Ольга Силаева
Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещён и влечёт установленную законодательством ответственность.

Корень из минус единицы

Корень из минус единицы
Работа №360
  • 16+

Я стоял неподвижно, будто любое движение могло помешать доктору по ту сторону дубовой двери; вслушивался в приглушённое пение, пытаясь различить хоть слово. У лестницы слуга не ложился спать и ждал, когда нужно будет заменить догорающие свечи или принести горячую воду, если попросит доктор. Тем временем Рене, как заведённый, ходил по каменному коридору. Его шаги отдавались глухим навязчивым ритмом в висках, заглушая всё.

— Ну что ты ходишь туда-сюда, Рене? Успокойся, — сказал я тихо.

Он хотел что-то ответить, но не успел: из-за двери послышались шаги, и она открылась.

— Мастер Далио хочет видеть вас, господа. И пошлите за священником, — сказал доктор и, пропустив нас, вышел.

Слуга ринулся в коридор, но не успел отойти и двух шагов, как Рене перехватил его за плечо и, наклонившись, что-то шепнул.

Я расслышал:

— Только пусть не поёт.

Слуга кивнул и исчез в темноте коридора.

Мы вошли.

В комнате пахло ладаном, воском и сладковатым духом старости. Мастер Далио лежал в постели, а перед ним на столике, застеленном салфеткой, лежала раскрытая тетрадь, та самая, что он всюду с собой носил. Он ослаб, и его глаза почти потухли. Рене бросил на меня пронзительный взгляд и метнулся к кровати.

— Мастер… — голос его дрожал. Не смея продолжить, он опустился перед ним на колени и взял за руку. — Мастер...

Я подошёл и остался чуть позади. Мастер Далио заговорил, и к его слабому голосу приходилось прислушиваться:

— Я передам вам... формулу. Обоим. — Он посмотрел на меня. — Рене, помоги...

Рене схватил перо и обмакнул в чернильницу. Я заметил, как преобразилось его лицо. Эмоции сменялись на нём, как волны: искренний детский восторг, от которого глаза блеснули в свете свечей, а затем — осознание присутствия другого, и взгляд, от которого мне стало не по себе.

Старик взял перо из дрожащих рук Рене и начал писать в тетради. Рене придвинулся, заслоняя обзор, но я разглядел её, и у меня захватило дыхание.

Формула…

Единица — монада, начало всех начал, порождала двойку — разделение света и тьмы. Тройка сплеталась с четвёркой, и эта архитектура разворачивалась в сложный узор, словно выражая неизведанный закон природы. Я не понимал её целиком, но чувствовал её мощь. Я посмотрел на Рене: тот тоже, казалось, не постигал смысла, но впивался в строки взглядом, пытаясь вобрать их в себя, присвоить, поглотить.

— Это первая часть… — сказал неразборчиво мастер Далио. — Она позволит решить кубическое… уравнение без квадратного члена. Она проще полной.

— А как же полная формула? — не удержался Рене.

— Терпение, Рене. Сначала… Я должен вас предупредить.

Мастер Далио закашлялся. Силы его были на исходе. Он вновь взял перо.

— Моё самое важное открытие… Не формула… Это число… Его упустили Кассини и другие! Но — я! — нашёл его... Оно так опасно!.. У меня ушли годы… чтобы понять… Но без него невозможно… Осознать решение.

Он начертал знак квадратного корня и провёл горизонтальную линию под его пустотой.

— Это число…

Голос его оборвался. Перо выскользнуло из ослабевших пальцев и упало на бумагу, поставив кляксу, похожую на чёрную звезду. Голова старика безвольно откинулась на подушку. В комнате на несколько секунд воцарилась тишина.

— Мастер... — наклонился Рене.

Ответа не последовало.

Он вдруг вцепился в плечи мастера и несколько раз с силой тряхнул его. Я попытался его остановить, но Рене, не глядя, оттолкнул меня. Потом он выхватил тетрадь, сунул её за пазуху и выбежал из комнаты.

