Вика и копщики
Заказчик ждёт у ворот кладбища с пяти утра.
Мужик низок и даже плешив, но широкоплеч. Рама подстать квадратному джипу — язык не повернётся этого чёрного монстра тачкой обозвать, — что неподалёку возвышается. Сразу представляется, как зверюга мчит по трассе, а мужик лениво поглядывает из-за тонированных стёкол на окружающий мир. У таких людей важные дела ждут важного человека, не торопят, а если торопят, то с уважением.
Одет мужик в пальто из ангорской шерсти, что носят, по-моему, только звёзды на закате карьеры, эскортницы да авторитеты прямиком из девяностых. Смотрит на нас с лёгким прищуром, однако, на удивление, без презрения. Бывалый, значит. Хоть и живёт по ту сторону богатства давно, но память о худых деньках на месте.
Пожимаем руки друг другу, пару слов говорим о выдавшейся погодке, проходим через калитку и идём по дорожке в центр, заставленный памятниками и мраморными надгробиями. Издалека видно, не простые люди там лежат.
Подходим к месту.
Заказчик пальцем с перстнем тычет в утоптанный пятачок промеж двух резных ангелов:
— Тут.
Расстилаем с Санычем брезенты для начала, а потом вгрызаемся в землю лопатами с закалёнными лезвиями, что режут мёрзлую почву как масло. Времечко ныне ещё удобное. Хоть ноябрь морозит ночами, но глубоко недомораживает, так что кирка у нас просто на всякий пожарный с собой, скорей всего, не понадобится. В верхнем слое землица песчаная и сыпучая, но первым делом надо дёрн аккуратно снять, пластами, по уму, чтоб корни трав не сильно порвать. Идём медленно сперва, а потом мышцы входят в привычный ритм и работа спорится. Я в могиле, напарник принимает грунт, но землю не мешаем: дёрн на один брезент отправляется, сыпучка на второй, глина на третий. Засыпать, естественно, в обратном порядке будем. Вернём отобранное у земли, а трава приживётся так, что и следа копки не останется.
Пока мы трудом заняты, заказчик стоит в сторонке, курит одну сигарку за другой, мнётся, ходит туда-сюда, плешью своей пытается нас ослепить, хе-хе. Макушка его блестит от пота, хотя не он яму копает да и прохладно с утра до зубной дрожи.
Я время не засёк, но до дерева быстро докапываю.
«Бум!» — когда лопата о гроб стучит, звук такой глухой, ни с чем не спутаешь. Странненько. Глубина метр пятьдесят, у меня ещё плечи торчат, рановато что-то для нашего грунта — обычно по самую макушку вместе с гробом стою.
Неужель подзахоронение?
Копаю я не первый год уже, знаю, дело это тонкое. Коль старый гроб подгнил и просел, земля осядет неровно и памятник поведёт, подкосится, а то, глядишь, и упадёт. Ну, дело хозяйское. У заказчика все бумаги в поряде, а денег даёт как за недельку каждодневной работы.
Начинаю расширять яму в стороны, но не особо сильно, главное, гробушку очертить со всех сторон да на соседние участки случайно не влезть, чужую землю не потревожить. Вспоминаю потом, что в этом-то районе кладбища участки не малые, можно и пошире разгуляться, но привычка есть привычка.
Откапываю крышку потихоньку. Лопата стучит порой о дерево. Звук, когда в могилке стоишь, громкий, оглушающий, будто кто-то в барабан похлопывает. Прохожусь сапогом по углам — держит. Потом смахиваю остатки земли, смотрю, дуб в чёрный глянец покрашен. Ни единой трещины нет, зараза, краска поблёскивает, едва ли морду мою не отражает, будто вчера только в яму свежий гроб опустили.
— Саныч, глянь-ка.
Напарник сверху смотрит, крестится и молчит.
— Не ладно тут чё-то, Саныч. Могилка-то старая уже, лет двадцать не меньше. Гроб стока лежит уже, а доска не сгнила. Разве бывает так?
— Бывает, — шепчет Саныч, — в сухом песке. Или если доски смолой залиты со всех сторон.
