Красота
‒ И этот пакет, он как будто танцевал со мной...
из фильма «Красота по-американски».
… а ещё я думаю о том, что всё это могло бы не произойти, не окажись я случайно на другом конце города.
«Другой конец города» — говорю и представляю бельевую верёвку, на которой сушатся: дома вместе с их жителями; тополя, набитые пухом; новые трамваи с кондиционерами рядом со старыми, которые без; собаки, выгуливающие сонных хозяев; развалины так и недостроенного дворца культуры; тротуары, дороги, тропинки в парках, машины, светофоры, бордюры, пешеходы и переходы.
На одном конце этой веревки — наша девятиэтажка с четырьмя подъездами. Во втором подъезде пахнет кошачьей мочой и грязным ковром, который Жанна Иосифовна из тридцать пятой постелила у лифта. Если на улице выпадает снег, уже на следующий день ковёр начинает неприятно чвакать под ногами и не перестаёт так делать почти до самого лета. Ковром этим Жанна Иосифовна дорожит и очень гордится: «вот уютно же как дома» и «если бы все были такими щедрыми, то давно бы жили как в Америке». Однажды я помог Жанне Иосифовне с тяжёлыми сумками, занёс их прямо в квартиру и приблизительно понимаю, что она имеет ввиду под словом «уютно». А когда в прошлом году ковёр внезапно исчез…
— Вечно ты перескакиваешь с одного на другое! Вот причём здесь ковёр, который пытались стащить эти бомжи?
Это Анна Андреевна, моя мама. Она всегда говорит, что я перескакиваю, и считает всех, у кого длинные волосы и рваные джинсы, бомжами. А на самом деле это были музыканты, которые устраивали бесплатный концерт в сквере напротив. Они просто одолжили ковёр, чтобы поставить на него барабанную установку. И хоть пропажа нашлась, вернулась даже вычищенной, всё равно приходил участковый и терпеливо выслушивал: «у меня муж инвалид, я двадцать лет здесь живу, развели вседозволенность, я это так не оставлю», а в подъезде ещё долго пахло валокордином.
‒ Если не умеешь нормально рассказывать, лучше замолчи и поправь подушку, шея затекла.
Мама не злая, просто устала болеть. Уже семь лет она прикована к кровати, точнее, к старому раскладному дивану в нашей маленькой, давно не видевшей ремонта, двушке: общая площадь тридцать семь, жилая двадцать четыре (восемь и шестнадцать), кухня шесть (есть возможность увеличить на три квадрата за счёт балкона), санузел совмещен. Пару лет назад мы пытались продать квартиру, чтобы купить что‒нибудь поближе к поликлинике. Точнее, Михаил Ильич пытался ‒ риэлтор из конторы, которая в цокольном этаже дома, но вывеска под нашим окном, на третьем: красные буквы на белом фоне «Агентство элитной недвижимости «Пантеон» и стрелочка вниз. Из‒за вывески мы и познакомились с Михаилом Ильичом, он приходил договариваться, чтобы монтировать с нашего балкона. Он же и подкинул идею с продажей и сам разместил объявление.
Михаил Ильич всегда предупредительно звонил перед тем, как привести потенциальных покупателей на показ: «Анна Андреевна, дорогая, веду человечков к вам». Мама начинала суетиться, покрикивать на меня, требуя зеркало, расчёску, косметичку и «раздвинь занавески, мне нужен свет». Я отодвигал шторы и свет каким‒то волшебным образом из окна перебирался в мамины, подкрашенные осыпающейся тушью, глаза. Мне нравилось это преображение, и я хотел, чтобы квартира продавалась вечно. Но однажды Михаил Ильич позвонил и сказал: «Сегодня моя Танечка приведёт к вам человечков, теперь она будет с вами работать», и мы передумали.
‒ Не так уж и далеко от нас поликлиника, а здесь всё‒таки прошла моя молодость, сюда двадцать восемь лет назад я принесла из роддома комочек счастья.
Комочек был завернут в розовое одеяло ‒ гадалка нагадала, что родится девочка, и всё купили для девочки, и живот был круглый, и гладили по нему: «Поля, Полюшка», и тянуло на сладкое, и мама крутилась возле зеркала с притворным недовольством: «девочки всегда красоту материнскую забирают», и пони с крылышками на обоях в моей комнате до сих пор напоминают, что здесь ждали не меня. Но я без обид, честно.
— Сгоняй на Толбухина. Там одна бабка продаёт сосновые шишки, она их томит в казане на барсучьем жиру и заговаривает особыми молитвами. Галя сказала — мёртвый затанцует! Купи две банки. Вот, адрес написала, не потеряй.
