Данила Катков №2
Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещён и влечёт установленную законодательством ответственность.

Награда

16+
Автор:
Инженер
Награда
Источник изображения:
Нейросеть
Аннотация:
Евгений Токтаев, Юлия Грицай
Рассказ из цикла Pax Deorum (Мир богов).

Весь мир театр, а люди в нём актёры. Так решили боги Олимпа и заключили пари, кто из смертных лучше сыграет роль и получит награду. Но даже боги не знали, как поступят люди. Что выберет самый известный греческий драматург - победу на состязаниях в родных Афинах или славу на века.

Греческие трагедии и морские сражения. Победы и поражения древних Афин. Расцвет и падение великого города. А также оскорбления чувства верующих, злоупотребление алкоголем, вечеринки элиты во время тяжёлой войны, которые авторы решительно осуждают.
Текст:

Второй год 91-й Олимпиады[1], Афины

Две триеры столкнулись на полном ходу, и воины готовились к непримиримой схватке на палубах. Эпибаты[2] подняли копья наизготовку, блистали яркими эмблемами на щитах. Напротив них ярились варвары в пёстрых рубахах и штанах. Наверное, что-то кричали, да только как это понять? Лица-то замотаны. Но искусный художник расстарался – наградил персов яркими глазами. Так и зыркают.

Афинодор осторожно провёл пальцами по рисунку на стене андрона. Тот изображал морское сражение, изрядно потемнел от времени, но и сейчас, как в детстве, казался Афинодору потрясающим. В высшей степени достойным прославления победы при Саламине, которую он изображал.

Эта фреска появилась в доме дядюшки не случайно, ведь тот родился в год великого сражения, спасшего Афины, да и всю Элладу, пожалуй. И как раз на острове Саламин, где стояло поместье его отца, Мнесарха.

Афинодор заявился к дяде прямо с утра. Раб-привратник, разумеется, прекрасно знал племянника хозяина и пропустил его беспрепятственно, а дородная кухарка, иллирийка Тевта успела подкормить тощего, по её мнению, Афинодора лепёшками и протараторила полдюжины сплетен, прежде чем на пороге андрона появился хозяин.

– Мой мальчик, ты вернулся! – воскликнул Еврипид, обнимая племянника, – давно?

– Вчера после полудня, – сказал Афинодор, разламывая лепёшку, – ближе к вечеру. На ночь глядя уж не хотел тебя беспокоить.

Испекли лепёшку не меньше двух дней назад, и ему пришлось запивать сухой хлеб изрядным количеством разбавленного вина. Оно оказалось кислым.

– Какое "на ночь глядя"? – Еврипид скорее растрогался, чем возмутился, – пустое, Афинодор. Ты всегда здесь желанный гость, прекрасно это знаешь. Да и не гость даже. Мой дом – твой дом. Ныне ты здесь появляешься чаще моих олухов.

– После годичного отсутствия – это по-твоему "чаще"? – улыбнулся Афинодор.

– Когда не в отъезде, – согласился дядя.

– Да быть того не может. Даже младшие перестали тебя навещать?

Еврипид только рукой махнул и горестно вздохнул.

Его родные сыновья жили уже каждый своим домом, не часто бывали у отца. Ладно бы Мнесархид – он купец и всегда в разъездах. Но Мнесилох и Еврипид-младший живут в Афинах и редко покидают город. Мнесилох и вовсе актёр, у него причин навещать отца куда больше, чем у кого бы то ни было.

– Ну чего же ты стоя жуёшь? Давай-ка поболтаем по-людски.

Еврипид жестом предложил племяннику возлечь на клинэ. Между тремя ложами с подушками разместился столик, на котором стояло блюдо с горкой лепёшек. Тевта поставила к ним миску с маринованными оливками. Не слишком богатая трапеза для человека зажиточного. А всё потому, что с тех пор, как дядя развёлся со второй женой, следить за хозяйством стало некому. Рабы, благодаря тому что хозяин обычно "витал в облаках", в конец разленились, а в кладовой мышь повесилась. И это у зажиточного знатного человека, который не раз отправлял государственные литургии[3].

Ныне же Еврипид, конечно, не мог закрыть на это глаза и посетовал:

– Ты год на родине не был, а мне тебя и угостить нечем!

– Пустяки! Я за это время отвык от излишеств. Я же тебя шёл навестить, а не обжираться!

– Ну, как твоё путешествие? – спросил Еврипид, – добрался до Египта?

– Нет, зимовал в Тире. Весьма удачно, как раз упали цены, так что у меня сейчас пятьсот локтей пурпура, и, хвала Агорею[4], он достался мне очень выгодно.

– Зимний пурпур, – уточнил Еврипид.

– Да, цвет, конечно, не слишком насыщенный.

– Боюсь, мой мальчик, сейчас тебе на нём не навариться.

– Может, поеду в Македонию, – улыбнулся Афинодор.

– Рассчитываешь, что двор Пердикки удовлетворится и таким? – прищурился Еврипид, – я слышал, что у молодого Архелая большие устремления. Он явно шагнёт дальше отца и едва ли уже сейчас захочет выглядеть бледнее афинской золотой молодёжи.

– Посмотрим, дядя, к чему гадать?

– А в остальном как дела? – сменил тему Еврипид.

Он хорошо знал, что переубедить племянника – непростая задача. В этом Афинодор был схож со старшим сыном самого Еврипида. Мнесархид – такой же упёртый. Отец считал, что именно поэтому его наследник до сих пор оставался купцом весьма средней руки.

– На обратном пути месяц провёл на Родосе. Там тоже всё удачно разрешилось. Теперь отец может не беспокоиться, наша торговля наладится! Он в который раз зарёкся делать управляющими наших мастерских всяких ушлых варваров, купленных задёшево. Мерзавцы только и знают, что расхищать хозяйское добро! Но расскажи лучше о своих делах! Отец мне сказал, что ты выступил в Собрании? Вот это да! Поистине удивительная новость!

Да уж, чтобы затворник Еврипид, живший тихо, не занимавший военных и гражданских должностей, выступил в Экклесии[5], должно было случиться нечто из ряда вон выходящее.

– Пришлось, – мрачно сказал Еврипид, – я не могу спокойно смотреть, куда эти проходимцы тянут наш полис! В какую пропасть мы скатимся, если начнём слушать каждого молодого человека, кто ради пустой славы и горсти серебра готов навлечь на город неисчислимые бедствия!

Еврипид выпил вина, досадливо сморщился. Кислятина кислятиной, даже чистая вода будет лучше на вкус. Дом совсем пришёл в упадок без хозяйки, что тут поделать.

– Это ты об Алкивиаде говоришь? – поинтересовался племянник.

– О нём, о ком же ещё, – Еврипид помолчал, задумчиво разглядывая стены, а потом спросил, – ты не знаешь новостей?

– Отец так обрадовался моему приезду, было не до них. Всё больше я рассказывал. А он только и успел поведать про твою речь. Да ещё Тевта меня огорошила, дескать, война будет. Какая, к воронам, война?

– Сицилийские союзники, – сказал Еврипид, – Эгесты просят нашей помощи. Они хотят, чтобы Афины помогли им разобраться с Селинунтом и Сиракузами. Алкивиад сразу загорелся, ухватился за эту мысль. Упирает на то, что это исключительно удачный повод отвадить от Сицилии спартанцев. Подбивает идти на Сиракузы, обещает быструю и лёгкую победу.

Афинодор неопределённо хмыкнул. Еврипид, не обратив внимания на его интонацию, продолжал:

– За Алкивиадом уже ходят толпы воинственной молодёжи, которой он наобещал горы золота. Словом, очередной самовлюблённый проходимец тянет наш город к самому краю пропасти. А я так надеялся на мир, хотя бы на передышку от этой бесконечной войны. Но напрасно! Бедные Афины, что же нас ждёт?

Афинодору было странно это слышать. Дядюшка сомневается в победе над сицилийцами? Какая-то здесь нелепица, ведь он всегда говорил, что войско афинян сильнейшее в Элладе. Даже после катастроф при Амфиполе и Мантинее, когда спартанцы раз за разом доказывали обратное и весь город пребывал в унынии.

– Ты не веришь, что мы победим? – спросил Афинодор.

– Я знаю, что мы проиграем, – твёрдо сказал Еврипид, – я не просто не верю в победу, но и ясно вижу впереди поражение, как только самый край и первую ступень в бесконечную пропасть, в которую сваливаются Афины, а за ними и вся Эллада. Я знаю, Афинодор, ты, как и все молодые люди в нашем городе, восхищаешься Алкивиадом. Но, послушай меня. Когда я был двадцатипятилетним, как ты сейчас, наш город ещё не оправился от последствий войны с персами. Но мы смотрели в будущее, мы верили, что если наши отцы одержали столь великую победу, то впереди будет лучшая, более справедливая и прекрасная жизнь. А теперь что? Но не мне повторять и рассказывать, ты и сам всё видишь. Ну и что представляет из себя Алкивиад, убедишься на собственном опыте.

– Ты об этом произнёс речь? – спросил его племянник.

– Да, я потратил немало времени на то, чтобы её составить, иные стихи мне легче давались. Но всё оказалось бесполезно, никто не послушал, народ уже воспламенился, подобно сухой соломе. Все страстно желают идти на войну. Мои усилия пропали впустую. Впрочем, как обычно.

Еврипид замолчал, видно было, что он совсем сник. Он всегда близко к сердцу принимал политические дела, хотя и редко в них участвовал. Видно, сейчас совсем припекло.

Афинодору захотелось его поддержать, но он не знал, как, потому перевёл разговор на другое.

– Как там Тимофей? Всё хандрит?

– Ну-у… – уклончиво протянул Еврипид, – не мудрено. Успех "Персов" совсем уж позабыли.

– Так сочинил бы новое. Сам же твердит, что новые песни всегда лучше.

– Он едва не вскрыл себе вены, – решился поделиться новостью Еврипид.

– Да ты что?! Почему?

– На прошлых Дионисиях Ферекрат ставил "Хирона", и он там… Как бы сказать… В общем, он там Тимофея жестоко высмеял.

– Как? За что?

– Да всё за то же. Попрание священной старины, ужасная какофония. Вывел музыку в образе женщины совершенно изувеченной. А Справедливость её вопрошает, кто сотворил с ней такие непотребства. Вот, Ферекрат по всем и прошёлся. И Меланиппида помянул за девятую струну. И Кинесия с Фринидом за десятую и одиннадцатую. А хуже всех Тимофей. Прочие, дескать, музыку гнули и вертели, а он её запорол двенадцатью струнами и после изнасиловал.

– Мерзавец… – прошипел Афинодор, – как он?

– Тимофей? – переспросил Еврипид, – или Ферекрат?

– Конечно, Тимофей, дядя!

– Нож отобрали, успокоили как-то. Но пьёт. По-скифски. И кифару разбил.

– Пойду к нему сегодня же.

– Сходи. Но вряд ли он скоро развеется. Мало времени прошло с Дионисий. Помнишь, сколько он хандрил, как проиграл своё первое состязание певцов? Я тогда сказал ему – посмотри на меня. Меня бы уже давно не было на свете, это глупо, так отчаиваться из-за первой неудачи. Вы, молодые, слишком многого хотите сразу. И Мнесилох такой же.

Еврипид осушил чашу до дна и потянулся к ойнхойе[6].

Афинодор молчал и пристально смотрел на дядю. Он хорошо знал, чего тому стоило произнести эти слова. В свои шестьдесят пять, написав трагедий и сатировских драм больше числа собственных лет, он всё ещё лишён признания. Вечно в тени Софокла и прочих.

Еврипид будто мысли племянника прочитал:

– Я так рад, Афинодор, что ты, подобно Мнесархиду, выбрал торговлю и управление делами семьи. Тебе не придётся узнать, что чувствуем мы, жалкие рабы лучезарного Феба. Если забросить песни и стихи, скоро вновь начнёшь страдать от безумного желания взяться за кифару. Будто умирающий от жажды в ливийской пустыне.

– Я понял, – улыбнулся, едва ли не через силу Афинодор, – как бы ты ни был рад меня видеть, но более всего тебе не терпится вернуться к сочинению стихов. Пойду-ка, пожалуй, к Тимофею. Вытащу его проветриться.

– Да, ты прав. Но в Афинах я никак не могу найти места. Мне всё здесь мешает. Рабыни нарочно роняют миски, мышь скребётся под полом так, будто у неё железные когти. Надо бы на месяц-другой уехать на Саламин. Посидеть в моём гроте.

– Я всегда удивлялся твоей любви к этой пещере. По мне, там как-то мрачно.

– Не для меня. Его стены, свод – как шлем. Моя надёжная защита от суетного. А впереди, как у гоплита – ясная цель. Лишь в том отличие, что воин видит врага, а я – моего лучшего друга. Море. Оно лечит мой разум. Его лазурные волны – мой проводник прямо в хоровод Муз. А здесь всё устроено будто нарочно так, чтобы я отвлекался от стихов и думал о чём угодно, лишь бы не сочинял. Выйдем вместе! Я пойду в рощу Академа, а ты ступай к Тимофею. Ну, или по иным делам. Только подожди немного, мне надо переодеться.

Вскоре Еврипид вернулся. Он оделся так, что у Афинодора глаза на лоб полезли. Так богато дядя не наряжался даже на Великие Дионисии, когда выводил хор и актёров. Сейчас на нём был хитон тёмно-красного цвета и гиматий из белоснежной шерсти, богато расшитый по краю узорами в виде оливковых ветвей.

Еврипид взял в руки табличку и стилос, завернул их в кусок полотна и сказал племяннику:

– Пойдём, пора уже. Пока я дойду, там и полдень настанет.

Они вместе вышли из дома, Афинодор внимательно приглядывался к дяде. Казалось, что он и правда идёт на какой-то праздник, настолько торжественный был у него вид.

