оно ни было) ведь не заходят! Я хрюкнул от воодушевления – но страшно мне меньше не стало. Не вылезу! И я замер, слушая, как топают в прихожей (или что там, вместо нашей прихожей?) и в перерывах переговариваются за стеной. А иногда скребутся в дверь (тут я вжимался в диван) и проворачивают ручку в попытках открыть. Но не открывают.

Я сходил с ума. Но уж лучше свихнуться или помереть от сердца, чем идти к своим галлюцинациям на поклон, чтобы жгли меня бычками (я опять потёр ожог на шее) и склоняли к… меня передёрнуло, и я вспотел ещё сильнее. Я посмотрел на часы – они показывали 00:13. Я зажмурился, и сквозь мучительные поскрёбывания и топот медленно досчитал до шестидесяти – 00:13 по-прежнему. Чёрт… Чёрт! Да-да, в минуты опасности ощущение времени растягивается, и когда страшно, то секунда кажется бесконечной. Но не до такой же степени!

Лежать тут – они не тронут, но время замирает, секунды осыпаются вечностью.

Надо идти. Надо.

Закутанный, как и в прошлый раз в одеяло, словно это мой доспех, мой комбинезон химзащиты, я подошёл к двери и, обмирая, открыл – и попал сразу в комнату, серую и блёклую. Я узнал эту комнату. И героев этих тоже, хоть и были они искажены самым мерзким образом.

Карлсон кружил около люстры гадким жирным мужиком с пропеллером, в комбинезоне с чёрными маслянистыми пятнами, с обрюзглым лицом алкаша, который не дорого возьмёт, пырнёт острым за опохмел. Ну он ладно, с его видом ещё можно было смириться, кабы не Малыш. Тощий, хилый старик, с огромной головой и равнодушными, словно стеклянными глазами. Он сидел на скрипучем деревянном стуле, закинув длинные свои ходули одна на другую и, конечно, курил. Самая жуть охватила меня, когда он заговорил. Заговорил тем самым женским мультяшным голосом, только будто эта актриса, озвучивавшая мульта, пила, курила и водилась с мужиками в нежном ещё возрасте:

– Смотри-ка, вылез наконец.

Ко всему прочему от этого состарившегося мальчугана несло перегаром. Оба героя были отмасштабированы в большую сторону относительно обычных людей раза в полтора. Я почувствовал себя беззащитным карликом.

По полу были размазаны несколько кучек осклизлой жижи, отдалённо напоминающие торты. Среди них валялась одна свечка. Я обречённо подумал, что этой свечкой меня сейчас будут жечь, а семь – я машинально подсчитал – прокисших тортов заставят съесть. День рождения ведь это когда весело.

– Да ну его. – Жирдяй с пропеллером пролетел мимо, и я почувствовал, как что-то коснулось моей щеки.

– Ой, – хрипнул я, дотрагиваясь до лица. Ладонь стала красной. Карлсон летал с лезвием и резал вокруг всё подряд – только сейчас я заметал лохмотья обоев, потрошённые детские игрушки и выбившуюся вату из дивана. Под руку попался и я.

– Я же лучше собаки.

Длинный старикан, так уродливо похожий на мультгероя нашего детства, затушил бычок прямо в стол (хоть тут повезло) и сказал:

– Слышь, хрен моржовый, собака где? – И в глазах его, столь стеклянно ровных до этого, мелькнул бесовской огонь, от которого я вновь покрылся потом.

– Какая собака?..

– Ах ты, шкура недогадливая. – Малыш не спеша подошёл ко мне и, схватив меня за запястье, поволок словно куклу к окну.

Я запыхтел сопротивляясь. Но меня влекла нечеловеческая сила.

– Заглохни. – Он ткнул меня в бок, и я перестал дышать. – Давай, соображай шустрее. – Он, перехватив меня за ногу, одной левой вывесил меня за окно. Кровь прилила к лицу, а взгляд мой затерялся в бездонной пропасти, развёрнутой прямо подо мной и кругом охваченной будто нарисованными домами. Внизу вопила сирена.

