Мима
Кадров: десять
Лёд заговорил со мной на вторую зимовку. Раньше он только скрипел, скрёбся, стучал, сжимался, жевал борт. Порой казалось, что за стенками рубит мачты невидимый дровосек. А как солнце совсем скрылось за горизонтом, лёд заговорил. Особенно худо и страшно было ночами. Лежишь, глаза прикрыв, призываешь сны, как вдруг раздаётся шёпот скрипучий и зовёт выйти или вывернуться наружу. Кто зимует второй раз, различает во льду и сжатие, и расщепление, и интонации. Мне бы записать песни и слова, которые слышу, как игру воспалённого воображения, да карандаш пишет иное.
Лёд взял «Святую Анну» в полон у самого Ямала ещё в позапрошлом сентябре. Сжало так, что шпангоуты простонали по очереди, от носа к корме. Но капитан уверил, что шхуна у нас крепче жалких ледышек, тем более пароход ведь, так что дрожать от холода не будем. Причин не доверять ему, после того как меня приняли на корабле, называя настоящим моряком, не было никаких. Записала в журнал, что корпус цел целёхонек. Что ж, год с лишним спустя, стены, ставшие нам домом, держат также крепко. Только болтовня льдяная мучает. Да одолевают команду хвори порой, но я с ними справляюсь с божьей помощью.
Хочется поделиться ещё… В детстве я, бывало, водила пальцем по белым пятнам дядюшкиных карт, представляя, что же находится там, за краем мира. С каждым годом карты обновлялись, пятен становилось меньше. В четырнадцать даже пыталась убежать на войну, к Порт-Артуру. Вернули домой с первого же узла. Я сорвиголова, но тогда была глупенькой. И хоть поумнела к двадцати с хвостиком, но вырваться на Балканы медсестрой тоже не удалось. А вот сразу после всё вышло по-моему: выпорхнула из отчего дома в Петербург, оттуда, прихватив подружку Леночку для прикрытия, на экскурсию до Архангельска уплыла и, отправив её восвояси, живу теперь внутри белого пятна.
Несёт нас на северо-запад. Валериан ежедневно считает дрейф, пришпиливает к карте булавку и грызёт ногти до мяса. Он лучше всех знает, куда мы движемся, и ему больше всех это не нравится. Хотя капитан успокаивает, что не может же течение прямо к полюсу течь, не по науке это, и скоро должно вывернуть на восток. Спорили они часто, даже чуть не подрались однажды.
Переборки обросли шубой. Изморозь толщиной в палец. Когда печь вовсю работает, то течёт, но к утру снова нарастает. Корабль так и дышит нами: двадцать четыре человеческих лёгких и одно собачье, печка, лампы. А всё остальное будто изо льда состоит…
На судно попала по обстоятельствам, осталась по упрямству и желанию. В Александровске врача отговорили от похода. Леночку я сама уговорила сойти на берег. Даже дурой обозвала, а то со мной всё норовила поплыть. А со мной ей нельзя, ведь в Архангельск мы уже не успевали. Я знала, на что шла, сама вызвалась, а эта дурёха всё в облаках витала. Тем более у неё диплома сестры милосердия не было. Праздных пассажиров в экспедицию брать себе дороже. Не знаю, конечно, что я бы делала, если б в ответ на мою срочную телеграмму отец запретил плыть. Но он, похоже, знал мой характер лучше меня, потому что написал только: «Решай сама». Ну, я и решила, о чём не жалею.
Тут ещё удачно сложилось, что в моём ведении оказался чудесный фотографический аппарат «Кодак». Коробка такая интересная, хотя пока о ней вспомнила, год прошёл. К тому времени все инструкции, как пользоваться, повыветрились из головы, по ходу дела вспоминала, правда, обещали двенадцать кадров, а оказалось десять. Купеческая честность такая, ничего не поделаешь. Первый кадр истратила в начале октября, пока солнце ещё появлялось, ради тренировки. Лютик сидел у печки, свет из люка лёг на загривок золотом, и я сняла.
Лютик — старший среди гончих собак, которых капитан взял с собой в путешествие. Помогали нам в первое время в промысле. Да только слегли потом все от болезни. Только Лютик и остался один. Его на лёд редко выпускаю, лапки от наста кровят, берегу, держу в салоне против правил. Капитан знает, да ничего поделать не может, потому что большую часть времени у себя в каюте лежит.
В ноябре у рулевого отказали ноги: обморожение. Валенок промок на вахте, а он молчал двое суток. Сделала два кадра для отчёта: рулевого целиком и стопу крупно.
Открытой воды не видно больше года. В первую зиму ждали шумно, надеялись, теперь ждём тихо, каждый в своей койке. Лежим и слушаем, как лёд говорит. Ждём.
Кадров: семь
Полярная ночь — самая большая проявочная в мире: темноты в избытке.
Проявляю в камбузе. Ребята помогли мне лабораторию устроить, а воду до нужной температуры я сама научилась доводить. Они колют старый торос, на второй год лёд отдаёт соль, даже воду из него пить можно. Проявитель развожу стаканчиком из-под сиропа, меряю на глаз.