Толбухина, 17 — хрущёвка на другом конце бельевой верёвки. По понятным причинам я редко бываю так далеко. Когда случилось с мамой, я бросил университет (нет, не жалею ни капельки), и всё время проводил в больнице. Когда маму выписали, устроился работать в нашу Управляющую компанию. Так что я всегда рядом с домом и тоже в каком-то смысле прикован к старому раскладному дивану.
Мама первые два года часто плакала и говорила о смерти: где хоронить, в чём, кого звать, кого ни в коем случае. А потом Галя стала подкидывать ей телефоны знахарок, травников, старцев и прочих любителей лёгких денег, и мама поверила, что рано или поздно встанет. Пусть лучше так.
Галя — наша соседка по лестничной площадке. У нас с ней иногда бывает секс. Учитывая обстоятельства, это удобно, но не больше. А Галя хочет больше. Она уже была замужем, но неудачно: Игорь, её муж, изменял ей с её же родной сестрой, Людой. Галя догадывалась, что что‒то там между ними такое есть, но верить не хотела. А выяснилось всё окончательно, когда за Игорем пришли полицейские. Оказывается, Игорь и Люда наняли киллера, чтобы Галю убить, а потом жить счастливо вместе в её квартире. У этой истории странный конец ‒ вроде бы счастливый, ведь Галя осталась жива, но как это счастье пережить? Она и не пережила, ещё переживает: изменников не простила, но посылки в тюрьму шлёт обоим ‒ «жалко их, дураков».
— Хорошая она баба. Женись. Ничего, что старше, это даже лучше. И ребёночек у неё готовый, подрощенный ‒ не такой маленький, чтобы хлопоты, но и ещё успеет привыкнуть, что ты отец. А некрасивая... так от красивой потом замучаешься мужиков отгонять.
А я всегда мечтал, чтобы красивая. Но не такая, чтобы всем понятно было, что красивая. А такая, чтобы только мне понятно. Чтобы как в фильме «Красота по-американски». Там есть момент, когда ветер поднимает полиэтиленовый пакет и кружит его над землей. И герой фильма говорит о том, что, когда увидел танец этого пакета, понял, сколько в мире красоты. Чтобы я тоже понял, сколько, когда увидел.
— Как ты можешь эту нудятину по сто раз смотреть? И в кого ты такой прибабахнутый? Отец твой, козёл, конечно, но нормальный. Без этого вот.
Не хочу про отца. Мне кажется, что я бы никогда не бросил жену, если бы с ней случилось такое. Никого бы не бросил: ни жену, ни сына, ни собаку бездомную. Не мне судить, но в городе на моей бельевой верёвке отца нет, хоть он и живёт в соседнем подъезде. Мы видимся иногда на улице, здороваемся, как дела спрашиваем. Но ни ему, ни мне не интересно, как оно на самом деле. Нормально всё ‒ ты бы зашёл как‒нибудь в гости ‒ зайду как‒нибудь. Между нами ничего общего. У него новая жена, новый сын, а у меня всё по‒старому: старая больная мать и старый трусливый отец. Пока‒пока.
— Деньги есть? Две семьсот нужно. Наличными. Бабка принимает только наличные. И сказала, чтобы без сдачи.
Чтобы без сдачи, нужно купить что‒то на триста рублей ‒ менять просто так никто не хочет. Я и в цветочный заходил и в фото на паспорт. Спасительная «Пятерочка» ‒ на первом этаже нужного мне дома. Адрес мама написала на куске страницы из журнала кроссвордов. Забавно так получилось, что помимо кривой строчки «Толбухина, 17, квартира 65, Нина Васильевна, две банки», на листочке несколько обрывков слов и одно целое ‒ как будто шифр или заклинание: «ОТАЖ», «ЕЖИМ», «ПРАЧ», «РАЧ», «ЖЕРНОВА».
Согласен, я всё время перескакиваю с главного на всякую ерунду. Такой вот у меня недостаток. Я пытаюсь, правда, пытаюсь идти за главным, но сбиваюсь, путаюсь. Да и кто знает, что в этой жизни ерунда, а что главное?
Отаж‒ежим‒прач‒рач‒жернова… Сметана, чипсы с беконом, колгейт макс фреш свежая мята…
— Это всё? Пакет брать будете? — спрашивает продавщица на кассе. Я киваю. — Только потрите его хорошенько. Новая партия. Такая неудачная! Ужас, как плохо открываются. Но других нет.
Продавщица права ‒ несмотря на все мои старания, пакет отказывается раскрываться. Я тру, мну, тереблю, злюсь ‒ никак.