Рядом зажужжал моторчик – это подлетел жирдяй со своим лезвием.

– Порежу я его, на кой нам собака.

– Какая собака? – прохрипел я.

– Безнадёжно… – пропиликал сипло Малыш и разжал свои пальцы. Я полетел вниз.

Я летел так долго, что желудок мой поднялся и вернулся назад сотню раз, я почувствовал им и сердцем, мозгом и печёнкой бесконечную глубину пропасти и смертоносную близость мостовой. Я умер и возродился. И снова умер. И опять летел…

Когда бесконечный, казалось, полёт подошёл к концу, и я успел рассмотреть трещинки на асфальте, вмятины на боках многочисленных пожарных машин (я от них не ждал ничего хорошего, и они орали, нагнетая) меня схватили за многострадальную ногу. Я заорал и через новую боль подумал, что в ноге наверняка чего-то оторвалось.

– Не реви, дятел. И это, слышь, скажи ты ему про собаку, а? – Карлсон крутанул-подкинул меня одним движением, подхватил подмышки и упёрся в меня пьяными свинячьими глазками. Пахнуло перегаром, гнилью и дурным, солярным выхлопом. Сжав моё плечо одной рукой (я безвольно обвис, а мы вознеслись ввысь), он поводил перед моим носом ржавым лезвием.

Я зажмурился. Собака, собака…

И сознание подкинуло мне нужный эпизод.

Станция метро "Площадь Революции". Статуя "Пограничник с собакой". Натёртый у собаки нос. Я только что защитил диплом. И у меня свидание. Чёткий ориентир – та скульптура, что возле путей в сторону "Курской". А она стояла возле другой, я чётко видел. И психанул. Пусть условность, но договорились же! Раз не там, то и не пойду.

Она – это Лилька. Следующее наше свидание случилось только через семь лет. Вот где собака... Я разжмурился, и во всю силу воли притянул за мерзкие, скользкие уши жирную рожу Карлсона и поцеловал в гнильём воняющие губы.

***

Проснулся я в своей кровати. В телефоне было чётко написано – "Понедельник, 2, май". Пошлёпал в комнату.

Там стояла бронзовая собака, отчекрыженная от пограничника. Уменьшенного размера, но с натёртым до желтизны носом. Я с этой тяжеленной бандуриной потом ездил к оригиналу, сличал. Один в один.

Я плюнул на всё и уехал пожить к маме. Потом началось лето, сессия, после я ушёл в поход, пришёл – на носу переэкзаменовки. Лиля не звонила, не звонил и я, рана моя не рубцевалась, но я к этой боли привык. Вывих стопы обратился хромотой, на щеке и шее остались шрамы, но я, проговаривая: "Один мультфильм и спать", вложил со скрипом свою жизнь в прежнюю колею. Пусть и без Лильки.

К новому учебному году я вернулся в нашу с Лилей квартиру, решив, что отдал сполна дань за свои огрехи в прошлом. Исправил, и теперь уж дальше будет всё верно.

Наступил сентябрь, но погода выкинула фортель, раскочегарившись до тридцати градусов, подкинув школьникам сомнительный осколок каникул. Меня это тоже порадовало мало, жару я никогда не любил, а в костюме и прогретых мутным светом аудиториях с гомонящими студентами и раздетыми (вернее, мало одетыми) по случаю студентками мне стало совсем не по себе. Таких первых сентября быть не должно. Не выпускной же.

И вечером, впервые с весны, я вновь не заснул сразу после заклинания. И очнулся во тьме со знакомым ощущением ужаса. И шумами за стеной.

***

Отдышаться, отдуться. Под одеяло – бесполезно. Всё одно будет слышно.

За стеной звучало странное. Не голоса, не стук – бренчание. Разболтанное, трескучее, рвущее слух бренчание. Ничего хуже я никогда не слышал. Этот негромкий скрежет выносил мозг и кромсал душу так, что хотелось орать. И я завыл, упав в подушку, глуша свой звериный рык, в который вместил безысходность – никуда, никуда не делись кошмары, вся моя шизофрения тут, со мной – и страх.