«Ну, или если покойник уходить на тот свет не хочет» — добавляю про себя, чтобы не тревожить заказчика, который подходит посмотреть, почему работа стоит.
— Молодцом, мужики, — откидывает он сигару в сторону. — Открывайте.
Я переглядываюсь с Санычем.
— Не по-божески это, — бормочу, а сам подхватываю молоток с долотом да гвоздодёр, которые протягивает напарник.
Кладу на крышку.
Потом меняюсь с ним, теперь его очередь в ямине пыжиться. Он приступает к вскрытию, а я слушаю, как дерево трещит, скрипит, чуть ли не повизгивает.
Стою рядом с заказчиком, который как завороженный на работу смотрит. Руки дрожат у него, дыхание учащённое. Нервяк одолевает что ли.
Как тут не удержаться, чтобы сигары чёткие не подрезать?
— Есть закурить, начальник?
— А? Что? — вздрагивает.
— Курить есть, говорю? Посмолить охота.
— А, держи, — из кармана всю пачку достаёт и мне протягивает.
Замечаю, как на мизинце у него колечко поблёскивает тусклое, без узоров и надписей. Хватаю пачку, выуживаю сигарку одну, а потом за пазуху упаковку сую. Заказчик стоит, не обращает внимания, в мыслях далеко витает. Я закуриваю, вдыхаю дым, прикрываю глаза, удовлетворённо крякаю. Жёсткий табак под самую завязку лёгкие наполняет.
Эх, жёнушка моя, которой уж год как нет, по шее на том свете даст. Вечно её от запаха курева воротило.
— Начальник, — почему-то к заказчику обращаюсь, — ты сказал, жены твоей давно не стало, но надо убедиться…
— Ага.
— А в чём, коль не секрет?
— Хочу убедиться, — он, наконец-то, обращает внимание на меня и оглядывает с ног до головы, — что в гробу лежит.
Я давлюсь сигаретой, кашляю что есть сил, дым чуть ли не из ушей валит, из глаз слёзы текут. Ей-богу, права была жена, говоря, что курение меня угробит. Отдышавшись, смотрю на заказчика, что уссываться со смеху должен, ан нет, морда кирпичом у него, ждёт и продолжает, как только мне легче становится:
— Двадцать шесть лет, как похоронил. Подстрелили её в одной разборке. Лихие времена были.
— А проверять-то зачем?
— Она сама просила.
— Как это?
Он молчит долго, в воспоминания погруженный. Я уж думаю, что не ответит.
— Не поверишь, мужик. Красоткой она была. О таких говорили, что у них ноги от ушей, секс-бомба, короче. Я её любил до умопомрачения, а она, хрен знает, что во мне нашла. Каждый мне завидовал, короче, только мать говорила, что ведьма меня приворожила. Часто они цапались… Не суть, короче. Перед самой смертью, в больничной палате, жена сказала мне, чтоб каждые тринадцать лет её могилу раскапывал, давал свежим воздухом подышать. И проверял, на месте ли лежит. Ну, я и обещал с дуру, чтоб её успокоить. Мог бы забить болт, но я, если обещал что, то расшибусь, но сделаю.
— Ясно… — говорю и думаю, как разговор закончить, но чёрт дёргает вопросы глупые задавать: — А если не будет её на месте, что тогда?
Он задумывается.
Под натужное кряхтенье Саныча мы слышим резкий треск и грохот из могилы. Затем их сменяет тишина, которую каждый дурак назовёт могильной.
Заказчик смотрит на меня и улыбается.
— Тогда, выходит, — вот же гадкая улыбка у него, — она вернулась.
Я замираю и едва снова не давлюсь сигаретой в зубах. Дым щиплет глаза, но я даже не моргаю. Смотрю на заказчика. А он всё лыбится и лыбится. Неужель шуткует? Да только в глазах его улыбки нет совсем. И света тоже.
Выдавливаю:
— Шутишь, начальник?
— Если её там нет, то она вернулась. Свалила, сбежала. Но, — переходит на шёпот, — этому не бывать. Я не позволю.