С прошлой зимы заимела привычку сперва писать, а потом чувствовать. Тогда нас подкосила неведомая болезнь, аж девять коек выпало на одну мою пару рук. Тяжелее прочих болел капитан. Всегда вежливый, швырял кружку, когда заставляла его пить чай. Один раз даже попал по моему плечу. Вечером извинялся, говорил, что целил в переборку, и снова просил чаю. Они все просили, каждый по-своему: кто спокойно, кто такими словами, что я краснела до корней волос. Игнат, повар наш, говорил, что болезнь послали в наказание за то, что медведицу неделю назад подстрелили и съели. А потом писал что-то в свой журнал.
Кажется, ещё в прошлой жизни я купила всем по тетрадке и попросила писать. Порой даже заставляла, чтобы от дурных мыслей отвлечь. Писали не все, конечно. Но было приятно видеть, как рисует медведей Ольгерд, матрос, что плавал на «Святой Анне» ещё до её покупки капитаном. Мне тоже раньше больше нравилось рисовать. Но карандаши на морозе мёрзнут, царапают бумагу, пока не отогреешь. Неудобно.
С тех пор постоянно кто-то слегал в постель и чаще всех капитан. Знала бы, что так будет, на все деньги накупила б медицины.
На Рождество открыли банку ананасного варенья. Двадцать четыре ложки облизали и положили в ряд. Капитан вышел в шинели поверх свитера, посидел и сказал: «Ну, господа. Христос родился». Дёсны у него кровили — это я по следу на жестяной кружке поняла, когда следующую порцию наливала, — но я объявила при всех, что Георгий Львович поправляется. Наедине с карандашом писала, конечно, иначе. Ох, сколько плакала, переживала.
Потом играла вальс, Лютик подвывал из-под палубы. Ольгерд пробормотал на немецком, что пёс поёт про открытую воду. Остальные Ольгерда не поняли, а у меня в сердце защемило.
Вторую банку варенья оставили на потом.
«Откроем, когда выйдет открытая вода», — сказал боцман, и все разговоры тут же затихли.
Стало жутко холодно вокруг, хотя печь жарила.
Тут же я спохватилась. Сняла их за столом одним кадром. Варенье в центре стола, двадцать четыре ложки вокруг. Всю команду усадила и заставила позировать. Не знаю, почему меня слушают, я же не капитан. Правда, как-то странно они сидели. Кто горбился, кто голову отвернуть норовил. Наверное, думали, что позируют в последний раз. Сняла, тем же вечером проявила. Снимок показала только капитану. Он сказал, что я смогла запечатлеть вечность.
Второй кадр украла. Валериан сидел над картой: булавки, циркуль, цифры на полях. Сниматься он не хотел, а я не послушалась, щёлкнула от переборки, вполсвета.
Мех у кодака, когда аппарат раскладываешь, будто дышит. Вдох-выдох. Перед кадром я ещё добавляю своё дыхание. Так что вдыхаем и выдыхаем в унисон. Валериан вышел сутулым, с булавкой в зубах. Штурман, держащий собственные координаты на языке.
Ночами лёд всё щебечет, зудит, вздыхает и говорит. Щёлкает по корпусу влажно, будто вывихнутый сустав. Лютик тут же голову приподнимает, прислушивается. Похоже, он понимает слова льда лучше людей.
Кадров: пять
В феврале Валериан пошёл к капитану.
Я подслушала не специально. В китовом чреве нашего дома переборки тонкие, а у меня каюта рядом с капитанской. Или просто истина проходит сквозь стены лучше звука. Сидела в углу у себя, правила амбулаторную книгу. Слышу:
— Георгий Львович. Прошу разрешения. Нас пойдёт четырнадцать. На юг, к Земле Франца-Иосифа. Там склады, промысловики, люди, в общем. В открытую воду шхуна не выйдет, вы сами знаете.
— Знаю.
Снаружи лёд хлопнул пастью.
— Провизии возьму на двадцать два дня. А тут у вас, я посчитал, на полтора года ещё останется. Каяки на нартах потащим. Двинем по румбу на зюйд. Дойдём.
Надежды в его голосе я не различила.
— Здоровых сколько?
— Двенадцать. Ещё двое на грани, но всё равно хотят идти.
— Доктора берите.
— Вы же знаете, что не пойдёт.
— Не пойдёт, — согласился капитан после паузы. — У неё больные.
— А если связать?
— Ты ж её знаешь.
Утром капитан позвал меня.
— Тебе б с ними, доктор. До земли.
— Отец написал мне, чтобы я решала сама, Георгий Львович. Я и решаю, как мне быть.
Он посмотрел на мои руки и вдруг спросил:
— Кадры ещё остались?
— Да.
— Тогда фиксируй. Истрать всё, ни одного не жалей. Отдадим, чтоб на землю отнесли.
