Дороги
Ту-ту-ту-тууу... стучат колёса. Стучат — и мы живём. Пусть еле-еле, пусть чуть теплится в нас жизнь — как в горстке семян, не растративших силу, готовых упасть в землю и прорасти. В родную землю.
Мы возвращаемся.
Мы — угнанные в начале войны, лишённые корней, изуродованные. Бледные, голодные, исстрадавшиеся, но не сломленные. Не утратившие надежды. Не потерявшие веры. Прошедшие плен, смерть, отчаяние — и всё же живые.
Мы возвращаемся спустя годы.
И как же холодно здесь, на открытой платформе поезда, мчащего нас на родину. Зверски холодно. До костей. До хрипа в груди. Но этот холод — последнее, что отделяет нас от дома...
───
Большой деревянный дом на улице Бебеля дрожит под раскатами орудий.
— Мама, мама, мне страшно...
— Мне тоже страшно, Галочка. Саша, Петя, ведите девочек в сад, быстрее.
Ветви яблонь сотрясаются от артиллерийских снарядов. Яблоки, уже налившиеся, падают в траву. Их никто не подберёт — это их гибель.
Мы сидим в неглубоком окопе, вырытом несколько дней назад, после наступления немецких войск и отхода наших. Сидим, прижавшись друг к другу. В городе полная неразбериха: люди бросают дома и бегут без оглядки, спасаясь от войны. Мы не смогли. Отец помогал эвакуировать грузы на железной дороге. Мама не хотела уходить без него.
Нарастает гул вражеских самолётов. Танюшка плачет, затыкает уши. Скулит тоненько, по-щенячьи. Мы замерли, вжались в тёплую сырую землю, ища в ней спасение. Но она не всесильна. Её сотрясают удары, один за другим, земля издаёт глухой стон и лопается. Вверх и в нас летят щепки отчего дома, комья земли, пыль и яблоки — их много, они словно шрапнель, — бьют нас по голове, лупят в спины.
Всё. Мы лишились нашего рая.
Дом — вернее, то, что от него осталось, — потрескивая, догорает.
───
К вечеру вернулся отец.
— Здесь оставаться нельзя. Попробуем добраться до деревни, Вер. Там у нас хотя бы будет крыша над головой. Помнишь пустой дом на окраине? Пойдём туда. Тут мы пропадём.
Утром наша семья — мама, папа и нас шестеро детей, в одночасье повзрослевших, — отправилась искать пристанище. Раздетые, голодные. А впереди — осень.
───
Дом оказался действительно пустым. Ни вещей, ни еды. Ободранный и заброшенный, он нависал над нами раненой птицей, распустившей крылья над своими птенцами. Отдавал последнее тепло, но не мог помочь нам выжить. Выживать предстояло самим.
Как же это было тяжело, да ещё на оккупированной территории. Деревня Сергово Новгородской области в сентябре 1941 года была занята немецкими и испанскими войсками, как и всё Поозерье. Невозможно было ступить и шагу без окрика, без нацеленного в грудь автомата. Мама и папа старались из дома не выходить, не показываться — теперь мы стали их глазами, ушами и руками. На время поменявшись с ними местами. Теперь мы были кормильцами в семье. Сашка, Петя и Мария отправились просить милостыню по близлежащим деревням. Стыдно. Подают неохотно — не от жадности, а от отсутствия. Самим есть нечего. Опускают глаза и закрывают двери. Только вот, сквозь ситцевые занавески и горшки с геранью, нет-нет да и мелькнёт рука, совершающая крестное знамение: «Спаси и сохрани вас, детки».
С горем пополам продержались до ноября. Как-то вечером Саша принёс новость: слышал, на колхозных полях ещё можно найти неубранный картофель. Не везде, но кое-где можно. Мама, я, Саша, Петя и Маша — все пошли. Ковыряли мёрзлую землю, пустую, уже кем-то выхолощенную до нас, в надежде отыскать хоть что-то съедобное. Перебирали холодные комья, боясь пропустить малое, но годное. Сколько же было счастья, когда к вечеру удалось набрать полмешка мороженой, мягкой картошки.