Они вышли на Панафинейскую дорогу, на перекрёстке попрощались. Афинодор хотел было пойти к дому Тимофея-милетянина, но странное сомнение его остановило. Уж очень необычно выглядел и вёл себя дядя. Неужели он отправился на встречу с женщиной?

Всякий, достаточно знавший Еврипида, сына Мнесарха, по прозвищу "Мисогин", отмёл бы это предположение сразу же.

"Враг женщин" получил такое прозвание за придуманные им образы Федры и Медеи. Торговка Алкиппа, всем Афинам известная сплетница, баба крикливая и склочная, в театре никогда не бывала, но уверенно всем рассказывала, что героини Еврипида таковы, потому что он не знает с какой стороны к женщине подходить.

– Так у него же трое сыновей от Хлоирины, – возражали Алкиппе.

– Ха! То, что он нашёл куда ей кой-чего засунуть, ещё не означает, что женщину познал! Был бы хорош муж – жёны бы не изменяли!

Побить этот довод не могли и немногочисленные друзья Еврипида. То, что ему изменяли обе его жены, знали все Афины.

Именно в дни скандала со второй женой, Мелиттой, и последующего развода, Еврипид писал одну из самых пронзительных своих трагедий, историю Федры. Критскую царевну, жену Тесея он выставил слабой на передок безумной стервой, клеветой погубившей своего стойкого к плотской невоздержанности пасынка Ипполита. Постановка трагедии вызвала бурю негодования граждан, её заклеймили, как безнравственную, а Еврипид навсегда заработал репутацию женоненавистника.

И такой человек заинтересовался женщиной и отправился на свидание? Невероятно. Кроме того, ни одна гетера не назначит встречу в роще Академа, неподходящее это место. Но Еврипид уверенно шёл именно туда, в сторону Дипилонских ворот. Его белый гиматий мелькал в толпе.

А если он идёт не к любовнице? Вдруг, за этой встречей кроется какой-то преступный замысел? Что, если дядя, устав от вечного пренебрежения его таланта согражданами, бесконечных насмешек и нападок Аристофана с Ферекратом, дал волю своему раздражению? Вдруг оно вызрело в ненависть к афинянам? Что, если он идёт на встречу со спартанским шпионом?

Да быть того не может!

Такой нарядный?

Мысли в голове Афинодора неслись галопом. Только он с негодованием отметал одно нелепое, даже безумное объяснение, как на ум приходило другое, а затем опять вылезало недодавленное первое.

Решение пришло довольно быстро. Не будет большой беды, если он пойдёт за Еврипидом и выяснит, на какую же встречу тот собрался.

Афинодор скорым шагом двинулся вслед за дядей, стараясь, однако, держаться на приличном удалении.

За городскими воротами он пошёл медленнее, здесь народу толклось меньше, и прятаться от дяди было бы сложнее.

Но Еврипид ни разу не обернулся. Он решительно шёл в сторону рощи и вскоре достиг её.

Роща, посвящённая Афине, сейчас выглядела безлюдной. Ни паломников, ни гуляющих философов с учениками, ни атлетов. Пусто, только серебристо-серая листва священных олив дрожала на ветру.

Ждут его неприятности, если дядя заметил, что он за ним следит. Но Афинодор даже не думал возвращаться назад.

Древние оливы сомкнули ветви у него над головой. Над Афинами сгущались облака, дул холодный ветер. Уже чувствовалась поступь осени. Но здесь, в роще, было совсем тихо и тепло, как летним вечером.

Афинодор осторожно ступал по пожухлой траве. Под ногами шуршала опавшая листва. Вечнозелёная олива никогда не представала перед людьми нагой, как и её покровительница, но листья её постоянно обновлялись. Ветки цеплялись за одежду, словно на них появились колючки. А сверху, в небе, будто хлопали птичьи крылья. Афинодор задрал голову наверх, но никого из пернатых там не увидел.

Идти становилось всё труднее, как если бы тропинка резко пошла в гору. Афинодор уже чувствовал, что задыхается, хотя прошёл совсем немного. Это очень странно, необъяснимо. Он такого никогда не испытывал, а ведь бывал в этой роще не раз. Дышать стало труднее, перед глазами всё расплывалось. Только что впереди мелькала белая одежда дяди, но тут он зашёл за дерево и исчез.

Афинодор потёр глаза. Нет, показалось. Вот там он, надо спешить. Тропинка тут же потеряла крутизну, он легко прошёлся по ней, будто по мощённой дорожке.

И тут же вышел на поляну, посреди которой стояла изящная мраморная беседка. Вокруг неё пышно разрослись розовые кусты. Они почти скрывали тех, кто сидел в беседке. Впрочем, Еврипида он видел, дядя сидел на скамье и что-то рассказывал стоявшей спиной к выходу женщине.

Её Афинодор не смог разглядеть, виден был только край белого диплодиона[7], наброшенного на голову. Афинодор ещё раз оглянулся, убедился, что люди в беседке его не заметили, и спрятался за ближайшей оливой.

Вот как, стоило на год уехать из Афин, а тут сколько нового появилось. Этой беседки раньше не было, а теперь кажется, ей тут самое место, будто всегда здесь стояла. И не заметно, что недавно построили, даже вокруг неё цветы посадили. Афинодор мог бы уйти прямо сейчас, никакой опасности для дяди здесь не наблюдалось. Но любопытство пересилило. Он остался.

Всё-таки женщина!

И кто она? Гетера? Удивительно! Просто невообразимо – дядюшка в обществе женщины!

– Это совсем не зазорно, что-то просить для себя, Еврипид. Я нисколько не огорчена твоими просьбами.

Голос у женщины был молодой, но твёрдый, уверенный. Никаких признаков жеманства, свойственного гетерам.

– Потому перейдём сразу к делу, – сказала она, – я считаю твою просьбу справедливой и обязательно её выполню.

– Я же совсем не то хотел сказать, Софроника…

– Нет, я согласна, высшую награду ты давно заслужил. И вскоре ты её получишь, твои трагедии достойны.

Еврипид ненадолго замолчал, а потом заговорил снова. Но вся уверенность и красноречие у него разом улетучились. Он с трудом подбирал слова:

– Да, Софроника. Сначала я просил что-то для себя. Признаюсь, мне до смерти надоело уступать другим. Я всё же понимаю в стихах, какие хороши, какие плохи. Но всякий раз проигрываю тем, кто хуже меня, чьи стихи написаны без души, на потребу скучающей толпе. Нет, я не хвалю себя. Просто всякий раз первую награду на Дионисиях давали не мне! А почему так? Чем я так разозлил Хорея[8]? Я долго думал, и однажды понял. Это затем, чтобы я старался писать лучше, не обращал внимания на мелкие неудачи. Со временем я смирился, и неожиданно мои трагедии стали получать награды. Пусть их всего четыре и год за годом меня неизменно обставляет Софокл – наплевать! Если бы с молодых лет меня только хвалили, кто знает, вышло бы что-то путное.

– Я рада, что ты это понял, – лица женщины не разглядеть, но в её голосе послышалась насмешка.

– Но позавчера я просто не удержался! Моё тщеславие как поэта, это ничто. Сейчас главное совсем иное. Это город. Я просил за всех, за граждан, метеков, рабов. Мужчин, детей и женщин. Всех, кто живёт в этом городе, и чья судьба сейчас зависит от одного самовлюблённого проходимца. Прости меня, Софроника, но позавчера я потерял голову от отчаяния! Что же мне делать, как убедить афинян отказаться от мыслей об этом безумстве! Только за этим я и пришёл, а вовсе не просить для себя подарков.

– И ты хотел, чтобы я помешала Алкивиаду?

– Да, Софроника, ты же знаешь, что к войне мы не готовы. Ты же сама всегда говоришь, что…

– …победа любит подготовку! – подхватила женщина, – но ты сам подумай, вы же афиняне – граждане свободного города, а не рабы великого царя. У вас есть разум, чтобы отличить добро от зла, и воля, чтобы принять решение и потом отвечать за него. А если гражданам угодно вляпаться в крупные неприятности, добровольно, осознавая последствия, то кто им виноват? Я, конечно, хочу помочь, но что же мне, насильно делать добро? Не ронять же на голову Алкивиаду кирпич?

– Почему нет, хорошая мысль, – тихо сказал Еврипид, но тут же спохватился, – прости меня, Софроника, я не хотел!

– Я понимаю твои чувства. Но я так же прекрасно знаю, что за беспутный человек Алкивиад. Нашего красавчика ничем не прошибёшь. Даже если послать знамение. Даже если на глазах у всех Афин ему на голову сядет сова и нагадит, он и это провернёт на свою пользу. Объявит сие знаком величайшей милости, дескать, Афина им не брезгует.

Еврипид нервно рассмеялся, вслед за ним засмеялась и женщина. А потом добавила:

– Нет, поступим, как и раньше. Придётся снова тебе сочинять великие стихи и выводить сограждан под масками героев прошлого. Ты согласен?

– Да, Софроника… – пробурчал негромко поэт.

– Вот и отлично. Подсказывать, разумеется, не стану. Прекрасно справишься сам. Ну и ты же знаешь, за поэтическим вдохновением – это к Троянцу.

– Угу…

По тону дяди было понятно, что он к сей перспективе отнёсся скептически.

– Хотела дать тебе один совет. Такой… настоятельный. Да не могу, поспорила с Троянцем. И Хорей у нас судья. Потому только намекну – не увлекайся, Еврипид тем, чем ты… увлекаешься. Троянцу льстит, а по мне так это глупость.

– Не понимаю, – пробормотал Еврипид.

Женщина вздохнула, как показалось Афинодору, грустно. Как мать, которая отчаялась объяснить бестолковому ребёнку, что не надо всё, что на земле нашёл, в рот совать.

Афинодор сидел в своём укрытии, ни жив, ни мёртв. Кто эта незнакомка? "Хорей у нас судья". Дионис? А кто такой Троянец? "За вдохновением к Троянцу".

Дядя и женщина замолчали. Ушли? Он не слышал движения. В следующее мгновение оклик женщины заставил его разогнавшееся сердце сжаться.

– Афинодор! Выходи!

Афинодор аж подпрыгнул, выглянул из-за оливы.

Женщина стояла, подбоченясь, и смотрела на него с улыбкой.

– Чего оробел? Иди сюда.

Он с трудом прошёл эти несколько шагов. Будто ноги отказывали от долгого сидения.

Молодой человек зашёл внутрь беседки. Еврипид явно несказанно удивился появлению племянника, но ни слова не сказал, только знак сделал рукой, дескать, поклонись, дурень.

Но Афинодору отказывали служить не только ноги, но и голова. Он глупо смотрел на женщину, на дядю, и не понимал, что от него хотят.

Незнакомка была очень красива, но красота эта казалась какой-то… строгой, что ли. Сколько ей лет – не понять. С равным успехом можно предположить и двадцать, и тридцать. Довольно высока для женщины, стройна, но не худышка. Высокая грудь способна вскружить голову, даже прячась под бесчисленными складками ионийского хитона из тонкой белой шерсти. Из-под диплодиона выбились две пряди тёмных волос. И яркие, просто невероятно ясные синие глаза, они будто лучились. И взгляд насмешливый.

– Однажды я хотела завести собачку, чтобы охранять мой сад. Трёхголовую такую собачку. Но часто отлучаюсь, а без меня она совсем одичает, – сказала женщина, – Афинодор, ты знал, что в гости без приглашения не ходят, и если твой дядя отправился по делам, то не твоя забота мешать ему?

Афинодор молчал. Его обратила в камень невероятная догадка. Хотя щита с головой Горгоны он не увидел.

Женщина хитро подмигнула Афинодору и сказала:

– У меня не бывает незваных гостей. Если ты сюда пришёл, значит, так было надо. Да, у меня к тебе небольшое поручение. Передашь Алкивиаду мой девиз – "победа любит подготовку". Но не сейчас, а когда наступит подходящее время. А когда оно придёт, ты сам узнаешь!

Потом она поднялась со скамьи и сказала им:

– А теперь простимся! Мне пора, а вы обратную дорогу без меня найдёте!

Она сделала шаг к Афинодору, двумя руками слегка пригнула его голову и поцеловала молодого человека в лоб.

Тут же перед его глазами поплыл туман, всё окружающее пространство будто погрузилось в молоко.

А когда туман рассеялся, всё пропало, и беседка, и розы, и незнакомка.

Афинодор пришёл в себя и понял, что сидит прямо на земле, на ворохе опавших листьев. Над ним стоял Еврипид, вид у дяди был весьма недовольный.

– Ты зачем за мной потащился?

Афинодор ответил не сразу. Голова у него кружилась, и ноги подкашивались, будто он основательно набрался. Он огляделся вокруг. Ни души. Трепещут листья старых олив. И ни следа тропинки, по которой он только что шёл.

– Я, это самое… Решил, что у тебя неприятности. Что тебя обманом завлекли за город, и замышляют какое-то преступление. Иначе зачем тебе надевать такой богатый наряд, когда ты просто решил прогуляться в роще.

– А я, по-твоему, должен был одеться, как последний бродяга? Не твоя забота указывать мне, что делать и куда идти! Афинодор, ты давно уже взрослый мужчина, пора выбросить из головы детские игры.

Несмотря на суровую отповедь, Афинодора стыд не мучал. Он вдруг осознал, что земля и небо норовят поменяться друг с другом местами. Как тогда, после Посейдоновых игр тринадцать лет назад, когда он впервые с отцом отправился в плавание.

Он хорошо помнил, что шёл за дядюшкой, а потом… Всё вдруг стало на мгновение очень ярким, голова закружилась и он брякнулся на задницу.