Пока набираюсь смелости, чтобы ещё пару глупых вопросов задать, Саныч сам вылезает из ямы, не дожидаясь моей помощи. Лицо побелевшее, губы шевелятся. Не понять, то ли молитву читает, то ли матерится про себя. Почему-то держит лопату мою, а потом втыкает в глину на брезенте.
Хрипит:
— Толян, я всё. Не могу больше.
Подхожу ближе. Сверху видно крышку блестящую как зеркало, следы на ней и трещины у краёв, да тонкую нить сбоку — щель, что чернее чёрного. Почти готово, значит, остаётся только крышку на петлях провернуть, чтоб откинуть. Так-то они проржаветь должны, но в этом дорогущем гробу, что новёхоньким выглядит, может, и целы. Только не ясно, чего Саныч так стремается. Вроде работа привычная.
Из могилы тянет вдруг чем-то сладковатым, даже сладостным. Парфюм или одеколон, не разберу. Тяжёлый аромат такой, приторный, какой бабы без вкуса литрами на себя выливают.
Заказчик сбоку, суёт руки в карманы. Дышит часто, но лицо спокойное слишком.
— Ты чё вылез, Сан Саныч? Внутри она? Заглядывал?
— Не-а… — отмахивается Саныч.
— Чё «не а»?
— Никуда не смотрел, ничё не видал.
— Я бабки за что тебе плачу? Открывай давай.
Вижу, Саныч лбом упёрся, сейчас материться начнёт. Надо б вмешаться.
— По-хорошему, знать бы точно, кто там ниже лежит. А то за несанц… несанкцио-ниро-ван-ную раскопку ой как прилетит нам.
Заказчик молчит, смотрит на ботинки свои, зеркально вычищенные, потом поднимает голову. От улыбки, вижу, и следа не остаётся.
— Бумаги показывал ведь! Можно тут копать, — во взгляде его читаю такой фатум, что понимаю, и сам всё сделает, коль надо будет, но тогда деньжат нам за работу не достанется, придётся авансом довольствоваться.
Хочется вякнуть о том, что подзахоронение в бумагах не отмечено, но я затыкаю внутренний голос и говорю:
— Саныч, я открою.
Напарник глядит с сомнением, но подходит ближе. Я спрыгиваю в яму, попутно дымлю сигарой лихо, как во времена былые. Глина скользит под подошвами, приминается слегка. Гроб ждёт, в щели тьма непроглядная клубится. Осматриваю по привычке стенки могилы — держат крепко, осыпаться не должны. Оглядываюсь потом, а рабочего инструмента и нет, наружу выброшен — я даж не заметил, когда Саныч успел. Что-что, а за инструменты он удавится. Помнится, как-то в яме, куда уже гроб воткнули и куда родственники усопшего землю горстями кидать начали, кто-то молоток оставил. Так Саныч едва вниз не ломанулся через толпу скорбящую. Пришлось скидываться с товарищами и новый молоток покупать спецом для него.
В общем, работает Саныч как надо — нигде гвоздей не разбросано, собраны чин по чину, сбоку в банке консервной лежат. Я хватаю руками за край крышки, дёргаю слегка, чтобы примериться. Держит крепко.
— Подсоби, гвоздодёр нужен.
Принимаю инструмент, который Саныч дрожащими руками протягивает. Вижу, сказать что-то силится, но молчит, только благодарность в глазах. Самому-то тоже бабки далеко не лишними будут, трое спиногрызов как-никак.
Беру, ставлю сбоку, чтоб как рычаг использовать, наваливаюсь. Крышка скрипит, не поддаётся сразу, будто держит кто. Чуток вектор силы меняю, ещё разок наваливаюсь, сигарку едва не перекусывая. Скрипит, зараза, держит, но потом крышка приподнимается на сантиметров пять, а из расширившейся щели вырывается воздух горячий. И запах живой. Пот, итить его, кажись, и кровь, что железом отдаёт, а ещё цветы. Ландыши. Моя жена их любит, точнее, любила.
Я едва не выпускаю из рук гвоздодёр. Саныч сверху бормочет:
— Толян, вылазь! Кинь всё, вылазь, не стоит оно того!