Надо идти.

Дверь я открыл рывком, не было мочи. Не умер сразу – лучше помучаться. За дверью, само собой, не наша… не моя прихожая, а будто советская дача: дощатая верандочка, куцый диван, круглый стол. И оттуда со стола на меня глядел, именно глядел чёрный телефон. Старый, с диском и трубкой на завинченном спиралью проводе. Трубка эта висела в воздухе и медленно поворачивалась в мою сторону. Приглушённый свет, за окном дождь, и телефонная трубка, которая изготовилась к броску, словно кобра. Динамик этой трубки напоминал человеческое ухо, а микрофон – был похож на подбородок и рот.

И я, закутанный в одеяло, замер, желая, чтобы и сердце моё остановилось, а оно грохотало, казалось, перекрывая и шум дождя, и это душераздирающее бренчание. Бренчание… Из "уха" шёл этот звук – рвали одну струну, выдавливая удущающе знакомый мотив. Но он так и остался бы для меня не узнанным до конца, если б не цветок в банке на окне. Это мерзкое растение, сочилось кровью и отдаленно напоминало тюльпан. Тут же приткнулся катушечный магнитофон, расползающийся кольцами и щупальцами плёнки. На стене висела радиоточка.

– Кончится лето, Цой, – догадался я вслух, забыв, что не хотел и дышать.

И трубка сделала бросок, молниеносно обмотав шнуром мою шею. Шевелящийся чёрный динамик придвинулся к моему уху, а слюнявые чёрные губы к моему рту. Тут и плёнка с катушки опутала ноги и я, как был, в одеяле рухнул на кривой пол, захрипел и вцепился в шнур, который сдавливал горло всё сильнее. Гул струны – тынтынтын-тыдын из трубки глушил мозг, воздуха становилось всё меньше. Это не лето кончится, это жизнь моя кончается.

Рыскающие в панике глаза уловили на столе ещё одну деталь – хлеб с маслом. Бутерброд. И я вспомнил.

Шестой класс, столовая. Кубик масла и кусок чёрствого белого хлеба. Самое вкусное из того школьного завтрака. Но кубик этот забрал и положил на вилку школьный хулиган Самоваров Олег, по кличке Сэм, и с ухмылочкой катапультировал масло в потолок. Откуда эта ошмётина и упала прямо к ногам завучихи, когда Сэма уже и след простыл. Остался один я с хлебом и вилкой. Завучиха меня потом песочила целый час, а я вот Сэму ничего не сделал. После чего он помыкал мной ещё год, пока не перевёлся в другую школу. Ещё один пробел (господи, да сколько же я налажал, как же мой обет после галстуков? Дыра за дырой…) в моей правильной жизни.

В харю Сэму, а масло на хлеб.

Задыхаясь, я вернулся в попахивающую могилой действительность (в мою кошмарную, шизоидную действительность) и ползком, хрипя, преодолевая путы и схлопывающееся пространство, добрался до стола и скинул ненавистный бутерброд. У меня был один шанс. Из двух (или меньше?). Тухнущим сознанием я увидел, словно в замедленной съёмке, как хлеб падает маслом вверх.

***

Проснулся, само собой, где надо; день второго сентября начинался, пора было собираться на пару. Голос сел и пришлось надеть водолазку с высоким воротом, чтобы скрыть красные полосы на шее.

Лето кончилось. Бутерброд избавил меня от одного морока, но открыл нараспашку форточку для других.

Словно надутые сквозняком, ворвались в мою жизнь все мои незакрытые гештальты из прошлого, из "сыгранного" не по правилам. Незаткнутые бреши валились на меня почти каждую ночь, и из липкого ужаса которой я всё время вылезал чуть живой. Но вылезал. Но чуть живой.