Его оглушили? Он ощупал голову. Она не болела, только кружилась, как бывает на симпосионе, если позвать не слишком утончённых ценителей прекрасного и вмазать по-скифски.

Зверски мутило.

А может, он заболел?

– Что со мной?

– Дурень, ты о корень запнулся и приложился головой! – заявил дядя, похлопав ладонью о ствол ближайшей оливы.

До неё шага четыре. Или пять. Это он, что, отполз после удара? Отлетел?

"Я хотела завести собачку…"

Женщина.

– Здесь была женщина, – пробормотал Афинодор, – красивая…

– Какая женщина, что ты несёшь? – удивился Еврипид.

– Ты не встречался здесь с женщиной?

– Я?! – поэт фыркнул, – какие дела у меня могут быть с бабами теперь, когда желание нагнуть рабыню последний раз возникало лет десять назад?

Его возмущение прозвучало вполне естественно. Но…

"Передашь Алкивиаду мой девиз…"

Какой девиз? Что за бред лезет в голову?

– Дядя, что ты сам-то здесь делаешь?

– То же, что и обычно. Пишу трагедию, – ответил Еврипид.

– А почему… – Афинодор рассеянно пальцами нарисовал круг у себя на груди.

– Так нарядился?

– Да.

Еврипид ответил не сразу. Нахмурился. Пригладил бороду.

– Чтобы прочувствовать этого ублюдка.

– Кого?

– Менелая.

– Менелая? О чём ты, дядя?

– Сказал же, я пишу новую трагедию. Финал трилогии. Замкну "Александра" и "Паламеда" "Троянками".

Он ненадолго замолчал, взглянул куда-то в сторону и проговорил:

– Хотя ты прав, не лучший выбор. Пожалуй, стоило нарядиться в рубище… И следует поехать на Саламин. А лучше на Мелос[9]

Афинодор несколько раз моргнул. Еврипид помог ему подняться.

– Так. Пошли обратно в город! Мне ещё работать! А времени мало.

Он обернулся и решительно зашагал в сторону дороги, которая вела к Священным воротам. Афинодор поплёлся следом. Дядя молчал всю дорогу, Афинодору было стыдно за свою слежку. Чтобы как-то сгладить неловкость, он пробормотал:

– Стало быть, снова о Трое?

– Ну да, как бы о Трое. А на самом деле…

Он будто замялся.

– …о наших нынешних делах, – закончил за него Афинодор.

– Да, – коротко ответил Еврипид, помолчал немного, и добавил, – я почувствовал себя Кассандрой, которую никто не слушал. Но я всё равно выскажусь! Не вняли словам прямым, может достучусь языком Эзопа! А там пусть присудят последнее место, да и наплевать! Пусть поглядят на себя! Особенно Алкивиад. Пошли быстрей! Я уже пару стихов сложил, надо скорее их записать!

– Не услышат, – буркнул Афинодор.

Еврипид бросил на племянника быстрый взгляд, но ничего не сказал.

Афинодор спотыкался на каждом шагу. В его голове никак не желал рассеяться образ незнакомки. Он был уверен, что не спятил и действительно видел её. Явно не гетера. Неужели замужняя афинянка? Да и, похоже, из знатной семьи.

Нет, не та, и не другая.

Эти невероятные глаза…

Главкопея.

Совоокая…

***

– О-оп! – крикнул келевст[10] и сжал руку в кулак.

Флейта захлебнулась. Гребцы навалились на вёсла, поднимая их из воды.

Триера, набрав ход, продолжала катиться по низким волнам, неспешно замедляясь. Кибернет[11] "Полиады" Диагор толкнул от себя левую рукоять педалиона[12], потянул правую и триера начала плавно отворачивать вправо, уходя от столкновения с вырвавшейся вперёд "Химерой".

Более сорока "длинных" кораблей уже миновали узость гавани Мунихия и вышли на простор Фалеронского залива, а почти сотня столпились, как овцы в стаде, за кормой "Полиады".

Афинодор, сидя на палубе, рассеянно смотрел на проплывавший перед глазами массивный каменный мол, один из двух, что защищали гавань.

– Прошли, – сказал Диагор, – вёсла на воду!

Келевст повторил приказ, гребцы повиновались.

– Эй, лошадки? Набили пузо, так поддадим ветру? – принялся "увещевать" начальник гребцов.

Засвистела флейта. Весла вспенили волны.

– Разомнём-ка мы бока! – затянул запевала.

– Риппапай[13]! – подхватили сто восемьдесят гребцов.

– Раззадоримся слегка!

– Риппапай!

– Грянет жопа в нос соседу!

– Риппапай!

– Дорог нам горшок к обеду!

– Риппапай!

Волны бились о борт "Полиады". Она слегка раскачивалась, с каждым взмахом вёсел набирала ход. Но берег не спешил удаляться. Гребцам придётся немало пота пролить, прежде чем родная Аттика скроется из виду.

Афинодор вглядывался в серо-зелёную воду. Она плескалась и шипела, растекалась пеной. Келевст и гребцы весело перекликались под ритмичный посвист флейты, а Афинодора нещадно мутило. Нет, лучше не смотреть вниз. Вверх, впрочем, тоже глядеть не стоит.

Такое лютое похмелье Афинодор переживал впервые в жизни. Его мучила нестерпимая жажда. Хотелось пить так сильно, что сейчас он бы и воды из лужи выпил. Бескрайняя бирюзовая гладь сводила с ума. Небо и море то и дело порывались поменяться местами, а желудок выворачивало наизнанку. Правда, он со вчерашнего обеда ничего не ел, только утром пытался поправить голову разбавленным вином.

Злая какая-то ирония – заклеймить позором Алкивиада, чтобы к отплытию выглядеть хуже, чем он.

Человек в плаще верховного стратега, поднявшийся на борт своей триеры, странным образом совершенно не походил на того пьяного отвратительного сатира, при виде которого сердце Афинодора провалилось в пятки от ужасного осознания, что огромное воинство и флот, грандиозное предприятие возглавляет мим, шут гороховый. И проклятый святотатец.

Алкивиад в который раз доказал, что масок у него припасено на десяток жизней и каждую он способен прожить так, что поди пойми ещё, какая из них истинная. Он был собран, подтянут, деловит. Будто то раскрасневшееся лицо с дурацкой улыбочкой и бегающими глазками привиделось Афинодору.

А сам поборник морали сидел сейчас на палубе и раздумывал, как бы тут параррумату[14] не заблевать. С другой стороны, дотянешься до воды – оскорбишь Пелагия[15]. Срочно нужен горшок...

Разве что лицо у Алкивиада бледно. И губы поджаты. Но то вполне объяснимо. Странно что он вообще столь невозмутим с таким-то обвинением.

Голова раскалывалась, но Афинодор внимательно прислушивался к словам Полидора. Широкоплечий детина, в фаланге обычно занимавший место правофлангового и стоявший там, как скала, он внешне казался эдаким увальнем, которого ничто смутить не может. Но новости, которые он шёпотом пересказывал кибернету, отразили на его лице немалое смятение.

– Все до единой, прикинь! Всё разбили! Ни единой целой гермы[16] не осталось!

– Да ладно? – недоверчиво пробормотал Диагор, не забывая поглядывать на идущую совсем рядом, можно даже сказать – в опасной близости – "Химеру".

– Точно! Говорят, это ещё затемно случилось, перед рассветом. Расколотили каждую!

– Брехня, – возразил лучник Ксенон-акарнанец, худой и жилистый, – герму возле дома Андокида, ту, здоровую, не тронули!

– Так может, Андокид и поломал гермы? – спросил Диагор, – с него станется.

– Зачем ему это?

– Городу поднасрать! – включился в разговор ещё один гоплит, сидевший на палубе, как и все, – знамение плохое! Бога оскорбили! Теперь жди беды!

– Так Андокид же за олигархов и за Алкивиада всегда топил.

– И что?

– Как что? Вы разве не слышали, граждане, Алкивиада обвинили. Дескать, это он гермы разбил с дружками своими!

– Враки, – буркнул Афинодор, – быть того не может.

Голос его, однако, дрогнул.

– Богами клянусь! Точно видели его. И Политиона ещё!

Афинодора и вовсе передёрнуло.

– Ночью молотками лица гермам разбивали и ржали, как безумные!

– Ночью? И кто это видел?

– Какие-то рабы признались.

– Тю! Разве можно верить рабам! И как опознали, что Алкивиад?

– Говорят, в свете луны хорошо было видно.

– Вы что, белены объелись? Новолуние же было!

– И то верно!

– Не Алкивиад это! Коринфские шпионы святотатство совершили! Мне Архилох сказал.

– Точно! Архилох врать не станет!

– Вот же, ублюдки…

– Верно, верно! Алкивиад ни при чём, всё это коринфяне затеяли, чтобы мы от Сиракуз отступились[17]!

При словах "Алкивиад ни при чём" Афинодор поморщился. Он стремительно тонул в собственных переживаниях, не в силах поведать о них товарищам, которые горой стояли за народного любимца. Узнав, что накануне выступления флота в далёкий поход Алкивиада обвинили в необъяснимом святотатстве, аргосские и мантинейские гоплиты заявили, что в таком случае оставят войско. Да и сами граждане афинские пребывали в сильнейшем смятении не столько из-за оскорбления бога, сколько от перспектив осуждения и казни главного вдохновителя и организатора похода на Сиракузы.

"Святотатцы" – лишь одно это слово крутилось в мыслях Афинодора. Так и есть, святотатцы. Алкивиад и его приятели. Все обсуждают разломанные гермы и мало кто говорит об оскорблении богинь. Никто не знает? А если правда вскроется?

Глумление над Элевсинскими мистериями! Неужто боги спустят такое?! И кого сочтут виновными? А ну как и Афинодора? Он же тоже пялился на бесстыдно прекрасную титьку Ктимены в образе… да даже подумать о таком страшно!

Поди-ка, расскажи неумолимому року, что просто зашёл не в ту дверь.

Афинодора мучил стыд, но сейчас он не знал, как поступить. Рассказать о пирушке у Алкивиада? Или промолчать?

Но что он знал? Да почти ничего. Большая часть симпосиона прошла без него. Чем там всё закончилось?

Начиналось-то вполне благопристойно. Накануне того дня, когда всё в Афинах перевернулось с ног на голову, Алкивиад вдруг сменил гнев на милость и прислал раба с приглашением для Афинодора на симпосион. Вот уже почти месяц, с самого возвращения того из путешествия на восток, Алкивиад избегал общения с бывшим приятелем. Кто-то из общих знакомых проболтался ему, будто Мнесилох, обсуждая со своими друзьями-актёрами новую трагедию отца, которую тот собирался представить в составе трилогии на следующих Дионисиях, предложил играть там Паламеда, не выговаривая "р".

И, разумеется, все сразу поняли, на кого Мнесилох намекает. Особенно в свете того, какую стройность и изящество стиха приобрели призывы Паламеда к ахейцам исполнить клятву и начать скорее поход на Трою. Вернее, произносил Мнесилох-Паламед слово "Троя", а слышали все – "Сицилия".

Что Алкивиаду об этом донесли, Афинодор понял сразу же. По внезапной холодности сына Клиния, встретив его на улице. И вдруг тот вполне любезно приглашает племянника Еврипида в свой дом.

Афинодор дважды перечитал вощёную табличку и не нашёл в тех словах ничего, что бы его насторожило. Сейчас себя он называл глупцом и слепцом, не видящим дальше собственного носа.

Хотя, может всё же таилась мысль, что не пахнет тут дружелюбием. Ведь зачем-то он пришёл в дом сына Клиния едва ли не прежде все гостей.

Зачем? Чтобы объясниться заранее при как можно меньшем числе свидетелей и не оказаться мишенью для злобных шуток сей компании. А их следовало ожидать.

Андрон был богато убран гирляндами из роз. Рабыни ещё не успели накрыть столы и сновали взад-вперёд с посудой. Привратник приветствовал Афинодора со всей учтивостью.

После того, как ему омыли ноги, Афинодор, не замечая никакого подвоха, улёгся на клинэ и пригубил предложенную чашу с вином. Пристойно разбавленное, оно немного согрело кровь, и придало особенно благостный вид всему, на что глядел Афинодор.

И вот только теперь, когда он слегка расслабился, появился хозяин, радушно раскинув руки в стороны.

– Афинодол! Длужище! Что же ты всё не заходишь? Давно же плиехал.

Теперь, когда Алкивиаду исполнилось тридцать пять лет и он уже не очень походил на совершенного во всех отношениях куроса[18], как в юности, в бытность эфебом, его выговор уже не считался милым и частенько вызывал смешки. Однако на Пниксе сын Клиния жёг глаголом, совсем не смущаясь своего недостатка. Или искусно это скрывал.

Гость встал, собираясь ответить на объятие и тут заметил, что Алкивиад оделся исключительно странно. В дорогое пурпурное одеяние. Вот только слишком напоминающее женский хитон с диплодионом. На голову нацепил венок из мирта. Лицо раскраснелось. Он явно был навеселе.

– Ты… Что это с тобой? – пробормотал Афинодор, – почему ты так одет?

Хозяин не ответил. В андрон вошла рабыня с подносом. На нём лежали пышные венки двух видов – из колосьев и цветов мака.

– Тебе какой? – спросил Алкивиад, – котолый сначала надевают, или потом?

Афинодор ничего не понял, смотрел оторопело. Алкивиад, не дождавшись ответа, выбрал сам.

– Вот! Этот надевай! Он тебе больше пойдёт! В последнее влемя ты был таким млачным, надо отвлечься от глустных мыслей!

Он подмигнул Афинодору.

– А дабы ночь оставила о себе плиятные воспоминания, её следует встлетить в доблой компании! Я сейчас тебе кое-кого покажу! Тебе понлавится!