А я не могу. Стою, смотрю в щель. В ней темновато до сих пор, трудно разобрать, но не пусто. Кажется на секунду, шевелится что-то внутри медленно, вяло, то ли клубок змей, то ли человек, что во сне ворочается.
Заказчик отодвигает Саныча, порывисто наклоняется надо мной:
— Ну, что там?! Открывай пошире! Я должен увидеть!
Я поддеваю крышку ещё раз, наваливаюсь всем телом. Дуб стонет как живой. Не хочет, гад, миру содержимое показывать. Крышка приподнимается ещё на пол-линеечки, и я наконец-то заглядываю внутрь.
Лежит там женщина, на труп вовсе не похожая. Молодая, с длинными чёрными волосами, что мечутся по шёлку в разные стороны. Лицо белое, руки на груди сложены. И ни плесени, ни слизи, ни высушенности на коже. Будто кукла лежит.
Я копаю уже двадцать лет. Знаю, как выглядят мертвецы через месяц, год, десяток-другой лет.
А эта… ни черта она не мёртвая.
Спит просто.
И пахнет ландышами свежими, прям сильно пахнет, ничего, кроме них, нос уже не чует.
Сам того не замечая, я наклоняюсь ближе, голову чуть ли не под крышку засовываю, сигаретка к губе нижней прилипла, тлеет слегка. Оглядываю в тусклом свете внимательнее. Как есть, живая, готов поклясться. Даже ресницы на сквозняке трепыхаются. Вдруг замечаю на внутренней стороне крышки глубокие борозды. Царапины. Сотни, тысячи их, царапин. Чувствую, как волосы дыбом встают, когда своими глазами вижу, что некоторые складываются в буквы. Разбираю только одно слово: «Витя».
Слышу в ушах, в которых сердце набатом стучит, далёкий, как из-под воды голос:
— Ну? Есть она? Ещё шире открой — темно, ни черта не видно.
Я хочу сказать — «есть, вот, лежит, спит спокойно, не ори, а то разбудишь», но успеваю только накопившийся дым из лёгких выдохнуть. И замираю.
Потому что…
Дым тянется внутрь, и женщина вдыхает его. Я вижу, как раздуваются её ноздри. Мать твою, она дышит! Дышит и открывает глаза-бельма. Жуткие, как у ослепших стариков — белые, мутные, без зрачков совсем. Но, чую я, что смотрят прямо на меня. Чую, сбежать хочу, да пошевелиться отчего-то не могу. Смотрю только, как голова её в мою сторону наклоняются, и губы шевелятся. Говорит она что-то, но без звука, не слыхать ничего. Я читать по губам не умею, но тут и уметь не надо, потому что смысл каким-то образом прямо в голову мою дрянную поступает.
«Ты пришёл, Витя? Я чувствую твои любимые сигары… Ах, я так долго ждала. Поцелуй же меня, милый… Освободи меня!»
И глядит, так глядит слепыми глазами, будто в душу смотрит. А потом делает полные губки бантиком.
Тут, наконец, силы возвращаются ко мне. Я дёргаюсь, подпрыгиваю, ударяюсь макушкой о крышку, раскрывая её настежь, а потом со стоном падаю на колени прямо в грязь. Лицом утыкаюсь в своё отражение на боковине гроба. Сигарета мнётся о глянец, ломается, половинка её гаснет в мокрой глине.
Сверху орёт дурным голосом Саныч. Чувствую что-то хватает меня за капюшон, тащит наверх. Моё отражение двигается, исчезает за краем гроба, за который я пытаюсь зацепиться. Голова моя приподнимается, а прямо передо мной лицо женское белоснежное со лбом нахмуренным.
Она сидит в гробу и тянет меня, приподнимает, ближе к себе, к своим бельмам. Ноздри её раздуваются на миг, рот открывается, а потом раздаётся хриплый, горловой голос:
— Ты не Витя.
«Ты не Витя».