В шрамах, ожогах, порезах и ослабленный отравлениями (алкоголь после пикничка в Москва_слезам_не_верит и мёд от Винни-Пуха; какой же это был медведь с головой Леонова, да ещё на шарике, а шарик, как гиря, он меня этим шариком огрел – бедро моё потом синело ещё недели три), я пролезал обратно в реальность, чтобы в ужасе ждать следующей ночи.

В институте на меня косились, пошёл слушок. Но я держался и больничный не брал. Студентов, правда, с их вечными проблемами запустил. С друзьями не встречался, на звонки не отвечал. И уж конечно, было мне теперь не до порядка. Кое-как умещал свой день в прежние рамки, а если случались косяки, я махал рукой и падал без сил, боясь заснуть-забыться.

Иногда случались передыхи, дни шли своим, правильным чередом; но если было суждёно, не спасали ни ночёвки в других местах, ни активная деятельность в попытках не спать; везде и всегда нагоняли меня исправительные мероприятия, работа над ошибками. Било обязательно в испорченный чем-то день, увязанный тонкой, но прочной нитью с кривобокостью в моём прошлом.

И Врунгель меня чуть не добил.

***

В октябре полило, дождь шёл каждый день, то сильнее, прямо летним ливнем, то противной невесомой моросью, сбивая оставшийся лист и вымарывая грязно-серым тускнеющий город.

А мне дождь был до душе; я промывал свои раны, прохаживаясь по набережной Яузы, промокая насквозь, желая заболеть и отринуть от себя навязчивые кошмары, которые никак не кончались.

Сколько я, оказывается, накопил. И кто меня дёрнул вносить в этот кривобокий мир толику прямости… Бесполезно, только вот свистит теперь бесконечной дырой.

Яуза вспучилась, никогда я такой не видел. Есть на этой московской реке шлюз с плотиной – остатки былой роскоши грандиозных планов "обводнения столицы"; здесь должны были ходить корабли и цвести сады. А теперь вот затхлая заводь и подтопления набережных. На шлюзе всё захирело, уровень водосброса перекосился, подпёртая вода выплеснулась на улицы. Непорядок, уныло констатировал я, зная, что за это прилетит мне. Вечером, обсыхая, прислушивался к организму, но к своему разочарованию не находил в нём никаких признаков простуды и содрогался от предвкушения предстоящей ночи. А может, обойдётся? Нет, понял я, когда вышел в Сеть. Подтопления, небывалое наводнение, преступная халатность…

Ага, ну ясно-понятно, жди гостей.

Что-то даже и мультик не показался в этот вечер – сначала сел ноут, потом забарахлил инет, потом я не смог найти жёсткий диск. И пёс с ним – значит точно, и рыпаться бесполезно. Я потёр ссадину на лбу – остаток последнего моего ночного приключения. И ведь не появлялось иммунитета, было всё так же страшно, как в первый раз. Сколько шрамов на сердце, что там с нервами и отбитыми мозгами? Но в дурку не пойду, пока не заберут.

Да и с чего? Я им предъявлю: собака, бычки (устал выбрасывать, обязательно кто-нибудь покурит), стакан (от Цоя), ружьё (от Пятачка – мерзкая свинота в бородавках, истоптал меня своими копытами, заставляя лезть за ослом в вонючую жижу), машина "шестёрка" "Жигулей" (жёлтая) под окном с советскими номерами и невянущие гвоздички на капоте, которыми меня лупцевала эта мегера, Катерина Тихомирова (будешь ещё пить, будешь?! – орала она… Я завязал! – отбивался я). И куча другого хлама, который как ни выбрасывай, а возвращался он с каждой такой ночкой, прибавляясь новыми атрибутами.

Я смирено закрыл глаза и стал ждать.

***

За стеной хлюпало, плескалось и раздавалась приглушённая ругань. Почему-то больше обычного захотелось залезть под подушку и спрятаться. Разум (если он у меня ещё остался) твердил – бесполезно, но руки тряслись и пытались зарыться хоть куда-нибудь. Со стоном я встал и потащил себя за дверь.