───
Ночь. Очень хочется есть. За занавеской вздыхает отец. Мама плачет тихо, почти беззвучно. Крепко спят только Танюшка и совсем ещё крохотный Миша — пригревшийся в тепле материнской груди.
Тишину разрывает собачий лай, треск автоматов, грубая немецкая речь.
К бревенчатым стенам липнут яркие лучи — иудиными поцелуями пробиваются сквозь маленькие подслеповатые окна.
— Мама, мама, мне страшно, страшно... мама...
В дверь колотят. Все сорвались разом, будто и не спали. Только Танюшка сопит, съёжившись под старой маминой кофтой, да сосёт большой палец.
— Schnell!
Нас выгоняют под чёрный осенний дождь. Жирная грязь жадно чавкает под ногами. Холодно. Темно. Страшно. Тело колотит.
Папа несёт на руках ничего не понимающую Танюшку, другой рукой крепко сжимает мою ладонь. По бокам — слева и справа — мелькают белые клыки натасканных, не знающих жалости псов. Людской поток медленно движется к площади. Направление задают автоматчики — грубыми окриками, так похожими на собачий лай.
— Schnell!
Дом, давший нам пристанище, тоскливо смотрит нам вслед. Прощаясь.
Вереница людей заполнила всю площадь. Люди растерянно вертели головами, пытаясь понять — зачем? Что они здесь делают среди ночи, под дождём. Громко и бодро стучит топор, тук, тук, завершая свою работу. Виселица. Слово такое непонятное и страшное. Через журавлиную шею деревянной перекладины опустилась верёвка, закачалась на ветру маятником — влево-вправо, отсчитывая чьи-то последние минуты.
Мы вытянули шеи — через весь кошмар и ужас тонкой ниточкой пробивалось детское любопытство. Что такое война, мы не понимали. Мы уже знали голод и холод. Но смерть — ещё нет.
Только когда перед людскими взорами вывели и поставили молодого босого парня в солдатской гимнастёрке, толпа ожила. Послышался плач, причитания. Да папина рука, что отдавала мне своё тепло, вдруг напряглась.
Я смотрела на босые ноги парня. Синие от холода. Он поджимал пальцы — словно ему было стыдно, что он разутый. Я не отводила глаз, пока ноги вдруг не пропали.
Папина рука дёрнулась, крепко сжала мою — и отпустила. На минуту. Вытереть слёзы.
— Папа, ты плачешь?
Плакала и мама. Плакали все — плотной чёрной стеной. Плакало небо. Плакал весь мир.
А ноги — они больше не стояли на земле. Висели. Качались. Влево-вправо. Вытянувшись, не находя опоры.
В следующее мгновение чёрная людская масса, словно волна, качнулась вперёд. Ночную темноту полоснули щёлкающие вспышки, наполнив всё невообразимым кошмаром. Люди побежали, поскальзываясь, падая. Собаки лаяли и рвались с поводков. Снова вспышки. Крик. Плач. Ад.
Папа схватил мою руку и потащил, увлекаемый толпой. Другой рукой он держал верещавшую, словно заведённая, Танюшку. Мама крепко прижимала младенчика Мишу к груди, успевая толкать в спину зазевавшегося Петю. Тот изворачивался и продолжал оборачиваться на совершённое зверство. Сзади на нас напирали люди, среди которых мелькали Сашкина и Машина головы. Бежать. Все хотели одного. Скрыться, спрятаться. Но только загоняли себя в ловушку. Чьё большое железное нутро было бездонно. Бежать было некуда. Людей разворачивали и гнали туда, где стояли чёрные грузовые машины. И мы сами, подчиняясь чужой воле, шли в мышеловку, пытаясь хотя бы не растерять друг друга, удержаться вместе.