Его я сняла в тот же день. Он сидел в кресле с раздутой кистью, перстень вдавился в палец, с трудом держал карандаш. На столе карта, рядом разрешение с подписью и моя фамилия как свидетеля. Он улыбнулся обманчиво легко. Так я и сняла.
Кадров: четыре
В марте собирали отряд в дорогу. Сняла, как перешивали парусину и как делили сухари. Брали с собой только необходимое. Провизию, свинец и дневники с письмами.
Как-то вечером Ольгерд подкармливал Лютика и пел для него (или для меня) на немецком:
— Лёд зовёт. Зовёт и ждёт. Всех, кого позвал, возьмёт. Может оптом заберёт. Иль по одному отпустит, не убьёт…
Я сказала ему, чтобы он взял с собой Лютика, но он посмотрел на меня, как на дуру, и покачал головой.
Кадров: два
Уходили в апреле. Солнце висело низко, у самого горизонта. Наст держал, самое то для саней и лыж.
Накануне накрыли прощальный стол. Я рассадила капитана и штурмана друг против друга, добилась, чтобы чокнулись от души. Сняла их, а потом играла музыку и превзошла саму себя. Рукоплескали все. Уговорила сделать ещё одну общую фотографию. Вышли на улицу: нарты, каяки дном вверх, посохи деревянные, лыжи — всё уже стояло наготове. Капитана вывели, поставили у фальшборта в шинели и без шапки. Он простоял всю съёмку молча.
Штатив поставила на палубе, у правого борта, против солнца. Они выстроились шеренгой у левого борта лицом на юг. Солнце било им в лица, а с моей стороны оставались одни силуэты. И слава богу. У лиц есть выражение. Я усадила Лютика с краю шеренги, вместо себя. Он улыбался.
— Стойте прямо.
Никто не шелохнулся.
Я подышала на аппарат, затвор щёлкнул, кодак выдохнул. Общий снимок ушёл в кассету.
Потом жали руки по кругу. Валериан последним пожал мне руку холодной ладонью.
— Дойдём — найду вас, доктор. Где бы вы ни были.
— Вы сперва дойдите, — сказала я. — Может, мы сами вас отыщем.
— Мима…
— Что?
— А что ж вы сами? Как же ваша фотография?
Я улыбнулась.
— Я на фотографиях плохо выхожу. Слишком плоская.
Кадров: ноль
Проявляла ночью новые и все старые кадры повторно, чтобы у каждого отряда был свой комплект. В тишине слышно было лишь, как остывает печка да читает свои мантры лёд. Руки у меня дрожали, но я справилась. Изображения шли медленно: лёд, торосы, киль каяка, фигуры, лица, силуэты. Поднесла к лампе, пересчитала фигуры на последнем снимке. Двадцать четыре вместе с Лютиком. Тёмные фигуры, солнце и тени. Тени ползли в мою сторону по палубе. Казалось, что на юг уходят все люди.
На этот раз сушила негатив над печкой, держа за угол своей рукой, а не щипцом. Отпечатался палец. Похоже, это будет мой единственный автопортрет из экспедиции.
Потом завернула в бумагу один комплект, убрала в жестянку из-под датского масла, надписала тёплым карандашом: «Отряду штурмана Альбанова. Апрель 1914. Судовой врач Мима».
Ночью за переборкой кашлял во сне капитан, Лютик дышал у моих ног. Потом всё стихло. Я заснула под звуки тишины.
Сегодня лёд молчал.
Они ушли в восемь утра, в солнце. Смотрела с планширя: четырнадцать тёмных фигур, идущих домой. Кодак был у меня в руках. Навела его на колонну, делая вид, что фотографирую, сказала:
— Щёлк! — и добавила: — Эх, а какой кадр мог бы выйти!

Неплохо тут, но…
"… Монготимо Ястребиный Коготь, как ты меня когда-то называла." — у Каверина лучше.
Тема вообще не из легких.
Количество кадров — некий отчет времени. Ограниченное количество. И это не только про кадры.
Понравилось, как написано про льды, каждое слово в этом плане очень хорошо передает атмосферу того места, где находится герои.
Для меня это самая сильная и атмосферная, и достойная победы работа в финале турнира. Здесь совпало всё — и авторский слог, и романтизм, и сюжет, и герои.
Автор,
ГОЛОС здесь.
Если так, то это художественная публицистика. У меня опять потеря интереса. Хотя вроде затея интересная. Приключения. А приключений нет.
Зато много героини. Это хорошо. Героиня выпукло вышла. Как живая.
Но опять ничего не происходит. Опять без эмоций. Ну дрейфуют. Запасов на полтора года. Судя по направлению — навстречу Гольфстриму. Не знаю как это, но рано или поздно лёд растает. Шпангоуты крепкие. Нет приключений.
Есть героиня, которая себе на уме. Не такая. Но это её единственная заслуга. Маловато для симпатии. Для хоть какого-то чувства маловато. Она просто делает свою работу, а так как работы в основном не так уж много, то в свободное время о чём-то думает.
А вообще, текст, конечно, хороший. Качественный. И почти без ошибок.