Слова входят в голову, как гвозди в крышку моего гроба. В ушах звенят. Она подтягивает меня ещё ближе — сантиметр-другой и кончик белоснежного носа упрётся в мой шнобель. Обратившиеся студнем бельма смотрят так, что чувствую напор физически. Держит меня, будто клещами. Сила в тонких пальцах нечеловеческая.
Саныч орёт матом. Кажется, требует, чтобы тварь меня отпустила, а я пошевелиться не могу, сердце в пятках прячется, в мышцах сил никаких.
Тут она голову набок склоняет. Что-то в шее у неё хрустит, будто сучок под сапогом. Снова говорит или, скорее, скрежещет мне в лицо:
— Где Витя? Он обещал. Дал слово.
Силюсь крикнуть, что, дескать, вон твой милок — наверху рядом с Санычем мнётся. Что не я тебе нужен. Но только губами шевелить начинаю, а звук не выходит. Воздуха в лёгких нет, потому что не дышу я — замер кроликом у развёрнутой пасти удава. Но только об этом думаю, как судорожно вдыхаю. Смотрю на неё, глаза не могу отвести, готовлюсь с жизнью прощаться.
— Витя, — повышает она голос, добавляя в скрежет истеричную нотку. — Вииитя! Ты обещал! Два раза к гробу подходил, сегодня третий должен быть.
Вижу боковым зрением, как заказчик наверху к Санычу подходит, наступает на брезент, осматривает оценивающе жену свою.
— Виктор Палыч, — хрипит Саныч, перехватывая лопату поудобнее. — Она ж Толяна сожрёт сейчас! Как она, твою ж, живая всё ещё?!
Заказчик отвечает дрожащим голосом:
— Нет, она не живая. И не мёртвая. Сука, и надо было ей сегодня просыпаться… Дай-ка.
Он вдруг резко наклоняется, вырывает у Саныча лопату, а потом в могилу опускает и полотном по краю гроба стучит.
Бум! Бум! Бум!
Женщина дёргается слегка, потом бельма свои переводит в сторону звука и губы в улыбке растягивает.
— Витенька, — чуть ли не мурлычет, и от звука этого зубы мои сводит. — Пришёл-таки. Думала, опять сигарки в ямку покидаешь да уйдёшь. Иди сюда. Иди ко мне. Я соскучилась.
Хватка на капюшоне моём ослабевает. Пальцы отпускают меня, отдёргиваются. Попутно замечаю, как на безымянном пальце мертвячки кольцо сверкает. С камушком явно из не простых и дешёвых. Венчальное, поди. Вспоминаю, что похожее, но попроще у заказчика на мизинце видел, когда он пачку сигарет протягивал. Двадцать шесть лет на исходе, а он, походу, всё с собой его таскает.
Снова на колени падаю. Уф, и холодно ж — продрог весь. Чувствую, спина мокрая, пот ручейками вдоль позвонков течёт. Ноздри до сих пор запах ландышей и сырости земной забивает. Голова кружится.
Сглатываю слюни накопившиеся, силюсь встать, а ноги ватные.
Смотрю вверх.
Саныч в паре шагов стоит, крестится и матерится сквозь зубы. А заказчик в и так тесную яму спускается, держась за рукоятку кирки, которая, походу, в землю воткнута. Сам спускается, без пальтишко своего. Рукава рубахи шёлковой закатаны, открывая вид на предплечья в наколках. Протискивается мимо меня, не глядя, присаживается на корточки рядом с гробом. Потом хватает кисть руки, что меня держала, и запястье, сука, целует. Аккурат там, где вены под кожей синими нитками расходятся.
— Здравствуй, милая.
Она скрежещет смехом из Преисподней.
— Пришёл, мой хороший. Пришёл.
— Не ждала?
— Ждала. Долго ждала. Зачем запер тут? Зачем мучаешь?
— Ты ж сама просила приходить каждые тринадцать лет.
— Просила. Но не думала, что держать меня будешь. Отпусти меня.
— Не могу.
— Но почему?! Ты обещал мне, обещал, обещал!