Железная дорога проходила через станцию Борки. Туда битком гружёные машины доставляли людей. Замёрзших, голодных — распихивали по вагонам. Сотни деревянных коробок, тесно набитых людьми. Для тепла на пол было брошено сено — как в хлеву. Выживать. По счастливой случайности мы попали в один вагон. Поезд вздохнул, в нерешительности дёрнулся, затрясся и понёс. Куда? Никто этого не знал. Но мы хотя бы оставались вместе.
Эшелон трясёт. Вагоны раскачиваются. Голова состава тянет их из последних сил. Людей много, битком. Все стараются держаться по центру, рассевшись на жёлтом соломенном островке, ещё пахнущем полем, солнцем, домом. Этот запах успокаивает — кому-то помогает держаться, кому-то выплакать всю злость и забыться. Холодно, но спасением для всех наше общее тепло, наши спины, тесно прижатые, делящиеся последним и единственным, что есть. А вот с едой плохо, совсем плохо. Её выдают на редких остановках, сыпят из ведра прямо на пол, словно свиньям, превращая людей в скот. Долгая дорога стружкой снимает налёт интеллигентности — не до него, сейчас основная задача: выжить, любой ценой. Вопреки. И всё же в вагоне, движущемся в неизвестность, ещё не забыли, что такое человечность. На еду не набрасываются, как бы тяжело ни было. Она распределяется поровну старшими по вагону: сначала детям и женщинам. Мужчинам — по остаточному принципу. Отец, Саша и Петя опускают глаза, стараются не смотреть, как едят девочки. Маша кусает по чуть-чуть, старательно бережёт. Я и Танюшка набрасываемся жадно, проглатывая разом свои крохи, не успевая даже понять ни вкуса, ни запаха. Танюшка плачет, пищит жалобно, просит ещё, словно воробей, раскрывая рот. Маша вздыхает и отдаёт свой кусок. Папа делится с мамой — ей больше всех нужны силы, она кормит Мишу. Поезд качает, и он издаёт жалобный вой, набирая скорость. До следующей остановки, кажется, проносится целая вечность.
Ранним утром, неизвестного дня, счёт которым давно сбился, вагонная дверь отъезжает — настолько широко, насколько умеет. Яркий свет и чистый воздух текут внутрь, наполняя деревянное чрево вагона. После привычной темноты все жмурятся, словно кроты, вытащенные из нор на белый свет.
Неизвестность пугает. Но люди так устроены — стараются гнать свои страхи, выбирая надежду.
Привыкнув к свету, все поднялись. Встречать судьбу — лучше стоя. Хотя не всем это удалось. За время пути многие сильно ослабли. Смертельно. Они остались лежать. Лежать — с открытыми глазами, навсегда уставившись в пустоту.
Раздаётся уже привычное:
— Schnell!
Ближайших к выходу схватили за ноги и потащили наружу — давая понять остальным: конечная.
Мы прибыли в Польшу, а надежду потеряли где-то по дороге.
Я слышала, как отец прошептал маме:
— Никакой надежды, Вер.
Мама опустила глаза, но не издала ни звука, только крепче прижала к груди Мишино тельце.
───
Полтора месяца в тесном, вонючем бараке, полном вшей и блох. Потом снова осмотр, перепись. Дорога. В этот раз путь был короче — Восточная Пруссия. Место под названием Добрино, недалеко от Полесска.
Огромный лагерь военнопленных. И мы — лоскуты с белой каймой и синими буквами «OST». Остарбайтеры. Все вместе. Разделённые зубьями колючей проволоки.
Нам предстояло работать на полях. Чистить и кормить скот, сажать, полоть, собирать урожай. Мы стали рабочей силой: бесплатной и безправной. И так же — легко заменяемой.
Нам присвоили номера и поселили в небольшую комнату в огромном сером бараке, пахнущем карболкой, болью и давно немытыми телами. Мы делили комнату вместе с семьёй из Ленинграда: женщина и двое её малолетних сыновей.