Я разыскал в коридоре врача. Тот вошёл, пощупал пульс и только развёл руками.

***

Я в одиночку занимался похоронами. Мастер Далио, как всегда, оставил подробные указания: место на Большом кладбище Сан-Мариса, рядом с его собственным учителем, уже был готов гранитный камень с крестом. На похороны не пришёл никто, кроме меня и священника — старого друга мастера, отца Лоренцо.

Когда гроб опускали в землю, отец Лоренцо не стал произносить речь. Вместо этого он, отступив на шаг, начал петь «Dies Irae». Я вспомнил этот скорбный григорианский хорал — мы с Рене, будучи певчими при храме, исполняли его не раз.

Рене не любил петь. Он стоял позади меня и часто сбивался. Однажды кантор сказал ему при всех: «Может, тебе лучше переписывать ноты?» После этого Рене неделю молчал. А потом начал спорить о числах — громче, злее, чем раньше.

Там, в хоре, мы научились грамоте — переписывали псалтири для клирика и хоральные книги для кантора. Там же, задолго до того как наши голоса стали ломаться, мы спорили о том, нужен ли нуль в таблице умножения. Я объяснял спокойно, что сила нуля в пустоте, он может обратить в себя любое число. А Рене кричал, что число без имени хуже ереси: его нельзя ни запретить, ни использовать.

Мастер Далио услышал нас, усмехнулся. И когда наши голоса сломались и пришло время уходить от кантора, взял нас к себе.

Рене… Мы так и не стали братьями, хотя могли бы. Я никого не знал в этом мире дольше него. Столько лет мы переписывали вместе таблицы, бились над решениями, засыпали на испещренных цифрами листах. Между нами случались стычки, но какие случаются порой и между друзьями. А теперь он исчез. Почему? Где был он теперь? Где оставался на ночь?

Он так и не услышал, как приказчик огласил завещание: дом со всем его содержимым переходил по наследству нам обоим. Самой большой ценностью был не дом, а библиотека. Несколько томов арифметики и геометрии, переводы Евклида и Архимеда, а рядом — трактат Боэция о музыке. На полке лежали странные камни и стеклянные сосуды со следами опытов; в углу — флейта и простой рамочный барабан. Этого, вместе с сундуком монет, хватило бы нам обоим на тихую жизнь.

В скорби прошла неделя, а Рене всё не возвращался. Я спрашивал у отца Лоренцо и у городской стражи, не видели ли его. И только когда мне сказали, что Великий мастер Кассини принимает вызов на дуэль от ученика покойного мастера Далио — Рене! — тогда всё сложилось. Эта неделя тишины была неделей уединённого пиршества, неделей, которую Рене потратил не на траур, а на то, чтобы проглотить и переварить украденное знание. Теперь он шёл на дуэль, вооружённый обрубком истины.

Любой мог вызвать Великого мастера, чтобы оспорить его титул; осуждённый же мог просить помилование — испытание задачей. Но поражение в поединке кончалось изгнанием, поэтому они случались редко: последний был пять лет назад. Но вот почему мастер Далио — будучи единственным, кто умел решать кубические уравнения, — так и не стал Великим мастером, долго оставалось для меня загадкой. Он даже не состоял в университете. И всё же он мог бы победить Кассини.

О Великом мастере ходили легенды. Благодаря его расчётам создавались исполинские залы с куполами и арками, мосты, акведуки. Поэтому вызов от неизвестного ученика покойного мастера восприняли как дерзость, не иначе. И только я шёл с неспокойным сердцем: мимо каменных корпусов, плотно посаженных друг к другу, мимо библиотеки, мимо часовни — к дверям Мраморного зала.

Перед дверями толпились люди. Появились церемониарии, носитель печати, затем сам Кассини с медалью Великого мастера и скипетром Геометра. Жезлы трижды ударили о камень, двери распахнулись. Процессия вошла первой, и только после того как Кассини поднялся на кафедру, толпа двинулась внутрь.