Она открылась, только я повернул ручку. Распахнуло крепким ветром; воздух пованивал гниющими водорослями и ещё чем-то тухленьким, как обычно пахнет на грязном морском побережье. Я в оторопи фиксировал, словно фотоаппаратом: квёлый берег в глине, рыхлый причал, серое море, теряющееся в сумерках, и одинокий кораблик, обветшалый, поросший ракушечником с тремя, я чётко это видел, людьми на борту.

– Свистать этого урода наверх. То есть на палубу, – хриплый голос под Гердта (только злой) подсказал мне, что за персонаж там командует, а затёртая надпись на судне подтвердила догадку. Врунгель сидел на борту "Беды" в грязно-белым кителе, а усы его противно шевелились. Что это были за усы, я понял уже через пару минут, когда громадный человечище, зеленовато бледный, огромными руками вытянул меня из одеяла и борцовским приёмом "обратный пояс" приземлил на палубу. У меня помутнело в голове, я охнул.

Это был старший помощник Лом, метра два с половиной ростом, с оскалом битых зубов, покрытый каким-то пятнами.

И этот заморыш рядом с ним, заглядывающий мне в лицо крысиными глазками, с грязных волос которого на меня падали какие-то животные, это, стало быть, Фукс. С футляром от контрабаса.

– Ну, крот сухопутный, давай. – Капитан Врунгель слез с бортика и на своих кривых ножках подошёл поближе. Вот тогда-то я и разглядел его усы. С учётом того, что этот громила Лом бахнул меня о палубу, и дыхание моё сбилось, ломило хребет и рёбра (не сломаны ли?), я при виде этих усов чуть не задохнулся. Там кто-то копошился, казалось, усы Врунгеля и есть сами собой тонкие живые черви.

Да они все дохлые! – дошло до меня.

– Да вы утопленники тут все! – выплюнул я слова и пополз к бортику.

– Догадливый, – булькнул Лом и дёрнул меня обратно за ногу (ту самую, которую терзали несколько месяцев назад Малыш и Карлсон). Я ойкнул.

По ноге моей что-то поползло. Естественно, холодное и липкое. Я и смотреть не стал, что там.

– Чего делать, говорите, – стараясь никуда не смотреть, но не в силах почему-то закрыть глаза, прохрипел я.

– Капитан, а давай я его в футляр засуну? – И этот чахлый сморчок открыл чехол. Лучше бы он этого не делал – в внутри лежало что-то красное и мясистое. Я сглотнул и всё-таки закрыл глаза. И меня тут же стукнули в лоб, так что зазвенело в итак несвежей голове.

– Не спи, замёрзнешь!

Это Лом, гад, отвесил мне щелбан, словно молотком вдарил. Нет, в этот раз мне живым не уйти. Ещё ничего не предъявлено, а я уже на ниточке.

– Отставить! – гаркнул капитан и закашлялся. Изо рта полетели… медузы или остатки медуз. – Отставить. Он нам должен. Непорядочек ликвидировать. Слышь, недоделок? Давай-ка, подкрась нам кораблик.

Я не успел осознать его слова, как меня выкинули за борт, в грязную, пахнущую помойкой лужу – "Беда" стояла, воткнувшись в прибрежную мель, и воды здесь было по колено. Я, отплёвываясь, встал на четвереньки. Вслед мне прилетела кисть.

– Пять минут у тебя, – крикнул Врунгель.

– Не сделаешь – в футляр, – захихикал тоненько Фукс, и меня вырвало.

Я и сантиметра бы квадратного не успел вымазать – чем?! И не корабль это, а корыто какое-то, обросшее водорослями и ракушкой, как футляр Фукса. Что там, в трюме, даже и думать не хочу; но как это красить? Тут доски отскребать полдня, и то, если не развалится, так всё прогнило.

– Четыре!

Я посмотрел наверх, три мерзкие рожи свесились, и с них валились эти медузы, червяки, водяные пауки… Я, прикрыв лицо, отвернулся и увидел осклизлую надпись "Беда" – и мне вспомнилось.