Он повернулся и позвал, обращаясь вглубь дома:

– Ктимена! Выходи! Твой милый велнулся!

Из-за раскрытых дверей в андрон послышался недовольный женский голос:

– Ну и тяжесть! Как вы это носите?! Да и зачем?

В комнату вошла молодая женщина. Могла бы легко впорхнуть, как пташка, но ей мешал щит, который красавица с грохотом волокла за край по полу. Она была очень хороша, но одета необычно для гетеры. Странное платье, смесь эксомиды, обнажавшей левое плечо и грудь, с длинным, до пят женским хитоном. На затылок лихо сдвинут коринфский шлем, из-под которого спадала целая копна светло-каштановых волос. А в правой руке Ктимена держала палку, обмотанную красными лентами.

Гетера уронила мешавший ей гоплон на пол. Щит упал, грубо нарисованная на щите сова уставилась выпученными глазами на потолок.

Красавица присела на ложе рядом с Афинодором, потёрла левое запястье, натруженное от непривычной тяжести щита, и сказала капризным тоном:

– Вот уж неправ твой дядя! Что он там в "Медее" сочинил? Охотнее я бы под щитом стояла, чем рожать? Какая глупость! Да ни за что не стала бы таскать эту тяжесть!

Алкивиад рассмеялся в ответ.

– Ложать ты тоже не стлемишься.

– Фу, – она поморщилась, – не протянешь ноги, так отвиснут сиськи.

– О, как можно такое допустить? – возмутился Алкивиад и притянул гетеру к себе, – мне-то дай, я всю не выпью.

– Только лизнуть!

Алкивиад усмехнулся и лизнул её торчащий сосок.

Она засмеялась и шлем с грохотом свалился на пол.

– Да и наплевать, – прокомментировал Алкивиад, – дологая, опледелённо твоя пличуда ведёт нас куда-то не туда. Я и так лишился метлы в своём домашнем хозяйстве, чтобы сделать для тебя копьё! Но мы же договаливались о длугом.

Он потянулся куда-то под клинэ и вытащил оттуда маску, которую Афинодор, совсем потерявший дар речи от происходящего, сразу узнал. То была маска Персефоны, она использовалась при постановке Критием "Пирифоя"[19].

Ктимена приложила маску к своему лицу. Афинодор, похолодев, начал понимать. Венки из колосьев, облик богини, дочери Деметры – они тут что, глумятся над Элевсинскими мистериями?!

Алкивиад потянул маску назад.

– Погоди. Я тебя позвал до начала нашего маленького священнодействия, чтобы вы с Афинодолом длуг длуга попливетствовали! Он же так долго у нас не бывал!

– А я скучала, очень скучала, – жарко прошептала Ктимена и положила левую руку на колено Афинодора.

В правой она по-прежнему держала черенок метлы.

– Да блось ты это копьё, Ктимена, – засмеялся Алкивиад, – у него своё есть!

– Большое? – она захихикала.

– Ну что ты, как можно! Наш Афинодол вовсе не какой-то там сатил.

До Афинодора только сейчас дошло очевидное. Алкивиад нарядил гетеру Афиной. По её инициативе. А вообще-то они собирались разыграть мистерии. Она – Персефона. А он иерофант. Вдобавок ко всему гость ещё и узнал свой товар – бледный зимний пурпур, который он привёз из Тира. Бледно-лиловый цвет. Отличное сочетание цены и качества.

Ктимене этот цвет шёл куда больше, чем Алкивиаду. По его лицу видно было, что хозяин дома крепко приложился по-скифски, и, похоже, проделывает это в последнее время с завидной регулярностью.

Ктимена поймала ладонь Афинодора и пристроила себе на упругую грудь. Он отдёрнул руку, будто коснулся раскалённого железа.

– Да вы что, ополоумели!

Ктимена поморгала, не понимая в чём дело. Афинодор вскочил. Он с ужасом представил себе, какое святотатство они собрались совершить на симпосионе. Надругаться над таинством обрядов Элевсина и честью Афины Градодержицы.

И это перед самым выступлением! Афинодор почувствовал, что сейчас должно случиться нечто ужасное. Гром с неба или землетрясение.

– Что с тобой, почему злишься? – промурлыкала Ктимена.

– Кто тут шумит? – раздался голос от двери.

Афинодор обернулся. В андрон вошли ещё гости. Политион и Феодор в образах факелоносца и глашатая-керика[20].

Афинодора передёрнуло. Они все тут сошли с ума! Вовсе не один Алкивиад!

Он сорвал с головы венок из мака, швырнул его на пол. А сам бросился к выходу.

В дверях столкнулся с Сократом и другими гостями. Но никому ни слова не сказал, сломя голову бросился прочь.

На следующий день он проснулся в мрачном настроении, а когда вышел в город и услышал слухи, так и вовсе стал чернее тучи. К вечеру, придя домой, напился до беспамятства и не просыхал до самого выступления в поход.

Перед глазами постоянно стояла лицо… нет, не лицо – пьяная рожа Алкивиада. В то, что это именно он осквернил гермы. Афинодор теперь легко готов был поверить, хотя на людях горячо отрицал даже тень возможности такого. Ему было противно, что сам подобное допускал, но и отбросить эту мысль, после того, что увидел, он не мог.

"Пьяный безумец…"

Через два дня Афинодор встретил на улице Сократа и попытался выведать, что тот думает насчёт обвинения в адрес его друга. Сократ давно уже оказывал на сына Клиния большое влияние. Сейчас философ был мрачен и Афинодору показалось, будто он разделяет его собственное негодование. Молодой человек принялся изливать свою горечь, разочарование в приятеле, коего ранее почитал образцом благородства и истинного аристократического изящества.

– Неужели и правда там Персефону изображала полуголая девка?

– Почему "полу"? – удивился Сократ, – а-а… ты же рано ушёл…

– А ты что же, оставался там до конца? – оторопел Афинодор.

Сократ не ответил. Отвернулся.

Спросить его, верно ли то, что болтают про Алкивиада и гермы, Афинодор уже не решился.

В тот же вечер он напился до полного беспамятства. Просто приложился к амфоре и всосал её едва ли не всю. Даже не по-скифски, а как сатир.

Утром товарищи его буквально затащили на борт "Полиады" под дружный ржач гребцов. Так, с ужасного предзнаменования, в страшном смятении чувств и начался для Афинодора сицилийский поход.

Четвёртый год 91-й Олимпиады, Сиракузы

– Теперь мы точно здесь все сдохнем, – пробормотал Афинодор утром на тринадцатый день метагейтниона[21], после того, как сограждане, перепуганные лунным затмением минувшей ночью, возопили у шатра Никия, что знамение к отплытию крайне неблагоприятно.

Сам стратег Никий, будучи мужем исключительно богобоязненным, против мнения большинства идти и не думал, ибо всецело разделял его.

– Ты что?! – воскликнул Диагор, – сдохнем мы, если послушаем Демосфена! Сейчас трижды девять дней нельзя выходить в море!

– Вот уж как они воспрянут, что мы никак не отползём, – мрачно проговорил Афинодор, – теперь, когда там Гилипп, нам так просто не вырваться. А если ещё и медлить…

…Какое это было прекрасное выступление… Десятки увенчанных гирляндами цветов триер, расшитые совой паруса, гордый посвист флейт, хоры, гимны…

Как переменчива милость богов…

Ещё до начала осады Сиракуз, после взятия Катаны на Сицилию прибыла теорида "Саламиния"[22]. За Алкивиадом. Исполнилось его опасение. Дело о святотатстве раскрутили на славу. Оратор Андокид, тот самый, возле дома которого уцелела герма, будучи прихвачен за задницу, оговорил себя и нескольких человек. Кое-кого из них казнили.

Граждане афинские издревле отличались переменчивостью своего настроения. Самооговор Андокида не утолил их возмущения. Народ захотел сожрать того, кого ещё совсем недавно готов был вознести на вершину власти, даже назвать тираном, причём в порыве искреннего обожания.

Граждане афинские возжаждали крови Алкивиада. Стратегу-автократору было предложено, исключительно мягко и вежливо, но настойчиво, проследовать в Афины для суда. Он сам предлагал провести следствие, но ещё до отплытия, когда его горячо поддерживало войско и союзники, когда он был в кругу сторонников, в большой силе, и мог легко оправдаться. Но его враги, предвидя это, позволили ему отплыть, закидали угли, дабы разжечь их снова, когда он повернётся спиной.

В справедливый суд Алкивиад не поверил и когда "Саламиния" зашла в луканские Фурии, сбежал.

И куда? В Спарту! В стан злейшего врага, коему теперь нашёптывал планы погубления родного города…

Уже тогда бы всем крепко задуматься, а есть ли в этом предприятии благоволение Афины и Посейдона, как показывала печень жертвенных животных.

Все тогда совсем лишились разума. Отдать командование Никию, противнику предприятия! Несусветная глупость… Не мудрено, что всё пошло через задницу. И ладно бы поход сразу начал вязнуть в неудачах, это многих бы быстро отрезвило. Но нет, дела шли в общем-то неплохо почти год и Сиракузы уже находились на грани падения.

Вот только война, казавшаяся бесконечной, давно втянула в кровавую трясину десятки полисов. Как можно было полагать, будто дорийская Спарта оставит дорийские Сиракузы без помощи? Тут, верно, хватило бы и одного спартанца, умелого в вождении ратей, но Гилипп явился в Сиракузы далеко не с пустыми руками.

Под стенами сошлись уже не одни афиняне и сиракузяне. Тут и спартанцы, и керкирские колонисты против своих ктистов[23] коринфян, и прочие островитяне, и беотийцы, причём одни жители сей области против других. Ярче и не обрисовать ужасного раскола Эллады.

Гилипп переломил ситуацию в пользу осаждённых, а Никий с каждым днём действовал всё нерешительнее. Сражения кипели на суше и на море. Чаша весов уже настолько склонилась в пользу сиракузян, что афинские стратеги Демосфен, Менандр, Эвримедонт отчаянно уговаривали Никия отступить.

– Убраться без победы?! Нас предадут суду! Я лучше сложу голову в битве, чем стану жертвой несправедливого обвинения толпы! – бушевал верховный стратег.

– Нет, – увещевал Демосфен, – уйдём в Катану, там укрепимся, перезимуем. Гилиппа нужно выманить в открытое море. Наши кибернеты и гребцы лучше, там мы сможем переиграть его манёвром!

Никий приводил доводы, и речи перебежчиков, что в Сиракузах зреет раскол, граждане измучены осадой и немало их уже готовы открыть ворота, надо лишь ещё немного надавить.

– Мы точно здесь все сдохнем… – мрачно бросил Афинодор, глядя из-под ладони, на передвижения триер сиракузян вдали.

Они готовились к очередной схватке на море, победив уже в двух, и упражняли гребцов и эпибатов.

Афиняне торчали у болота, болели, чахли, умирали. Теперь уже не они запирали в гавани флот сиракузян, а наоборот. Как переменчива судьба на войне…

В девятнадцатый день метагейтниона состоялась очередное сражение в Большой гавани, третье по счёту. Сиракузяне предприняли попытку сжечь афинский флот старым "круглым" судном, начинённым дровами и смолой. Избежать сей опасности афинянам удалось с великим трудом, но в сражении погибло восемнадцать триер и стратег Эвримедонт. Сиракузяне воздвигли очередной трофей. Гилипп водрузил на его вершину шлем Эвримедонта.

Афиняне впали в уныние, а сиракузяне воодушевились. Теперь они помышяли отнюдь не о спасении, а том, чтобы не дать пришельцам сбежать. Ника отвернула свой лик от лагеря Никия и простёрла свои крылья над Сиракузами.

Ещё через четыре дня оставшиеся афинские стратеги решились идти на прорыв.

Афинодор подвязал к груди наплечники льняного панциря, надел коринфский шлем, сдвинув его на затылок, принял из рук своего слуги Ликона щит с копьём, и полез в десятивёсельную эйкосору. Ликон, вооружённый пельтой и дротиками, последовал за хозяином.

– Давайте парни, поторапливайтесь! – командовал триерарх "Полиады" Телесарх.

Вдоль полосы прибоя шёл наварх Демосфен со свитой, мрачно поглядывал на лодки, на ожидавших погрузки гоплитов. Остановился возле Телесарха, приветственно сцепил с ним предплечья.

– Слышал речь Никия?

Телесарх кивнул.

– Он совсем потерял голову, – негромко проговорил Демосфен.

Афинодор, эйкосору которого ещё не столкнули в воду, навострил уши.

– Почему ты так решил? – спросил Телесарх.

– Потому что знаю его давно. Когда он растерян, начинает метаться. Ему кажется, что ничего не готово, и он думает, будто исправить это можно, по сто раз переговорив с каждым. Вот и бегает, одно и то же твердит, снова и снова. Воодушевляет. Ему так кажется.

Демосфен сплюнул в сторону и хлопнул Телесарха по плечу.

– Нам ничего не остаётся сегодня, мой друг, кроме как провернуть этих скотов на нашем приапе.

– Навались!

С десяток слуг гоплитов спихнули эйкосору в воду и сами запрыгнули в неё, оттолкнулись вёслами от дна.

Большая гавань Сиракуз была затянута туманом. Триеры стояли на якорях недалеко от берега, не больше двух или трёх плетров[24], но их едва видно. Загнутые афластоны, "рыбьи хвосты", казались вздыбленными щупальцами неведомого морского чудовища.

Лодки, эйкосоры, моноксилы, как заводные автоматоны Гефеста сновали между берегом и триерами Демосфена. Афиняне уже несколько месяцев не вытаскивали их на берег, опасаясь, что осаждённые, вылазки которых становились всё успешнее, застигнут их врасплох. Триеры напитались водой, отяжелели. Обещая Никию переиграть сиракузян манёвром, Демосфен обманывал сам себя. Противник не боялся держать свои корабли на суше.