У нас отобрали всё, даже наши имена, заменив их на номер на груди. Маша, Петя, Саша, отец — все должны были работать. Даже мама — несмотря на нуждающегося в ней грудничка. Попала в услужение к богатой немецкой семье — стирать и убирать. Мне досталось присматривать за Танюшкой. Пока мы были бесполезны — лишние рты. И оставались сами по себе. Наше детство росло вместе с нами за колючей проволокой.
Лишь когда на лагерь опускалась ночь, расчерченная яркими лучами мощных прожекторов, мы собирались вместе, под крышей серого барака, на время ставшего нашим домом. Пусть в тесноте, но самое главное — вместе.
С едой по-прежнему было плохо. Голодно. За труд не платили. Пищу давали такую, что её и едой назвать было сложно. Ровно столько, чтобы не умереть, чтобы хватало сил выходить на работу. Мы быстро съедали свой паёк, всё до последней крошки, и голодными шли спать. Мне, Тане и маленькому Мише паёк не полагался. Мы не работали. Папа и мама делили на нас свои порции. Я часто замечала, как Петя что-нибудь оставлял от ужина, быстро пряча в карман. Он был скрытным, но его скрытность помогла нам выжить.
В один из дней всех, как обычно, подняли на работу рано. К полудню ждали важного гостя. Весь лагерь гудел. Сегодня всех заставили работать на территории. Все чистили, мыли, мели, что-то приколачивали, красили. Стараясь усладить взор большого начальства. Для гостя приготовили подарок. Вороной, с лоснящейся шкурой — жеребец. Оказалось, самой большой страстью гостя были лошади. Дорогие, породистые. За месяц до его прибытия в конюшню доставили чистокровного жеребца. Но конь оказался норовистый, с повадками как у чёрта. Не знаю, кто смог накинуть на него узду, но сейчас его пытались удержать за поводья сразу трое рослых солдат. Конь вставал на дыбы, храпел и нервно косил глазом. Один из солдат получил копытом в плечо, упал, пополз.
Чёрная бестия мотала головой, стараясь вырвать поводья из рук солдат.
Петька с остальными ребятами стоял у забора и смотрел на это представление. Его губы кривила довольная ухмылка, которую, на его счастье, в этой суматохе никто не заметил. Тот солдат, что получил удар копытом, бросился за длинным хлыстом, чтобы отплатить коню болью. Он уже замахнулся, когда между конём и плетью встал Петька. Выставив вперёд обе руки, он что-то кричал, но получил удар кулаком в лицо. Кровь потекла из разбитого носа и губы, но он не отступил. Развернулся к коню и схватился руками за поводья. Конь ещё раз вскинулся вверх, угрожая размозжить Петькину голову тяжёлым копытом, и вдруг встал, продолжая нервно всхрапывать и дёргать ушами. Петька пошарил в кармане и вытащил лакомство. Конь потянулся губами к протянутой детской ладони. Петька что-то зашептал ему на ухо — животное фыркало, но слушало. Почувствовав, что конь успокоился, Петька похлопал его по чёрной лоснящейся шее и спокойно вывел на середину загона. Маленький Петькин секрет стал нашим спасением.
Гость — высокий, в белых перчатках, с хлыстом — стоял у машины. Наблюдал. Он посмотрел на Петьку, на коня, снова на Петьку.
— Dieser.
Так Петька стал работать на конюшне и получать за это молоко и хлеб.
Дни в лагере бежали за днями. Не отличаясь один от другого. Такие же серые, как и стены нашего барака. Чаще всего они приносили разочарование, но иногда — нежданную радость. Как тот рождественский недоеденный пирог, который маме разрешили забрать за хорошую работу. Или красную нижнюю юбку, что разонравилась хозяйке, а нам с Таней мама из неё сшила платья. Но случались и чёрные дни, очень чёрные. Наполненные невыносимой болью.