С друзьями (у меня когда-то была не только жена, но и друзья…) купили для водного похода катамаран. Была недолгая эпоха дурацкого закона: даже для надувных судов требовались название, номер и соответствующая запись в кадастре. Друзья, хихикая и перемигиваясь, чисто демократическим путём выбрали незамысловато пошловатое "Адюльтер", с чем я покорно и согласился. Также я покорно согласился, когда мы на "Адюльтере" ломанулись в пороги горной реки, не подождав, когда спадёт вода после дождей. Если бы возразил я тогда, то не потеряли бы мы Витальку.

– Ты погляди, он и не шевелится! – пробасил Лом.

– Хозяин барин, – ответил Врунгель и добавил: – Минута!

И отошёл от борта.

– Фиг вам, а не покрасочка. – Я отбросил кисть и, поискав на берегу среди мусора, схватил ржавую железяку и начал неистово тереть спереди от букв. Посыпались ракушки, послышался скрип дерева.

– Десять… Девять… – отсчитывал Врунгель. Я тёр. – ...Три... Два… Один… – Щёлкнули замки открывающегося футляра, но уже забрезжило хорошо читаемое название: "ПОБЕДА". Последним штрихом я процарапал черту в конце, получилось: "ПОБЕДА!", и унылая посудина пропала.

***

Боль в теле кричала о прошедшей ночи, и само тело попахивало. В сжатых пальцах осталась та самая железяка. С чувством выполненного долга я поплёлся из кухни в душ. Открыл дверь.

И снова оказался на берегу тухлого залива, в котором приткнулась дрянная яхта с уже новеньким названием "Победа".

– Эй, фьюить! – свистнули мне с корабля.

Я стоял на берегу вонючей лужи, в одних штанах, побитый, грязный с саднящей рукой и гудящей головой. А самое главное, меня наполнила безнадёжность – перестало работать? Ведь я выискал брешь в прошлом, нашёл применение в этом кошмаре, увязал, залатал, избавился от… Даже не хочу представлять, что меня ждало (ждёт?!) в этом гробу под видом футляра для контрабаса.

Всё сделал, и никуда не делся?

– Давай-ка теперь шампанского нам открой, – скомандовал капитан и меня снова бухнули на палубу, я ойкнул и чуть не потерял сознание. – Э, старший помощник Лом, полегче.

Меня шлёпнули по щеке и окатили ледяной с тухлецой водой. Я пришёл в себя.

Шампанского был ящик.

– На этот раз минута у тебя.

И я кинулся открывать, превозмогая боль – ерунда, успею. Подвох сразу я и не заметил. Я шлёпал пробки одну за другой, газировка лилась рекой, воняя уксусом и обжигая мне голые руки. Я плевал и брал следующую; никогда я так быстро не открывал шампанское… Никогда.

Мы катались на лодочке, и Лилька из своего рюкзака вынула "Абрау-Дюрсо".

– Ну ладно, ты не помнишь, что сегодня за день. Это я позаботилась. Ну ладно, мне пришлось шампань самой покупать. Но вот открыть ты мне не можешь отказать, – и улыбнулась. Острыми своими скулами.

– Не, Лиль, на лодках нельзя распивать спиртные напитки – правила безопасности не позволяют.

Кажется, тогда случилась первая размолвка.

Я притормозил с шампанским и увидел, что его был не один ящик, а целые штабеля, Лом с Фуксом ухмылялись, а Врунгель смотрел так, словно я был котлетой на гриле, дохлой, не очень прожаренной, но котлетой – и он хотел меня сожрать.

– Ваше время истекло, – он постучал по хронометру своим гнилым пальцем-сосиской.

Зашамкали щербатые пасти его приспешников, сам он деловито снял фуражку, и все трое двинулись ко мне.

– Да, дурачок ты наивный, не сбежать тебе от неуютного, тобой же построенного мирка. Сколько подпорок не ставь, всё равно карточный домик завалится, – объяснил Врунгель, облизывая сизые губы.

Я стоял обвисший и поникший.