— Потому что люблю, — заказчик говорит устало, будто последнюю эмоцию из себя выжимает. — И потому что не положено ведьм отпускать. Живучая ты, Вика. Мамаша моя ведь ни разу в тебе не ошиблась. Приворожила ты меня, только не понятно зачем. Я ж и так влюблён был по уши — понял это, как отпустила ворожба твоя. Но я знал, рано или поздно ты очнёшься и только притворяешься мёртвой. Но ничё, я терпеливый.
Он лезет в карман брюк и достаёт свёрток небольшой из кожи, разворачивает нежно, отбрасывает обёртку бумажную. Внутри тускло блестит металл.
— Сегодня всё закончится, потерпи, родная. Ты уж прости, что раньше не смог смелости набраться. Скоро, скоро всё кончится. Осталось только сердце проткнуть, гвоздём серебряным.
Женщина перестаёт улыбаться. Выражение лица меняется на обиженное, кожа морщится — кажется, она сейчас вспылит, но лицо вдруг разглаживается, успокаивается, наполняется смирением. Она говорит:
— Вот как значит.
Заказчик сжимает гвоздь со всей дури, аж пальцы белеют, руку дрожащую заносит над головой, где плешь его потная нимбом зловещим сияет.
— Не промахнись, милый, — говорит она.
Внутри у меня всё сжимается, будто сейчас не в неё, а в меня гвоздь воткнут. Тишина вокруг ватой воздух обкладывает, только и слышно, как Саныч бормочет да сердце в груди моей кувалдой стучит.
Я жду.
Секунда. Вторая.
На третью заказчик, Витёк этот плешивый, в грудину гвоздь с размаху всаживает.
Вот ведь зараза! В свою, гад.
Твою мать!
Я таращу глаза.
Он стоит на колене, улыбается облегчённо, слезу из глаз пускает, говорит:
— Не промахнулся. — И заваливается на бок. На груди пятно красное разливается.
— Витя!
Она подхватывает его руками своими ледяными, обнимает, гладит щёки, шею, волосы, лысую макушку, нежно так, будто котёнка ласкает. И у неё тоже по щекам слёзы текут, только чёрные.
— Витенька, Витенька, глупенький мой, — она вдруг начинает напевать шёпотом тихо-тихо, едва слышно.
Руку белоснежную к груди его подносит, за шляпку серебряную без промедления хватается. Раздаётся шипение, дым чёрный валит от пальцев её, в воздух спиралью поднимается, но она, кажись, внимания вообще не обращает.
— Сделал зачем ты такое с собой?
Она выдергивает гвоздь и отбрасывает в мою сторону. Гвоздь падает на землю, серебро поблёскивает и кажется раскалённым. Ладонь Вики чернеет вся, обугливается.
— Витенька, Витенька, мой дурачок…
Она водит чёрной ладонь над его сердцем и головой.
— Встань, как послышится пальцев щелчок…
Допевает и тут голову ко мне поворачивает свою, смотрит глазницами белыми на меня.
— Хватай гвоздь и уходи, Толя. Не твоя тут печаль. Через полчаса вернись, гроб закопай и Витю забери. Скажи ему, как очнётся, чтобы не приходил больше. Заслужили мы с ним покой. Я в гробу своём, а он — в жизни другой, спокойной.
Я киваю, хриплю:
— Понял-принял.
Чувствую, как отпускает меня, силы возвращаются. Беру гвоздь — он жгуче-ледяным оказывается, — в карман кладу, и бедро сквозь джинсу немеет от холода. Саныч сверху протягивает руку. Я хватаюсь, карабкаюсь наверх, земля сыпется под ногами. Падаю на брезент, дышу ртом, хватаю воздух как рыба, которую только из воды достали.
Саныч поднимает меня, отводит подальше. Садимся с ним на скамеечку возле у старой могилки с покосившимся крестом.
Достаю сигары Витька. Руки дрожат, едва не роняют упаковку и содержимое. Угощаю напарника и сам прикуриваю кое-как. Спрашиваю его:
— Ты эту могилу копал в прошлый раз?
— В прошлый. И позапрошлый, — Саныч не смотрит на меня. — Двадцать шесть лет уже прошло, а она ни капли не изменилась, только краше стала. Тринадцать лет назад, когда ящик вскрыл, думал, показалось, может…
— Почему не рассказал?