— Надо дунуть, — слышу женский голос за спиной и поворачиваюсь. ‒ Говорю, дунуть надо. Дай сюда, покажу!
Она невысокого роста, можно даже сказать, маленькая. Пепельные, местами почти фиолетовые, локоны, круглые глаза с наращёнными ресницами и чуть раскрытые, в коралловой помаде губы… Она немного похожа на куклу из моего детства, из той самой коллекции «девочку ждали». От неё пахнет чем‒то вкусно‒ванильно‒клубничным. Через ткань розовой блузки слегка просвечивает бюстгальтер из синтетического кружева. Я почти физически ощущаю, какой он колючий на ощупь. Мы так близко друг к другу, что я почти дотрагиваюсь. Очень хочу дотронуться.
‒ Ну, давай! ‒ она выдергивает пакет из моих рук и подносит ко рту.
В фильмах часто используют такой приём, когда главный герой смотрит на героиню, и вдруг всё исчезает ‒ люди, звуки ‒ остаются только он и она.
— Это просто невыносимо! Ты можешь не перескакивать с одного на другое? В каких ещё фильмах?
Мама, да помолчи ты, наконец!
Так и со мной: как будто кто-то перевернул город на бельевой веревке вверх тормашками, и всё, что болталось, чертыхалось, двигалось, звучало по‒разному ‒ всё осыпалось, затихло, остались только мы вдвоём.
Воздух проходит через щелочку её пухлых губ, заставляя трепетать пакет и меня. Между бровями и на лбу собираются смешные морщинки, когда она сосредоточено, с шумом выдыхает, и расправляются, когда она набирает воздух для новой попытки. Пффф… Пффф… Пффф…
Непрямой массаж для моего давно остановившегося сердца. Пффф… Пффф… Пффф…
Наконец, пакет, наполненный её дыханием, раскрывается.
— Ну вот, красота! — говорит она и улыбается. — Эй, только мои пельмени в свой пакет не надо засовывать! Нормально ты так под шумок…
Мир снова возвращается на бельевую веревку. Я что-то говорю, какой-то бред, изо всех сил, стараясь её рассмешить: про то, что моя сметана и ее пельмени — идеальная пара, про барсучьи шишки и сосновый жир (ой, наоборот), про то, что сохраню ее дыхание на память, заморозив пакет.
Она смеётся, запрокидывая голову и обнажая чуть желтоватые зубы.
— Прибабахнутый ты какой-то, но симпотный. Я помчу, а то перерыв закончится. У нас строго с этим. За опоздание ‒ штраф в пол дневной зарплаты. Я тут рядом в белорусском трикотаже работаю. Телефончик запишешь? Тебя как зовут, кстати?
— Павел, можно Паша.
— Красота! А я Ленка. Вот и познакомились. Пиши.
Она диктует, а я так и записываю: «ЛЕНКА КРАСОТА».
Я возвращаюсь домой в трамвае, крепко прижимая к груди пакет со следами её губной помады. В пакете банки с барсучьим жиром, окрашенным в зеленый цвет сосновыми шишками, и подарок для мамы ‒ ночная сорочка в мелкий цветочек из мягкого белорусского трикотажа.
Я еду с закрытыми глазами, чтобы город, раскачивающийся на бельевой верёвке в такт железным колёсам, не мешал сменяющим друг друга мыслям.
Я думаю обо всём подряд.
О Ленке, конечно, думаю. О том, с каким наслаждением она, наверное, снимает после работы колючее бельё, и с каким бы удовольствием я потёр ей надавленные за день лифчиком места.
О маме, которая злится, потому что не может ходить, ‒ если она сможет ходить, сможет ли она и перестать злиться?
Об отце, не оставившем мне шанса устроить свою жизнь дальше границ того самого раскладного дивана, который, он хотел забрать, уходя, ‒ интересно, жалеет ли он, что не забрал?
О пьяном водителе, который семь лет назад сбил маму на пешеходном переходе ‒ бросил ли он пить после этого или запил ещё больше?
О посылках, которые отправляет Галя своим несостоявшимся убийцам ‒ надо спросить её как‒нибудь, что она в них кладёт?
О Михаиле Ильиче и его Танечке ‒ сегодня же срежу эту дурацкую вывеску, от неё тень и мусор.
О чвакающем ковре Жанны Иосифовны ‒ почему она сказала участковому про мужа‒инвалида, хотя всем известно, что мужа у неё никакого нет?
О бабкиных молитвах над томящимися в жиру шишками, о том, как жарко у неё в квартире, о бедных обезжиренных барсуках…