"Полиада" приближалась. Афинодор как-то наблюдал за работой художника Каллимаха, друга дяди. Она его завораживала. Вот пара странно изогнутых линий. Ещё одна, четвёртая, пятая, и вот уже будто из ничего на холсте возникала фигура человека. Так и триера сейчас проявлялась из белёсой полумглы.

На краткий миг Афинодору показалось, что один из стоявших на палубе эпибатов облачён почему-то не в хитон и льняной панцирь, а в длинный белоснежный женский пеплос.

Он мотнул головой. Наваждение пропало.

Эйкосора приблизилась к параду[25], Афинодор первым ухватился за лесенку, взобрался на палубу. Сверху на поднимающихся на борт гоплитов мрачно взирал кибернет.

– Ну что, Диагор, – спросил Афинодор, – вытащишь нас?

– Вертеться негде, – прошипел кибернет, – пойдём тупо в лоб.

Среди эпибатов, слышавших эти слова, было человек пять, переживших второе сражение, в котором сиракузяне применили хитроумную новинку – дополнительные надводные тараны, проемболлоны, "бьющие первыми". Те стали крайне неприятным сюрпризом для афинян. В тесноте Большой гавани кораблям почти не удавалось маневрировать, бить в борт, и даже ломать чужие вёсла проходом. Корабли сталкивались нос к носу и, усилив, утяжелив эти самые носы дополнительными бивнями, сиракузяне одержали победу.

– Не вешать нос, парни! – громко заявил триерарх "Полиады", Телесарх, – кто не слышал сейчас речь Никия?

– Да никто не слышал, – сказал Афинодор, – торчим, как всегда, в заднице.

– Про то, что биться нам сегодня за родину, я вам втирать не буду! Если пафоса ждёте – вон, на Афинодора гляньте! Он вас стихами дядюшки сейчас зажжёт.

– Иди ты к воронам, Телесарх, – буркнул Афинодор.

– А я человек простой, – продолжал триерарх, – и скажу так – дело нынче будет кровавое. Для многих последнее. Сегодня не придётся нам ждать, что боги станут разбирать, кто богат и знатен, а кто беден. Я "Полиаду" снарядил, у вас достатка на гоплитскую паноплию хватило, а у метеков на вёслах подушка под задницу – всё достояние. И все мы сегодня равны перед богами. Кровь у нас у всех красная. Никий там сейчас призывал её за родину пролить, потому как не сдюжим ныне – и нет больше у Отечества ни триер, ни гоплитов. Что же, спартанцы по Аттике будут шастать, как у себя дома? Нет, парни, нам нужно живыми вернуться!

Он ткнул рукой в сторону носа корабля. Там, вдалеке, в тумане, скрывался строй сиракузских и коринфских триер.

– Видали, что удумали, ублюдки?

– Неужто сдриснули? – нервно хохотнул Ксенон-акарнанец.

Насупленный здоровяк Полидор Бычара двинул его локтем в плечо.

– Там не видно ничего, Телесарх, – спокойно заметил Афинодор.

– Наши лазутчики возле Племмирия видели, что эти сукины дети связывают корабли верёвками, – сказал Телесарх.

– Стену строят, – мрачно прокомментировал Афинодор.

– Да. Думают – мышь не проскочит. И воды меж ними нет, одни сплошь палубы. И знаете, что, парни? Вот мы их как на суше и уроем! Не вспоминайте прошлые неудачи! Ныне встанем тесно, щит к щиту, как в фаланге!

Афинодор огляделся. Эпибатов на "Полиаде" и верно было сейчас непривычно много, втрое больше, чем обычно. Никий, решившись на прорыв, посадил на корабли почти всё войско.

Гребцы под катастромой, боевой палубой, переговаривались, передавали по рядам пару мехов с вином. Кто-то торопливо дожёвывал лепёшку. Вечно голодный Ксенон повёл носом, встал на колени и свесился вниз.

– Эй, парни, есть чего погрызть?

– Я бы тебе не советовал, – мрачно прогудел Полидор.

– Это почему?

– Хреново помирать будет, если в живот копьём присунут.

При этих словах Афинодор машинально провёл пальцами по стальным чешуйкам, пришитым к его льняному панцирю на животе.

Он пытался вспомнить хотя бы один гимн в честь Градодержицы, но все мысли куда-то улетучились. А ведь никогда на память не жаловался.

– Чего ждём? – спросил кто-то.

– Да видать, пока хмарь рассеется.

– Так это же дурость! В тумане ловчее бы проскочили, нет?

– Ты слова Телесарха не слышал? Не проскочить, эти катамиты там стену из кораблей построили.

– И откуда у них столько?

– Видно, не одни триеры сцепили.

– Что, и помойные корыта там поставили? – хохотнул Ксенон.

Шутку никто не поддержал.

Афинодор облизал палец, поднял вверх.

– Скоро.

И верно, поднялся ветер. Клочья тумана пришли в движение.

В паре стадиев левее, в центре строя на "Атритоне", "Несокрушимой", где находился наварх Демосфен, взревела труба.

– Ну, спаси и сохрани, Градозащитница[26], – прошептал Афинодор.

– Двинулись, – распорядился Телесарх.

– Левый табань! – крикнул келевст, – правый греби!

Его слова повторили пентеконтархи. Засвистела флейта.

"Полиада", стоявшая в строю не совсем ровно, вздрогнула и начала выправляться. Диагор поплевал на ладони и крепко взялся за рукояти рулевых вёсел.

– Оба греби!

"Полиада" двинулась вперёд.

Заскрипели скалмы[27]. Слитно ударили сто восемьдесят вёсел.

Афинские бедняки по прозванию "два обола"[28] выучкой превосходили всех моряков Эллады, кроме, разве что, коринфян. Те сейчас как раз стояли напротив, но Гилипп и его помощники Сикан и Агафарх сделали ставку не на них. Спартанец вообще не собирался в этой битве маневрировать. Он и правда приказал связать корабли канатами. Между триерами, которых было недостаточно, чтобы полностью перекрыть устье Большой гавани, сиракузяне поставили все торговые "круглые" корабли, что смогли собрать. Кое-где перебросили мостки. И сам Гилипп, и афинские стратеги собирались драться, как на суше.

Ветер крепчал, изгоняя остатки тумана и перед идущими вперёд восемьюдесятью афинскими триерами предстало невиданное зрелище – деревянная стена поперёк моря.

– И-и-и раз!

Сто восемьдесят вёсел взмывают вверх и ни одно не торчит из чрева триеры криво. Идеальные линии. Совершенство.

С лопастей срываются водяные струи.

– Два! – Весла с плеском уходят в воду.

Рывок под ритмичный посвист флейт.

– И-и-и раз!

Стена кораблей всё ближе. Афинодор надвинул на лицо глухой шлем.

Гребцы затянули песню:

– Ио Пеан! Дальноразящий, услышь наш призыв в этой сече!

– Два!

Снова рывок, стук копий по палубе.

– Ио Пеан! Гекатебол, поразивший Пифона! Правь нашей меди удар!

Всё ближе…

– И-и-и раз!

– Диагор! Вот к этой!

Кибернет оттолкнул левую рукоять, рванул на себя правую, уводя "Полиаду" от далеко выступающих проемболлонов вражеской триеры.

– Два!

– Готовься!

Триерарх взмахнул рукой.

– Бей!

– Жри! – заорал Ксенон, отпуская тетиву.

Десяток стрел пробарабанил по щитам коринфских эпибатов. Одна нашла незащищённую плоть. Лучники врага огрызнулись тем же.

– А-а-а!

– Вёсла внутрь!

Гребцы торопливо исполняли приказ.

– Держитесь!

Через мгновение эпотиды, "скулы" двух триер столкнулись с жутким треском, заглушавшим команды келевстов и пентеконтархов. Кое-кто из стоявших на палубе, не устоял на ногах.

Обломок эпотида ударил кому-то по ноге, сломав её, будто тростинку.

Несколько пельтастов забросили к коринфянам три длинных железных гарпакса. Крюки впились в дерево.

– Подтягивай!

С обеих сторон полетели стрелы и дротики.

– А-а-а, сука-а-а!

Дело сделано, "Полиада" намертво притянута крюками и каналами к коринфской триере.

Афинодор одним из первых перепрыгнул на параррумату. Чудом не сорвался. Перед глазами всё мельтешит.

– Н-на!

Успел прикрыться щитом, от удара едва не свалился, хорошо, что тот пришёлся в край гоплона.

– Держись! – бас Бычары сзади и толчок в спину.

Полидор поддержал его своим щитом, ударил копьём куда-то вверх. Афинодор упал на колено, повернул голову направо-назад и увидел, как коринфские траниты, высунувшись из-под парарруматы, тычут дротики в ноги атакующим эпибатам афинян. Некоторые даже метали их[29].

Ксенон верещал, вцепившись в древко дротика, прибившего ему бедро. Двое пельтастов, коринфский и афинский, вцепились друг другу в глотки. Один из эпибатов, не удержавшись, сорвался в щель между триерами за мгновение до того, как сомкнулась, раздавив ему ноги. Он жутко орал.

– Дави!

– Мочи афинских козотрахов!

Кто-то из пельтастов размахнулся топором над толстенным канатом, который тянулся к другой коринфской триере и не давал "Полиаде" идти вперёд. Ударить не успел, упал, пронзённый сразу двумя стрелами.

Выпавший из руки топор подхватил Ликон, но и он не сумел ударить, тоже схватился за древко дротика, пробившего бок.

Треск, брань со всех сторон, вой раненых, лязг стали и бронзы.

Афинодор смог встать и вместе с Бычарой, который прикрывал его справа, они, отражая град ударов, приставным шагом, прирастая слева товарищами смогли продвинуться немного вперёд. Катастрома разделена продольным проходом, на ней фалангу не выстроишь и вскоре её подобие, созданное Полидором, рассыпалось. Двое товарищей Афинодора рухнули вниз, оба поражённый снизу, гребцами.

Афинские гоплиты, посаженные на корабли, в числе сверх обычного, всё же не смогли снести врага, ибо Гилипп, предвидя такое решение, поступил ровно так же. На сцепившихся триерах кипел беспорядочный бой. Никакого строя. У многих гоплитов давно сломались копья, они рубились мечами. Дрались и пельтасты, и гребцы. Те, кто остался без оружия, катались по мокрым сосновым доскам, душили друг друга. Траниты вылезали на палубу и вступали в схватку, заменяя павших. На их места перемещались зигиты и таламиты, гребцы среднего и нижнего ряда.

Около часа не наблюдалось решительного перевеса ни с одной из сторон, но затем несколько афинских триер, не сумев прорваться и не выдержав сечи, принялись отползать назад.

Афинодор не мог видеть, что в это время творилось на берегу, где ещё оставалось несколько тысяч афинян. Они стояли по колено, по пояс в воде, и выли, умоляя сограждан держаться, поднажать, осыпая проклятиями дрогнувших. Раненные в лагере упрашивали принести их на берег, не в силах оставаться в шатрах в полной неизвестности о том, что творилось в гавани.

Происходи битва на суше, расстроенное войско Никия уже обратилось бы в бегство, но в нынешней ситуации это не так-то просто. Воины Гилиппа заключили афинян в жаркие объятия, не вырваться.

Кто-то срывал с себя доспехи и прыгал в воду. Триеры, медленно выгребая назад, давили плывущих, разбивали им головы вёслами.

Афинодор не чувствовал левой руки и плеча, на котором лежала кромка гоплона. Там, верно, сплошной синяк. В миндалевидных прорезях глухого шлема какое-то пёстрое мельтешение. Он едва различал фигуры напирающих на него людей. Отмахивался обломком копья, будто мечом. Несколько раз прилетело в шлем, голова гудела, он ничего не соображал и не понимал, каким чудом всё ещё стоит на ногах. Однако ощущал сзади опору, они с Бычарой развернулись спина к спине.

В какой-то момент племянник Еврипида увидел Телесарха с топором, тот рубил тот самый блокирующий триеру канат, избавиться от которого не удалось в самом начале сражения.

Один из прикрывавших Телесарха эпибатов упал, но в то же мгновение триерарх заорал:

– Готово! Филон, Диагор! Выносите!

– Куда? – крикнул Диагор, – вперёд или назад!

– Вперёд, сукин ты сын! – орал триерарх.

Он не видел, что отступает даже "Атритона" Демосфена, на которой не осталось в живых ни одного эпибата.

– Только вперёд! Прорвёмся!

Филон, келевст, прикрываясь щитом, выглянул из-под палубы и зарычал:

– Траниты слева, отталкивай!

Гребцы верхнего ряда принялись вытаскивать вёсла из чрева триеры и отталкиваться от чужого борта.

– Отходим! – закричал Полидор.

Он был ранен в бедро, но по-прежнему оставался опорой эпибатов "Полиады", державших круговую оборону на палубе коринфской триеры. Им удалось забрать у противника лишь пядь её, шагов в шесть длиной.

– Отходим!

"Полиада" снова двигалась, шла вперёд.

– Пройдём, парни! Пройдём!

Афинодор перепрыгнул на палубу "Градозащитницы".

– Полидор!

Могучий гоплит, отбиваясь сразу от четверых коринфян, пятился. Вдруг покачнулся, упал на колено и в тот же миг меч вонзился ему в шею.

Афинодор заорал.

Бык рухнул на параррумату, скатился вниз, на вёсла отползающей "Полиады". Исчез между ними в волнах.

Афинодора душили слёзы.

– Пройдём! – орал Телесарх, – про…

Он захрипел, вцепился в древко стрелы, пронзившей горло.

"Полиада" вырвалась вперёд уже на длину своего корпуса, когда Диагор, взглянув налево, заорал.