— А что тут рассказывать? Работы на несколько часов, а Палыч деньгами не обделяет.
— Ясно, — затягиваюсь сигаретой, вроде отпускает нервяк, а ещё башка трещать начинает, видать, шишка на макушке наливается. — Как думаешь, что она с ним делает?
— Не хочу даже представлять. Бог знает, Толян. Бог знает. Или дьявол.
Дальше сидим молча. Каждый о своём думает.
Через полчаса возвращаемся к могиле. Витёк, заказчик наш, бледный весь как мел, меж брезентов лежит, не шевелится, то ли живой, то ли мёртвый — не понятно. Может, спит просто. На груди пятно кровавое, но маленькое совсем, будто компота вишнёвого накапали. Ну, я пальтишко со статуи ангела снимаю и Витька укрываю на всякий случай, чтоб не замёрз.
Потом смотрю в яму — гроб лежит закрытый полностью, стык в стык, лишь небо в поверхности крышки отражается. Мертвячки нет нигде, видать, в гробу лежит.
Киваем с напарником друг дружке и приступаем. Куски глины летят вниз, смачно хлопают по крышке. На миг замираю, а потом махаю рукой и вхожу в раж. Работаю как никогда раньше, а у самого перед глазами картина стоит, как Вика эта рукой по заказчику проводит, его залысину ласкает.
«Вот и вся любовь, — думаю. — Гроб да гвоздь».
Сам не замечаю, как яма с землёй равняется и холмиком приподнимается. Тяжело дыша, утаптываю дёрн. Напоследок, пока я дух перевожу, Саныч могилку пожухлой палой листвой присыпает — и незаметно практически, что копали. Земля, конечно, осядет чуток потом, но ничего — кому есть дело до этого пятачка, кроме заказчика?
Кстати, о нём…
Смотрю на него, смотрю, а он и не дышит вообще. Ну, думаю, всё — походу, коньки отбросил. Тут из-под земли звук раздаётся, слегка приглушенный, но явственный. Будто кто-то пальцами разок щёлкает. А заказчик наш глазёнки-то свои и открывает…
Смотрит сначала пустым страшным взглядом, но, к счастью, мысль глаза потихоньку наполнять начинает. Шевелится потом, садится резко и за грудь хватается, пальто откинув. Смотрит потом, рубаху распахнув так, что и мне видно, а ранки-то от гвоздя и нет.
Вскакивает, оглядывается, в землю взгляд упирает и плечи его опускаются. Долго так стоит. Затем голову подымает — вижу, силится сказать что-то, но хрипит только да карманы ощупывает.
Протягиваю ему его же пачку сигарет. Выхватывает, закуривает. Тут и солнце полностью встаёт, своим холодным, но радостным светом нас окутывает. Я стою, на лопатку опёршись, вздыхаю свободно. Саныч подходит, руку на плечо кладёт.
— Уснула? — сипит заказчик наконец.
— Уснула, — говорю.
— Передавала что-то?
— Передавала. Сказала, чтоб больше не беспокоили её. Отдохнуть хочет.
— Понятно, — он докуривает, наклоняется, окурок о землю тушит, а потом, выпрямляясь, в пачку к сигарам кладёт и мне её вместе с зажигалкой своей козырной протягивает. — Держи, это последняя моя, бросаю с этого момента.
Пока я пачку за пазуху сую и металл зажигалки ощупываю, он продолжает:
— Спасибо, мужики. За всё, — руки нам пожимает крепко и, развернувшись, к выходу из кладбища идёт.
Потом останавливается, вдруг о чём-то вспомнив.
— Саныч, к тачке ко мне подойди. Рассчитаюсь.
Смотрю на напарника, глаза у него красные. У меня, наверное, не лучше. Ладони всё зажигалку мнут, пока я её к гвоздю в карман не отправляю.
— Заметил? — спрашивает Саныч.
— Ага, — отвечаю.
— Поминать будем?
Я принюхиваюсь к воздуху осеннему.
— Некого, — говорю. — Никто ж не умер.