– Это тебе ещё повезло у нас оказаться, а то бы застрял с какими-нибудь Колобками или у Левитана в "Вечном покое"… – он нёс бред, но я чувствовал, я знал, что этот бред имеет под собой всё то, что уже было, что есть и сейчас. Что ждут меня бесконечные кошмары, вывернутые наизнанку поэты, художники, герои фильмов и книг, чёрт знает кто и что. И точно будут мультяшные, искорёженные до жути персонажи.

Один мультфильм – и спать.

Я посмотрел на бутылку в руках. Ещё не открытую.

– Да пошли вы к чёрту. – И, размахнувшись, швырнул бутылку за борт и шагнул в трюм.

***

– И ты ушёл?

– Да.

– Просто взял и ушёл?

– Просто взял и ушёл.

– А потом позвонил мне.

Лилька смотрела и улыбалась.

– И мы приехали в Питер? – продолжала она, ей нравилось эта игра – констатация фактов через вопросы и мои тупые поддакивания.

– Угу.

– В ноябре?

– Самое лучшее время.

Она захохотала.

На Шпалерной двор-колодец был ухожен, чист и приятен, квартирка просторная, обновлённая и уютная. Хмурое небо нависало низко совершенно по-питерски, по-лениградски.

Что-то грохнуло.

– Ого! Салют? – хмыкнула Лиля.

– Я сейчас, – сказал я и вышел за дверь.

***

– Ничего себе, салют… – пробормотала Лилька, спустившаяся следом. Мы вместе вышли на набережную.

По Неве плыла "Аврора", бахая налево и направо. И выстрелы эти были совсем не холостые. На палубе крейсера старались чёрные бушлаты. И даже отсюда, метров с пятидесяти было видно, что голов там никаких не имелось.

Я как-то даже не удивился. И страх мой был какой-то ровный, который лишь раздражал. Я буднично говорил: "Ложись" – и мы падали в осеннюю слякоть, и снаряды пролетали куда-то за нас.

По воздуху прошелестел здоровенный осёл с крыльями от "Павлиньего глаза". Он бомбил набережную огромными порциями навоза.

– А вот и мои, – пробормотал я, увидев "Беду", в которую опять превратилась "Победа" (отковыряли, гады) с мерзопакостной троицей на борту.

Относить ли к "своим" осла и "Аврору", я ещё не понял.

– А это… мои? – Лилька сразу приняла весь этот абсурд. Поверила, что ли, мне заранее? По воздуху летел дворник на шариках, а за ним полосатый слон тоже на шариках.

Лилькин слон соперничал с ослом в унавоживании поверхностей.

Граждане кругом визжали и прятались. Где-то верещали сирены. Город погружался во тьму общего непорядка.

– Со своими кое-как ты справился, но пробил общую дыру в обратную сторону? – спросила Лиля. Спросила спокойно, ласково глядя на меня тихими глазами.

На воде хлюпало, булькало, орали нечеловеческими голосами. В небе летали чудовища различной степени узнаваемости и замогильности. Мир, устав быть "чуточку" неправильным, ухнул в прореху полного хаоса.

– Ну что теперь. Будем работать. Чего там у тебя с братьями Колобками? Или там Карбофос какой? – спросил я, привычно почёсывая шрам от ожога на шее.

Лилька, закусив губу, послушно задумалась.

Итоги:
Оценки и результаты будут доступны после завершения конкурса
+3
07:07
162
18:28
Прочитала ещё вчера, эмоций много, ещё не переварила, а комментарий хочется оставить.
Очень неожиданно выстрелила эта … мультотерапия? Это было и странно и интересно, и каждый раз думаешь — и «ну а что за проблемку он сейчас решает?» и «ну когда он, бедный, оттуда выберется?»

Насколько поняла, у него такие «приступы» в детстве случались, потом пропали на много лет и вернулись послу ухода жены. Короче, неудивительно, что гг так маниакально все правильничал, удивительно что он в детстве не свихнулся, а выстоял.
Врунгель-Дэйви Джонс — это что-то)) к этому месту уже сильно не по себе, но, блин, смешно! И страшно.
54 по шкале магометра

Достойные внимания