В борт им шла коринфская триера. И уже не увернуться.

Удар! Треск ломаемого дерева. Стэйра вражеского корабля врубилась в борт, акростоль[30] торчал над ним, будто рог невиданной либийской твари, а таран пробил брюхо "Полиады". Внутрь хлынула вода.

Коринфяне торжествующе заорали и тут же сдали назад, освободив таран. "Полиада" начала быстро крениться.

Гребцы нечленораздельно завопили, бросили вёсла и полезли из трюма наружу. Траниты прыгали в воду. Никто даже и не попытался заткнуть дыру. Да и чем?

Коринфяне обстреливали мечущихся в панике афинян безответно.

"Полиада" погрузилась по самую палубу. Совсем она не затонула. Несколько человек, оставшись наверху, взывали о пощаде.

Афинодор, оказавшись в воде, выпустил щит, сорвал с головы шлем, и наконечником с обломка копья, который всё ещё держал в руках, разрезал завязки панциря. Размотал намокший многослойный лён, оттолкнул. Шлем исчез в зеленоватой тьме. Накатывало удушье.

Афинодор рванулся к поверхности, вынырнул.

Вокруг барахталось несколько десятков его соотечественников. Коринфская триера приближалась, вёсла били по головам. Избегая их, Афинодор метнулся к тарану, схватился за него, вызвав взрыв хохота наверху.

К нему протянули древко копья.

– Цепляйся, бедолага!

Он ухватился, его втащили на палубу. Он и слова сказать не успел, как его бросили на мокрые от воды и крови доски, придавили и завернули руки за спину.

Кто-то наклонился к уху и хрипло проговорил:

– Счастливчик ты, парень.

Чьи-то мозолистые пальцы потрепали его по щеке, а потом могучий удар в висок швырнул Афинодора в объятия тьмы.

***

Белая крошка, казалось, вовсе не оседала на землю, она будто невесома. От неё не было спасения, мелкая пыль облепила мокрую от пота кожу, мешала дышать, разъедала глаза. Кажется, она впиталась внутрь, смешалась с кровью. И теперь по жилам текли потоки белой извести, а не кровь.

А кровь давно уже ушла, вытекла из жил и оставив пустую оболочку. Теперь больше нет Афинодора, нет человека с душой и сердцем. Рабам душа не положена, раб не человек. Он лишь продолжение кирки.

Запястья и щиколотки стёрты в кровь кандалами, раны не заживали, гноились. Веки распухли. Мозоли полопались. Каждый удар кирки до основания сотрясал измученное тело.

Удар за ударом тысячи обречённых выгрызали кирками в белой стене латомии[31] блоки известняка, коим суждено стать украшением полиса победителей. Из них сложат храм, или новый театр, или просто богатый и красивый дом. Где радушный хозяин будет принимать гостей. И никогда не задумается над тем, что новые дома в Сиракузах сложены трудом рабов, чья жизнь стоила не дороже инструментов в их руках.

В воздухе звенела чудовищная какофония, лязг стали о камень. Щелчки кнутов надсмотрщиков, окрики. Хриплый, надсадный кашель рабов, что в муках пытались извергнуть из себя эту проклятую белую пыль, заполнившую лёгкие.

Жуткая музыка. Станет ли над ней потешаться Ферекрат?

В той его комедии, "Хирон", "изнасилованную Тимофеем" Музыку расспрашивала о причинах её бедственного облика изумлённая Справедливость.

Иные говорят, будто её, божественной справедливости, не существует. А выходит, есть. Правда, она не такая, как рассказывают жрецы или философы. Нет, на самом деле мир устроен совсем не так. Справедливость – не закон равновесия в природе, как говорил Анаксимандр. Не пифагорейская гармония.

Сократ утверждает, что несправедливость – есть результат невежества. По нему никто не творит зло добровольно. Когда человек знает, что есть зло, понимает, что душе оно не полезно, то и не совершит его.

Стало быть, все граждане афинские, что пришли в Сиракузы, в намерении уничтожить их, а жителей продать в рабство – просто не знали, что совершают зло. Вот глупенькие какие. Некоторые теперь воют, что с ними поступили несправедливо.

Несправедливо был отозван Алкивиад.

Несправедливо колебался и медлил Никий, с самого начала не веривший в успех предприятия.

Несправедливо прибыл на помощь Сиракузам спартанец Гилипп и начал побеждать в тот момент, когда успех похода был так близок.

Нечестно!

Так третьего дня кричал один из гоплитов, попавший в плен после битвы при Ассинаре, где погибло восемнадцать тысяч человек. Ему почти удалось убежать от преследователей, но, проплутав два дня по незнакомым местам, он всё же попался сиракузянам.

Нечестно!

Он кричал и бился головой о камень. Стражники смеялись, показывали на него пальцем.

Афиняне превращались в животных. Они дрались за корку хлеба, за глоток воды, за клочок тени под нещадно палящим солнцем. Один из товарищей Афинодора задушил другого, чтобы занять его место поближе к выходу из ямы, где ночью было чуть свежее.

Кормили их плохо, голод скручивал потроха в тугой узел. Воды давали всего одну котилу[32] в день. Умерли уже многие. Стражникам было на это наплевать. Сиракузяне относились к пленным вовсе не как к рабам, чьё предназначение – преумножение богатства и достояние полиса. Нет, афиняне просто должны страдать и сдохнуть.

Голод и жажда неумолимо притупляли все прочие чувства, вытесняли мысли, главенствовали в космосе.

Глядя в ещё живые, но остановившиеся глаза товарищей, Афинодор сам себе удивлялся, как у него хватало сил о чём-то думать. Да, по правде, совсем их не оставалось. А прошёл всего лишь месяц с тех пор, как он очутился здесь, в каменоломнях. Прежняя жизнь теперь представлялась сном, выдумкой. Всё было ненастоящим – детство и юность, честолюбивые мечты. Истинны только белая пыль, непреходящий звон в ушах, боль во всём теле, голод и жажда.

Скоро у Афинодора осталось лишь одно желание – дождаться ночи, упасть без сил и заснуть. Может, за ночь получится немного отдохнуть. Ведь сон, это малая смерть, кто знает, где пребывают души спящих.

О смерти Афинодор начал думать с первого дня, как только очутился в каменоломнях. Ведь умереть по собственной воле – это единственный выход, самый последний способ доказать всем, что ты ещё человек.

Это не так уж трудно. Если просто ударить краем кирки, или просто острым камнем по предплечью, можно разрезать вены. Если не помешают. Имущество не должно портить само себя. Хотя, эти, похоже, жизнью рабов не очень дорожат.

Получится ли сразу умереть? Человеческое тело очень хрупко, будто драгоценный глиняный сосуд, но одновременно с тем склонно цепляться за жизнь и держаться на самом краю, в безнадёжных ситуациях.

На земляка, что бился головой о камень, вызывая насмешки надсмотрщиков, Афинодор смотрел сначала отстранённо, бесстрастно, а потом, когда тому удалось расколоть свой череп – с завистью. Сам он так и не смог заставить себя умереть.

Он каждый день ругал себя за презренную слабость, но было ещё кое-что, удерживающее его на самом краю жизни. Каждый вечер, как только Афинодор без сил падал на холодный камень, не сумев отстоять для себя даже вытертой циновки, ему снились удивительные сны.

Там, за гранью, Афинодор видел себя ребёнком. Во сне рядом с ним была мать. Она брала его за руку и вела куда-то. Сначала видение оставалось смутным, непонятным, но потом приобрело чёткие узнаваемые черты. Вот он идёт по улицам Афин, залитым светом. Синее небо опрокинулось над городом бездонной чашей. Мрамор сияет под солнцем, над головой шелестят священные оливы. И сами Афины сверкают божественной красотой. На их улицах не валяется мусор, нет рабов и нищих. Только красота и совершенство.

Сны были такими радостными, будто обещали грядущее счастье и избавление от бед. В глубине души он уже давно был готов шагнуть к лодке Харона. Нет разницы, как умереть, сегодня или через три дня. Он всё равно скоро перестанет быть собой. И может даже прежде, чем напьётся из Леты. Просто сойдёт с ума. Но эти странные сны будто утешали и обещали избавление от бед. Горе не навсегда, скоро что-то изменится.

Афинодор не верил обещаниям Морфея. Там, во сне, он пытался разглядеть врата в сей удивительный мир, страшась, что они окажутся сделанными из слоновой кости[33].

Не видел он никаких врат.

Так прошёл месяц. Однажды утром явился один из старших надсмотрщиков. Он отсчитал три десятка рабов и вывел их наружу. Среди них оказался Афинодор.

К этому времени пленник так отвык от вида обычной улицы, от пространства вне каменоломни, что здорово оробел, оказавшись снаружи.

То была не свобода, а только дорога к новому рабству. У Афинодора никаких заблуждений на сей счёт не имелось. Кажется, их вели в сторону порта. Он примерно представлял, как расположены Сиракузы. Всё же больше года провёл под их стенами.

Афинодор смиренно ковылял по пыльной улице, надсмотрщику даже не пришлось подгонять его. Нет никакой разницы, где пропадать. Здесь или где-то ещё.

– Что они у вас такие заморённые? – услышал он чужой голос совсем рядом.

Он поднял голову. К ним верхом на осле подъехал мужчина, по виду карфагенянин, в ярко-красной, хотя и не очень равномерно окрашенной одежде, отделанной бахромой и кисточками. Он бегло взглянул на рабов и сказал:

– Да их никто не купит, за этих дохляков приплачивать надо. Я точно не куплю! Что это вы так их быстро заморили?

– А, не жалко, – сказал надсмотрщик, – так и надо этим ублюдкам, мы в своём праве, они сами к нам притащились. Теперь пусть расплачиваются.

– Оно, конечно, так и есть, – согласился карфагенянин, – но как-то непоследовательны отцы города. Сначала решили заморить насмерть в латомии, а потом спохватились и собрались на них заработать? Поздновато.

– То не моя забота! Мне сказали привести на рынок, я и веду. А ты, может, присмотришь себе товар?

– Нет, уж! Я себе в убыток не торгую!

Карфагенянин всем видом старался показать, что только полный болван станет покупать таких негодных рабов. А он, слава, Иштар, человек здравомыслящий!

Они прошли ещё немного и остановились на перекрёстке. Тут, неподалёку от города, расположился на отдых небольшой купеческий караван, десятка два вьючных ослов. Торговцы расселись под тремя старыми оливами, кроны которых сплелись в единый шатёр. Разложили на циновках лепёшки и маслины, откупорили амфоры с вином. Рядом, в тени, журчал ручеёк, рабы набирали воду.

Карфагенянин приметил кого-то знакомого и направил осла к нему, цветисто приветствуя.

Афинодор оглянулся по сторонам. Из надсмотрщиков рядом остался только один. Остальные расположились в тени.

Сейчас или никогда. Афинодор решился. Он не желал испытывать судьбу и уже не надеялся, что продадут его более человеколюбивому хозяину, нежели те, что обрекли пленников на чудовищные страдания. Конечно, далеко он не убежит. Надо просто сделать так, чтобы убили сразу. Чем именно это место так хорошо, дабы расстаться здесь с жизнью, он сказать не мог. Просто душевный порыв: "С меня хватит!"

В пыли Афинодор босой ступнёй нащупал острый камень. Присел и подобрал его.

Два шага. Ударить без замаха, краем по шее ближайшего из надсмотрщиков. А дальше его зарежут или палками забьют. И душа станет свободна.

Нет ведь. Не так. Скорее всего эти ублюдки бросят его тут без погребения и будет тень бродить неприкаянная. Разве что родные возведут когда-нибудь кенотаф[34].

– Пить хочешь? – Афинодор услышал над головой женский голос.

Он посмотрел вверх. Над ним стояла старушка, в длинной тёмной одежде, из грубого льна. Она сунула ему в руки кувшин с водой. Афинодор выпустил камень, тот упал прямо ему на ступню, но молодой человек того будто и не заметил.

Он жадно потянулся к кувшину, отхлебнул. Вкус у воды был странным, с кислинкой, будто в ней шипели пузырьки, как в кипятке. Но вода была ледяной.

Потом посмотрел в лицо женщине, невольно ставшей между ним и смертью.

Обычная крестьянка, состарившаяся прежде срока. Только глаза яркие, необычного синего цвета.

– Ты афинянин, юноша? – спросила старушка.

– Да, – ответил он.

– В плен попал, значит.

– Мы проиграли... Теперь… Судьба наша… Рабство и смерть... Расплата… Послушались… Безумца… – Афинодор чувствовал, что голова у него и кружится, как от лёгкого вина, и вдруг стала ясной, несмотря на долгую голодовку. Язык еле ворочался, губы в коростах, каждое слово давалось с трудом.

– Ты же не считал эту войну необходимой для города, не кричал от восторга, когда Алкивиад обещал сокровища Сиракуз, не верил, что сможете следом захватить земли карфагенян? Зачем ты тогда пошёл на эту войну?

Афинодор удивился правильной речи и осведомлённости в политических делах здешней селянки, но расспрашивать о том не было сил.

– Все граждане… Решили… Я – гражданин… Мой долг...

– Да. Твой долг… А негодяи и проходимцы раз за разом уходят от расплаты, когда их преступления прикрывают те, для кого честь и долг не пустое слово. Вот и Никий жизнью заплатил по чужому счёту. Тот, кто наименее был виновен в ваших несчастьях.

Афинодор поджал губы и набычился. О том, что сиракузяне казнили Никия он знал со слов товарищей, коим довелось повоевать чуть подольше, нежели ему, и пробиться к Ассинару. Печальная судьба, но безвинным мучеником Афинодор Никия не считал. Стратег, с самого начала не веривший в успех всего Сицилийского похода, мог бы избежать столь чудовищного разгрома, если бы внял Демосфену и Эвримедонту и отступил от Сиракуз, пока не стало слишком поздно. Но он боялся возвращаться в Афины без победы.