Как-то раз, когда я играла с Танюшкой и другими детьми возле нашего барака, мы услышали музыку. Кто-то наигрывал на губной гармошке — очень легко. Какую-то весёлую песенку. Это звучало так странно для этого места и в то же время так прекрасно. Я первой решилась посмотреть.
Под окном дома, где были мастерские, я остановилась. Музыка лилась оттуда. Но, кажется, я не слишком пряталась, и меня заметили. Из окна показалось улыбающееся лицо немецкого солдата. Он показал гармошку, на которой играл, затем пробежался по ней губами, извлекая звук, и поманил меня рукой. И тут же пропал, чтобы вскоре снова появиться и показать конфету.
Яркий красный фантик сразу завладел моим вниманием. Я смутно помнила, что это такое. Кажется, что-то сладкое, невообразимо вкусное, из другой, далёкой жизни. Ноги сами понесли меня к этому добродушно улыбающемуся человеку. Танюшка семенила за мной, не отставая. За нами робко шли остальные дети.
Я протянула руку в надежде получить обещанную конфету.
В этот момент из окна вылетел тяжёлый кузнечный молот, брошенный руками того улыбающегося человека. Молот попал мне прямо в ногу, кость хрустнула. Боль, слепящая, яркая, — обожгла. Я упала и провалилась в темноту. С переломанной ногой я пролежала в бараке полгода. У мамы за это время прибавилось седины.
К январю 1945 года небо над Куршским заливом ожило — окрасилось частыми вспышками. Начиналось наступление наших войск. Немцы в спешке отступали.
Тех, кому не повезло, грузили в эшелоны и гнали вглубь страны. Военнопленных расстреливали.
Мы сидели в бараке и не знали, чего ждать. Соседний барак горел. До нас долетали крики — но быстро смолкали, уступая место хрусту огня, пожирающему дерево. Тянуло едким дымом.
Вдруг дверь нашего барака распахнулась. На пороге — солдат. Наш. Родной.
— Все на выход! У вас полчаса. Собирайтесь и уходите как можно дальше. Здесь сейчас будет бой.
Собирайтесь? Нам нечего было брать с собой.
И не было времени на радость. Люди выходили из ненавистного барака и бежали — в лес, в поле, спасаясь. Серые, голодные, плохо одетые, но живые. Предстоял долгий обратный путь. Самим. По дорогам, изуродованным войной. Путь домой.
В поле отец смог поймать лошадь из разбежавшихся с немецких конюшен. Меня, с плохо зажившей ногой, и маленькую Танюшку посадили верхом, примотав тряпьём, и тронулись. По дороге встречали таких же, как мы, — спасающихся от смерти, идущих на родину. В первом населённом пункте, занятом советскими войсками, мы разделились. Отец и Маша решили идти на фронт. Маша, милая, добрая Маша, семнадцати лет отроду, — сестрой милосердия. Мы обнялись, поплакали и расстались. Дальше идти предстояло самим. И мы шли. Дороги Польши, Прибалтики — везде остался наш след. На шоссе мы нашли и забрали себе детскую коляску — лаковые бока, внутри обитая розовым атласом. Как оказалось, подарок судьбы.
Мама смогла выдохнуть: теперь Миша, подросший, не висел на её руках, а спал в тепле коляски. Правда, позже её пришлось обменять на хлеб. Целый мешок сухарей. Это было для нас важнее.
На границе Прибалтики и России пришлось задержаться — долго выправляли документы. Мы ждали терпеливо, вместе со всеми. Вот где пригодились сухари. И спасли.
Наконец с бумагами разобрались, и мы снова оказались в поезде. Мест в закрытых вагонах не было. Мама, я, Танюшка, Петя и Саша разместились на открытой платформе. Мы возвращались домой. Шёл февраль 1945. Как мы выжили — не знает никто. Замёрзшие, синие от ледяного ветра, мы добрались до станции Луга Ленинградской области. Ещё одна остановка и последняя пересадка перед возвращением домой в Новгород. Нас пустил погреться станционный смотритель. После ужасного холода тепло сторожки подействовало на нас усыпляюще — все замертво упали и уснули прямо на полу. Только мама, оставив нас ненадолго, побежала узнавать о поезде, идущем в Новгород, пропустить который она не хотела.