– Мне жаль тебя. Но я также рада слышать и родную речь. Ведь я тоже из Аттики, но сорок лет прошло с тех пор, как увезли меня оттуда. Прошу, юноша, скажи мне что-нибудь такое, чтобы я как наяву увидела наш город.

Афинодор чувствовал, что слегка пьян. Наверное, от свежего воздух, от солнца, после подземелья. Его ощутимо несло, будто он снова мчится на гоночной колеснице, стараясь на повороте обогнать Алкивиада. Тогда не вышло.

Он набрал воздуха, и, преодолевая вынужденную косноязычность, продекламировал, даже с выражением:

В Элладе я рабою буду, самых

Для старости неподходящих дел

Достанется мне бремя, сторожить

Мать Гектора заставят их ворота

Иль хлеб месить. Спина взамен подушек царских

Попробует полов, и земляных.

Сквозь жалкие обноски царских риз

И кожею истёртой... Горе, горе!

Из-за одной любви, и сколько мук

В глаза ещё глядит. Кассандра! дочь!

Подруга бога, демоном каким

Осквернена ты, дева. Поликсена...

О, сколько вас, и не придёт никто

К несчастнейшей... А вы, что поднимали

Меня, направьте нежные стопы,

Царицыны когда-то, но теперь...

Невольничьи, с подстилкою моей

Соломенной, к кремнистому обрыву,

Чтоб, истомясь слезами, я с него

Упала вниз и умерла. А счастья

Среди живых не славьте ничьего.


Афинодор на мгновение замолчал. Замер в сомнении. Разве это хотела услышать старая рабыня, желающая его словами пробудить воспоминания. Почему на ум пришла речь Гекубы, из новой дядиной трагедии "Троянки"? Она, к тому же, далась ему нелегко. Только сейчас, пережив то же самое, что и легендарная царица, он по-настоящему понял смысл стихов Еврипида.

Вот так, за один миг можно лишиться всего. Разом потерять родину, любимый дом и семью. И даже человеческое достоинство, и стать говорящим имуществом. Стоит только проиграть в войне, и прежняя жизнь закончится навсегда.

– Хорошо, – одобрительно сказала старушка, – а теперь сначала читай, от речей Посейдона и Афины.

Афинодор удивился. Этой трагедии она слышать не могла, ведь сама сказала, что сорок лет не видела родины. Однако он послушно принялся читать трагедию с самого начала. От стихов Посейдона, где Колебатель земли жалеет разрушенную Трою. И диалога Посейдона и Афины, где богиня просит отомстить ахейцам за то, что осквернили её храм. Непостоянство богини, которая все десять лет помогала ахейцам, закрывала глаза на не менее страшные грехи. И в один миг сменила любимцев, принявшись мстить победителям за святотатство.

Что это, как не символ неверности военной удачи? Одно неудачное решение полководца, и война проиграна. Родной город лежит в руинах, герои мертвы, остались только вдовы и сироты, чья судьба вызывает лишь боль.

Афинодор читал трагедию не так, как обычно играли в театре. Актёр облачался в пышный костюм, вставал на высокие котурны и надевал на лицо маску. Он произносил высокопарную речь, часто под музыку. Старался, чтобы его услышали в самых дальних рядах. Но был всего лишь образом, символом мифического героя.

Афинодор не сыграл, а прожил трагедию, вложил в стихи душу. Словно вышел перед всеми, сказал слова, идущие от самого сердца, и умер.

Как только трагедия закончилась, оказалось, что вокруг него собрались все. Рабы, надсмотрщики, крестьяне и торговцы. Даже карфагенянин и какой-то знатный гражданин Сиракуз. Все стояли и слушали его, будто перед ними наяву предстал вид горящей Трои.

Только старушка отошла в сторону и села там, под деревьями.

– Эй, афинянин! Это, что – новая трагедия Еврипида?

– Да, "Троянки". Её он сочинил перед самой войной.

– А ты ещё что-нибудь из Еврипида знаешь? – заинтересовался богач.

– Знаю, многое помню. Еврипид мой дядя, – тихо сказал Афинодор.

– "Медею" давай! – потребовал карфагенянин, – как Медея своих детей убила!

– Лучше "Алкесту", – не согласился с ним знатный сиракузянин, – те стихи, где Алкеста возвращается из загробного мира!

Афинодора развязали. Он принялся читать по памяти "Медею", потом отрывки из "Алкесты". А сам пытался отыскать взглядом старушку.

Афинодор даже не заметил, как богатый сиракузянин отсчитал горсть серебра и отдал её надсмотрщику. Он только что сменил хозяина, даже не успев это осознать.

Старой рабыни нигде не было видно.

Голова кружилась. Он скользил взглядом по лицам людей. Неподдельный интерес, удивление, одобрение, искренний восторг, а у кого-то и хмурая неприязнь. Но ни одного равнодушного. И все смотрели на него. Кроме, разве что, одной парочки. Чуть поодаль молодой мужчина, обликом настоящий Аполлон, беседовал с женщиной, стоявшей к Афинодору спиной.

Бывший каторжник взглянул на них и почти сразу забыл. Кто-то хлопнул его по плечу, высказал восхищение. Кто-то поздравлял. С чем? Он всё ещё не вполне понимал, что происходит.

– Ты проиграла.

– Почему ты так уверен?

– Бог из машины. Ты сама не смогла обойтись без того, что высмеивала.

– Вовсе нет, мальчик справился сам.

– Но кто устроил эту встречу?

Она посерьёзнела. Улыбка исчезла.

– А ты пройди по цепи дальше. Эту безумную бойню тоже я устроила? Город теперь стоит на краю бездны. Каков будет бог из машины для него? Я давно перестала играть в эти игры.

– Нет, не обманывай сама себя, – он усмехнулся, недобро, высокомерно, – ты продолжаешь. Просто одна твоя игрушка сломалась, и ты нашла другую. Все эти приглашения, что рассылает Архелай – твоя работа?

Она не ответила. Смотрела, не отрывая ярких синих глаз.

– Молчание – знак согласия. И не надоело возиться с ними? Одним царём из рода нашего дорогого Мусорщика не обойтись. Потребуется с десяток поколений, чтобы вытащить этих пастухов из невежества. Был у них уже один филэллин и толку-то? Не в коня корм.

– Посмотрим, – ответила она спокойно, – и века не пройдёт.

Он приподнял бровь.

– Поспорим?

– Ещё с этим не разобрались.

– Ха! Тут всё очевидно. Ты проиграла.

– Что скажет Хорей?

– Он тебе напомнит, что твой подопечный, даже после некоего изящного намёка ничего не понял и написал "Ифигению в Тавриде", где опять залез в тупик. Кстати, ты же знаешь кто там появляется в конце?

Она поморщилась.

– Твоя работа?

– Что-то ты перестала избирать в любимчики умных.

– Хорей не отдаст тебе победу. Нечестная игра.

– Посмотрим.

Мужчина пошёл прочь и вскоре скрылся за оливами. Женщина осталась. Повернулась к галдевшей толпе, что окружила Афинодора, и задумчиво проговорила:

– Не понимает… Неужели и это не поймёт?

Второй год 92-й Олимпиады[35], Саламин

Троянская война завершилась победой ахейцев. Цитадель Илиона догорала, победители тащили к кораблям рабынь и богатую добычу. Нож обрывал жизнь Поликсены на кургане Ахилла. Цари поднимали к нему золотые кубки, совершали возлияния, приносили жертвы. Только одна безумная Кассандра размахивала факелом и пророчила грядущие несчастья для опьянённых поражением Трои ахейцев.

Еврипид с трудом оторвал взгляд от картины, изображающей гибель Илиона и одну из сцен в его трагедии. Сей прекрасный дар сделал ему художник Каллимах, накануне своего отъезда в Македонию. Новый царь македонский Архелай не скупился и переманивал к себе талантливых афинян.

Каллимах уехал, Тимофей вроде тоже подумывал податься следом.

Все уезжают. Да и, верно, чего в Афинах оставаться? А ему и вовсе город теперь поперёк горла. Не в Македонию сбежать, так здесь сидеть, на Саламине. Скрыться в забвение от злых насмешников.

Город стал совсем не тот, что прежде. Тоскливо ныне в Афинах. Два года назад чуть ли не в каждом доме вой стоял. И до сих пор не улеглось горе.

В Экклесии всегдашняя грызня, дрязги. За неосторожное слово цикутой напоят.

Война идёт трудно. Полностью отпала от Афин Иония. Спартанцы же на деньги Великого царя усилились необычайно.

Беда не обошла и родню Еврипида. Афинодор сгинул во время сицилийского похода. Он у его родителей – единственный сын. Дети Еврипида живы, но легче ли от того? Последние годы преисполнены горечью, разочарованиями. Ещё и здоровье сдаёт, изжога мучает по утрам. Хотя нет, это кухарка Тевта совсем от рук отбилась. Готовит кое-как, разленилась напрочь.

Еврипид чувствовал, что просто так не успокоится. Решил наказать глупую рабыню, которая неспособна приготовить сносную еду.

– Собирайся-ка на рынок, пусть с тобой кто-нибудь из мужчин пойдёт. Купишь свежей кефали, сыру, зелени. Вина приличного. И обед приготовь! Хороший обед, как положено! А то продам, клянусь Скотием[36], продам!

Она поспешно скрылась с глаз, подобное обращение для хозяина дома было редкостью. Рабы привыкли, что тот за ними совсем не следит и большую часть времени читает и пишет.

С перепуга Тевта расстаралась. Сейчас с кухни тянуло аппетитным дымком от рыбы, запечённой с сыром и луком. Вот только с обедом вышла заминка. Вбежал привратник, крича на ходу:

– Господин! Господин! Чудо! Радость-то какая!

Еврипид не успел ничего понять, как следом за рабом в андроне появился тот, кого родня давно уже оплакала.

– Дядя, я вернулся, – просто проговорил Афинодор.

Голос его дрогнул.

– Мальчик мой! – бросился к племяннику Еврипид, – ты жив!

– Жив… – прошептал Афинодор, – я дома. Это чудо! Будто сон…

Они обнялись. Затем, оторвавшись от племянника, Еврипид внимательно осмотрел его. Афинодор выглядел заметно постаревшим, исхудавшим и замученным. По щекам его градом текли слёзы.

– Ты жив… Жив… – повторял поэт.

– Благодаря тебе…

– О чём ты? – не понял Еврипид.

– Это всё благодаря тебе! Я обязан тебе свободой, жизнью. Всем, всем обязан!

Он принялся говорить, сбивчиво, непонятно, перескакивая с пятое на десятое. Однако Еврипид почти не перебивал его, жадно впитывая каждое слово. Постепенно смысл речи племянника начал доходить до поэта.

– …Он отпустил меня без выкупа! Просто так! Только за то, что я читал ему твои стихи!

Афинодор говорил, частил, спотыкался, запинался. Сейчас он, определённо, не имел бы успеха на Пниксе[37], решись там выступить.

Однако его сбивчивая речь ввергла Еврипида в странное оцепенение. Взгляд его затуманился, в висках застучало, уши заложило. Голос племянника звучал глухо, будто тот говорил, уткнувшись лицом в мешок шерсти.

И сын Мнесарха сейчас видел не его, а десять судей возле жертвенника на орхестре театра Диониса. Финал агона. Судьи извлекали из пифоса черепки, на каждом из которых написано одно имя. Пересчитали.

– Первая награда Ксеноклу!

Сердце старика сжалось…

– Вторая награда Еврипиду!

Первая награда за "Эдипа", "Ликаона" и "Вакханок". Трилогия о Трое не просто проиграла – во время исполнения "Троянок" граждане афинские гудели и свистели, перекрывая хор.

На берегах крутых Скамандра пали

Не ради рубежей родной земли,

Но ради Трои. Их сразил Арей, –

Детей им не увидеть, пеленой

Жена не обернёт их: на чужбине

Лежат в земле. И дома тоже горе:

Та умерла вдовицей, та бездетной,

Детей другим растили, и никто

Могильный холм не оросит им кровью.

О да, похвал достоин их поход

"Как он осмелился, мерзавец? Он возомнил себя Кассандрой?!"

Провал… Чудовищное поражение…

Они не поняли его посыла?

О нет, Эзопа речь угадали безошибочно.

В те дни, когда город Паллады воинственно потрясал копьями – вещать о поражении?!

Вторая награда достойному изгнания! Неслыханно!

Поэт выдохнул, возвращаясь к действительности.

– …Я даже и не думал, что все их помню наизусть! Ты представляешь? Все! Я истратил все его запасы папируса и записал их! Это цена моей свободы, спокойной старости отца и матери!

Афинодор налил себе вина, но выпить не смог. Чувства переполняли его. Тянуло говорить и говорить:

– И я не один такой! Многих наших земляков спасли твои стихи! Тот человек, Эвкратид, пожелал расспросить и других. И всех, кто смог прочитать по памяти хотя бы несколько твоих строк, отпустили на волю. Ты можешь себе такое представить? Это великая слава!

Еврипид молча помотал головой и тяжело опустился на клинэ.

– Мы выступим в собрании, – продолжал Афинодор, – предложим поставить кенотаф всем афинянам, которые погибли в плену или в походе! А эпитафию напишешь ты! Отец уже сказал, что не поскупится и даст денег на памятник! И другие его поддержат!

Он замолчал, подсел к дяде. Тот привалился к стене и смотрел на племянника как-то странно.

– Что с тобой? Тебе плохо?

– Нет-нет, мой мальчик. Всё хорошо.

Еврипид похлопал племянника по колену. А тот поднял взгляд и на противоположной стене прямо перед собой увидел пожар Трои.

– Что это за картина?

– Это сцена из "Троянок", мне её Каллимах написал, на память. Его царь Македонии пригласил к себе работать. Письмо недавно прислал, всё там с ним хорошо, – тихо сказал Еврипид.

– Посейдон и Афина… – задумчиво проговорил молодой человек.

Он встал и подошёл поближе. Пробормотал совсем негромко:

– Былых врагов обрадовать хочу, былым друзьям послать исход печальный…

Изображение Афины показалось ему необычным. Богиня словно смотрела прямо на него. Он не смог оторвать взгляда от ярких, будто живых синих глаз. Кажется, он видел такие же глаза. Но где и когда?

Голова у Афинодора закружилась, перед ним понеслись воспоминания, которых у него быть не могло. Розы, роща Академа. А потом полдень на Сицилии, старушка с кувшином странной воды.

Неужели это правда? Не бред измученного разума?

Он видел богиню? И даже говорил с ней…

Голова Афинодора закружилась, и он не сразу смог вернуться к реальности, вслушаться в слова дяди, произносимые с горечью.

– Слава… Мой мальчик, ты помнишь, как лошади Алкивиада получили все три награды в Олимпии? Представь себя на месте колесничего, что пришёл первым. Какую награду получил он, ты знаешь? Я скажу тебе – ложе подле хозяина лошадей на симпосионе в честь сей победы. Роскошный обед. Дружеское похлопывание по плечу. А статуя олимпионика – Алкивиаду. Ты сейчас вспомнишь имя колесничего?

Афинодор медленно покачал головой.

– Вот какова слава, мой мальчик. Ты не подумай, я безмерно счастлив, что мои стихи спасли тебя. Я принесу богатые жертвы Фебу и Музам.

– И Афине, – проговорил Афинодор.

– Да-да, конечно.

Еврипид встал, прошёлся по андрону туда-сюда.

– Историю о твоём чудесном спасении мы будем из поколения в поколение передавать в семье, не уставая возносить хвалу богам. А граждане афинские обсудят её пару дней, и она превратится в удивительный анекдотон. Быть может, достигнет ушей Фукидида. Он сейчас во Фракии и, как говорят, тоже вступил в состязание. Готов побиться об заклад, что безнадёжное.

– Какое? – спросил Афинодор.

– Пытается затмить славу Геродота. Вот, может и твоя история ляжет на папирус. Или не ляжет.

Афинодор молчал. Едва вернувшись в Афины, он узнал от отца, что дядя пребывает в унынии, жестоко хандрит. Причина была в том, что на минувших Великих Дионисиях Аристофан представил новую комедию, "Женщины на празднике Тесмофорий". И главным персонажем её сделал самого Еврипида. Жестоко высмеял, ославил женоненавистником, поиздевался и над пристрастием к эореме, той самой машине, которая в трагедиях дяди спускала "с небес" богов, разрешавших все затруднения героев. В комедии на сей механэ полетал над проскением сам "Еврипид", безуспешно пытаясь спасти от разъярённых женщин своего тестя.

Сына Мнесарха едва удар не хватил от унижения. Он удалился на Саламин, подальше от чужих глаз и тыкающих пальцев.

– Много лет я мечтал, что однажды афиняне оценят мои трагедии, – с горечью в голосе говорил Еврипид, – и раз за разом на Дионисиях выбирали не меня. Четыре первых награды за всю жизнь, за семь десятков с лишним трагедий. В тот самый первый раз, как только присудили победу мне, я был счастлив, как дитя, которому подарили яркую игрушку. А потом… Пустые надежды, что раз за разом разбивались о приговор судей. И снова первым оказывался не я. И ладно бы уступал одному Софоклу. Но остальным?

– Они предвзяты, дядя, – заметил Афинодор, – достойных ли людей ты жаждешь одобрения?

Еврипид не ответил. Потянулся к столику, качнул в руке ойнхойю. Пусто. Он прошёл за спину племянника. Тот обернулся вслед и вдруг дыхание перехватило.

Позади, в дальнем углу андрона, в кресле, неподвижно сидела синеглазая женщина. Та самая, которую он видел там, в роще Академа.

Она смотрела на Еврипида, а тот словно ослеп и не замечал её, сидевшую в двух шагах. На крышке сундука у двери стоял ещё один кувшин. Еврипид взял его в руки и тоже качнул. Скривился.

– Их забавляют мои неудачи. Аристофан и вовсе от эзоповых подколок перешёл к открытому глумлению.

– Так и наплюй на них! Вот твоя слава – за тридевять земель тебя превыше прочих чтят враги!

Еврипид покачал головой.

– Занятный анекдотон, мой мальчик. Не более. Нельзя стать олимпиоником, обгоняя ветер на задворках своего поместья и не выбравшись в Элиду. Увы. Печально, что бессмертные законов нам не дали разумнее[38]

Он посмотрел на племянника, следившего за ним с разинутым от удивления ртом.

– Ты чего? Ворона залетит, – усмехнулся поэт.

– А? – очнулся Афинодор.

– Что ты там увидел?

Афинодор привстал было с ложа, но ноги отказались держать, и он грузно рухнул обратно.

– Ладно, – проговорил Еврипид, – что-то я заболтался. Надо бы подопнуть толстуху, а то останемся без обеда. Ты подожди немного.

Не подозвав рабов, шаркающей походкой он покинул андрон.

Афинодор сполз с ложа и бухнулся на колени перед богиней.

– Встань, не люблю этого, – строго сказала Афина, – и посмотри на меня.

Он через силу поднял на неё глаза.

– О, Градодержица…

– Оставь эти напыщенные речи и зови меня Софроникой. Как зовёт он, – она кивнула в сторону двери.

– Он… Он не видел тебя?

Софроника кивнула.

– Но почему? Ведь прежде…

– То было раньше, – отрезала она.

– Ты оставила его? – догадался Афинодор, – разве он не выполнил то твоё повеление? Там, в роще…

– Ты помнишь о нём?

– Да… Но всё, как в тумане… Было? Не было?

– Было, – подтвердила она, – теперь твоя память останется при тебе. Что же до моего повеления – он исполнил его достойно. Заслужил награду. И получил её.

– Награду? – пробормотал Афинодор.

– Да. Ту, что ты принёс ему.

– Но… – Афинодор не нашёлся, что ответить.

– Он не принял её? Да, увы. Не понял. Даже не увидел. Что же, так тому и быть.

Афинодор ещё трясущийся от страха, но всё же немного ободрённый простотой её речи, осторожно проговорил:

– О, госпожа, он так расстроен. Неужто ты не могла бы… – он стушевался, не решившись попросить.

– Я знаю, что ты хочешь сказать. Не могла бы я предстать перед ним, как сейчас перед тобой и объяснить смысл награды?

– Да… – Афинодор опустил глаза.

Софроника усмехнулась.

– О да. Могла бы. И он бы сразу мне поверил. Воспрял бы духом. Ведь богиня всё бы объяснила, так? Не кто-то там.

Афинодор осторожно кивнул.

– Увы, мои слова обесценили бы саму суть награды. Как и "моё явление" в его "Ифигении". Он бы не понял. Ему бы приказали это сделать. Заменили его мысли чужими. Положа руку на сердце, Афинодор, скажи – ты сам-то это понимаешь?

– Да… – пробормотал он еле слышно.

Она грустно кивнула.

– Как сложно с вами, люди. Прошу тебя, не передавай ему сей разговор.

Она встала. Афинодор решился ещё на один вопрос:

– Прости меня, госпожа… Софроника. Всё же ответь – ты так и оставишь его наедине с собой?

Она вздохнула.

– С хандрой он справится сам. Или не справится. Что же до прочего – я подыскала для него работу. Быть может, он опять не осознает её смысла. Но тут уж ничего не сделать.

– Работу? – переспросил Афинодор.

Женщина молча указала рукой на картину, написанную на стене. Афинодор повернулся к ней.

Теперь здесь была изображена не Троя.

Картина вдруг стала объёмной, в ней появились необычные цвета, глубина, будто это было окно в настоящий мир.

Сначала перед ними показались горы и дремучие леса. Диковатого вида пастухи в безрукавках из овчины.

– Что это? – потрясённо прошептал Афинодор.

– То место, где с театром не очень-то пока знакома даже знать. Исключая, разве что, царя, – прозвучал за его спиной голос Софроники, – как думаешь, твоему дяде стоит принять его приглашение?

– Это Македония? – догадался Афинодор.

Софроника не ответила.

А на картине вместо гор и лесов начал стремительно расти настоящий эллинский полис. С храмами и богатыми зданиями. И театром.

Картина будто приблизилась к ним, теперь город отодвинулся в сторону. Вся стена теперь была занята театром. Перед Афинодором на скене появлялись актёры в масках, на высоких котурнах. И рядом хор в пышных нарядах.

Одна за другой в театре мелькали разные трагедии. Афинодор внимательно следил за каждой и шептал слова, словно подсказывая их актёрам.

Вот Гераклиды спорят, следует ли возвращать наследство отца. Медея решается убить детей. Федра в отчаянии пишет письмо для Тесея.

А потом образы трагедий сменились лицом светловолосого отрока в шафрановом хитоне. Он сидел в первом ряду зрителей, рядом с черноволосым одноглазым бородачом в царском пурпуре. Взгляд отрока был очень внимательный.

Пристальный.

И будто потрясённый. Он словно проживал то действо, что проплывало перед его взором.

Афинодор обернулся к Софронике, но её и след простыл.

Сердце так и норовило выскочить из груди. Приходя в себя, Афинодор ещё долго сидел в андроне один одинёшенек. А потом, когда вокруг засуетились слуги, собирая стол, вернулся Еврипид, Афинодор весь день до самого вечера оставался рассеян и задумчив.

Смотрел на образ Кассандры на стене.

"Как сложно с вами, люди…"



[1] 415 год до н.э.

[2] Эпибаты – морские пехотинцы.

[3] Литургия – общественное служение богатых граждан. В основном – организация за собственный счёт выступлений хоров на праздниках и содержание триер в боевой готовности.

[4] Агорей – "Рыночный", эпитет Гермеса.

[5] Экклесия – Народное собрание в Афинах.

[6] Ойнхойя – специфический кувшин для вина с тремя сливами.

[7] Диплодион – отворот дорийского или ионийского женского хитона, которым можно было покрыть голову, как капюшоном.

[8] Хорей – "Плясовой", эпитет Диониса, изобретателя театра.

[9] Мелос – один из Кикладских островов. Зимой 415 года до н.э. в ходе Пелопоннесской войны после долгой осады взят афинянами. Победители вырезали всех мужчин, а женщин и детей продали в рабство. Это была вторая кровавая резня, устроенная афинянами. Она вдохновила Еврипида написать осенью того же года антивоенную трагедию "Троянки".

[10] Келевст – начальник гребцов. Это слово означает – "увещеватель", поскольку его задачей было контролировать греблю, "увещевать" грести ритмично.

[11] Кибернет – кормчий.

[12] Педалион – рулевые вёсла.

[13] Риппапай – возглас гребцов, что-то вроде "эй, ухнем" (так его перевёл Пиотровский в "Лягушках" Аристофана). Так же он обыгрывался другим возгласом – "иппапай" ("эй, лошадки!")

[14] Параррумата – экран, прикрывавший сверху и сбоку транитов, гребцов верхнего ряда триеры. Те гребли через парексейресию (аутригер) и их скамьи выходили за пределы корпуса.

[15] Пелагий – "Морской", эпитет Посейдона.

[16] Герма – каменная четырёхгранная колонна с изображением бородатой головы и, нередко, эрегированным членом. Возводили в честь Гермеса, обычно на перекрёстках, но не только.

[17] Сиракузы – коринфская колония.

[18] Тип древнегреческой статуи эпохи архаики, обнажённый юноша-атлет.

[19] Авторство трагедии "Пирифой" оспаривается между Критием и Еврипидом.

[20] Факелоносец и глашатай – участники Элевсинских мистерий.

[21] 28 августа 413 года до н.э.

[22] Теорида – государственная священная триера Афин. Выполняла функции доставки послов, на ней возвращали в Афины для суда задержанных заграницей государственных преступников. Теорид было две – "Саламиния" и "Парал".

[23] Ктисты – жители метрополии по отношению к жителям колонии.

[24] Плетр – 100 ступней, 30.65 метров.

[25] Парад – лесенка для подъёма на триеру в кормовой её части.

[26] Полиада и означает Градозащитница, эпитет Афины.

[27] Скалмы – уключины.

[28] Два обола в то время были дневной оплатой гребцу.

[29] Фукидид, передавая речь Гилиппа, утверждал, будто акарнанцы, "сухопутные моряки", не умеют метать дротики сидя. Это подразумевает, что гребцы во флоте коринфян, союзников Сиракуз, такое практиковали.

[30] Стэйра – форштевень. Акростоль или акротерион – украшение носа ("рог триеры").

[31] Латомия – каменоломня.

[32] Котила – около 0.33 литра.

[33] Врата из слоновой кости вели в мир лживых снов. Врата из рога – в мир истинных.

[34] Кенотаф – символическая могила без покойника. Кенотафы строили для пропавших без вести.

[35] 411 год до н.э.

[36] Скотий – "Тёмный", эпитет Аида.

[37] Пникс – холм в центре Афин, где проводились народные собрания.

[38] Еврипид процитировал свою трагедию "Ион".

Взвешенная критика
Другие работы автора:
0
15:15
134
Нет комментариев. Ваш будет первым!

Рекомендуем быть вежливыми и конструктивными. Выражая мнение, не переходите на личности. Это поможет избежать ненужных конфликтов.

Загрузка...

Другие публикации

Любимый-дорогой
Majorica 34 минуты назад 0
Зависть
franz 44 минуты назад 0