Все крепко спали, когда она вернулась.
— Скорее, вставайте, поезд сейчас отходит, я договорилась, чтобы нас взяли. Да просыпайтесь же. — Она трясла мальчиков за плечи. Мы кое-как разлепили глаза, Танюшка что-то бормотала, сонно причмокивала губами, Миша кашлял. Наконец мы поднялись и пошли вслед за мамой, несущей на руках Мишу.
Снова открытая платформа. Снова холод.
— Потерпите, потерпите, мои хорошие, скоро будем дома. Мальчики, а где мешок с сухарями?
Спросонья мы оставили его на полу в сторожке обходчика. Поезд вздрогнул и тронулся.
Петька перемахнул через деревянный борт платформы обратно на перрон.
— Петя!
— Я догоню, мама.
Следом на перрон спрыгнул Саша.
— Я присмотрю за ним, мама, — услышали мы сквозь ветер и снег. Поезд набирал скорость.
В Новгород мы прибыли глубоко за полночь. Темно, холодно, и ничего, что хотя бы отдалённо напоминало наш прежний дом. Надо сказать, что город и на город походил с трудом. С отходом немецких войск в нём не осталось почти ничего, кроме нескольких десятков уцелевших зданий. Миша горел огнём на руках у мамы. Он уже почти не кашлял. Маме надо было устроить нас на ночлег, а самой вернуться на вокзал — встретить Сашу и Петю.
Недалеко щерилось остатками белых колонн здание дворянского собрания. Полууцелевшее, но способное защитить от снега и ветра. В его подвале выживали такие же, как и мы, возвращающиеся домой жители.
Мама усадила Танюшку, сунула Мишу мне в руки и ушла, наказав ждать тут, чего бы нам это ни стоило.
Я держала Мишу, как велела мама, стараясь согреть его своим дыханием. Уставшая Танюшка спала. Тело Миши вдруг затряслось, он захрипел и обмяк. Я прижала его ещё крепче — так сильно, насколько смогла. Его ручка откинулась и повисла, безвольно, словно Миша был игрушкой.
— Девочка, он умер, — услышала я голос незнакомой мне женщины.
— Нет, нет, нет, — затараторила я и прижала Мишу к себе ещё сильнее. Сколько прошло времени — не знаю. Помню только: руки стали свинцовыми. Но я их не опустила.
Вернулась мама вместе с мальчиками. Но Миша их не дождался, ушёл. Тихо, незаметно. Как ангел. Так уходили тогда многие.
На следующий день мама встретила знакомого — когда-то отец работал вместе с ним на железной дороге. У него была вырыта землянка. В ней он и предложил остановиться на время. Мир не без добрых людей, так любил повторять отец.
Надо было похоронить Мишу. Земля мёрзлая — без инструмента её не пробить, не пронять. Решено было отложить похороны на несколько дней, а пока закопали Мишино тело в снег, рядом с землянкой.
Человек предполагает, а Господь располагает. Что это значит, я поняла потом, через много лет. Но тогда, когда наконец дошли руки до похорон, хоронить уже было почти нечего. Голодные крысы успели обглодать его до неузнаваемости. Съели его лицо. И я больше не помню, как он выглядел.
Страшно.
Вскоре война закончилась. С фронта вернулся отец. Однажды просто появился на пороге.
— Вера, я вернулся.
Были слёзы. И объятия. Позже приехала и Маша.
А потом была жизнь. И дом с садом, и яблоки с веток падали, но не пропадали — мама варила из них варенье.
Но главное — мы. Живые. Вместе.
Только Миша не попробовал.
Не успел.