Пока на длинных скамьях рассаживались наблюдатели, слуги зажгли свечи. Со стен за нами наблюдали портреты прежних великих мастеров. В центре на массивной кафедре стояла огромная панель, покрытая чёрной смолой. Кассини обратился к залу:

— Silentium!

Все стихли и склонили головы.

— Знание — сила! Победит сильнейший! Пусть выйдет вызывающий.

Юноша в лиловой мантии поднялся на кафедру, и послышался беспокойный шёпот. Этот цвет присущ мастерам… Рене! Он, нисколько не смутившись, оглядел зал.

По правилам дуэли, вызываемый давал задачу первым. Кассини взял мел и, не говоря ни слова, начертал на доске:

1/0 = ?

Перевернули огромные песочные часы, и тонкая струйка песка зашуршала вниз. Рене бросился к ящику с мелками, но едва его пальцы сомкнулись на белом стержне, как мел исчез. Люди в первых рядах увидели его замешательство, и в зале прошёл сухой смешок.

Я тоже знал эту задачу. Её нельзя было решить на доске.

— Делить на ноль нельзя, — сказал кто-то шёпотом.

Рене поднял голову.

— Нельзя, — согласился он. — Если делать это напрямую.

Он сделал шаг вперёд.

— Но если всё время подходить к нулю и не наступать на него, знаменатель будет меньше и меньше, а дробь — больше и больше. Так рождается бесконечность.

Несколько учёных одобрительно кивнули. Кассини слегка склонил голову. Только после этого зал решился зааплодировать.

Рене победно продемонстрировал, что может вновь держать мел. Настал его черёд. Никто, кроме меня, не подозревал, что произойдет. Когда он начертал на доске кубическое уравнение с огромными коэффициентами, по залу пронёсся гул.

Седой учёный, сидевший рядом со мной, скептически хмыкнул:

— Выдумал! Подобрал числа выскочка!

Рене уловил сомнение и тут же попросил у зала назвать число от одного до ста. Этот вопрос не оставил никого равнодушным. Многие поделились своими любимыми числами, которые носили при себе на всякий такой случай.

— Сорок! Прекрасно! — сказал Рене и записал новое число перед неизвестным в кубе взамен предыдущего.

Перевернули другие часы — предназначавшиеся для Великого мастера. Воцарилась тишина. Взяв мел, Кассини принялся выписывать преобразования. Зал, затаив дыхание, следил за движением его руки. Кассини писал всё быстрее, выражения становились короче. На некоторое время он отступал и снова подходил к доске. Рене отошёл на край кафедры и теребил пальцами рукав мантии. Его губы шевелились: наверняка он проверял вычисления за Великим Мастером — он привык переписывать целые листы из-за одной ошибки. Я услышал шёпот:

— Почти...

Рене побледнел, но потом кто-то воскликнул:

— Casus irreducibilis!

Кассини вывел знак квадратного корня, а под ним — минус единицу, невозможное число. По аудитории прокатился шёпот недоумения. Рядом с ним проступило тёмное пятно, похожее на чернильную кляксу. Я принял его за игру света, но пятно расширялось, словно не отражая ни единого луча.

Кассини коснулся чёрного пятна и замер. Пауза затянулась; песок сыпался, а Великий мастер стоял неподвижно. Люди начали перешептываться. Рене подошёл, всмотрелся в его лицо. Потом вздрогнул, прикрыл рот рукой и — отшатнулся.

Церемониарий подошёл и осторожно коснулся плеча Кассини. Мантия едва заметно прогнулась под пальцами — и всё. Он не откликнулся, не сдвинулся с места.

— Великому мастеру… потребуется время, — объявил он.

Поначалу все встали и, вытянув шеи, пытались разглядеть, что происходит. Потом сели и стали шепотом обсуждать. Стало душно. Я пытался поймать взгляд Рене, но он упорно меня не замечал и ходил по кафедре, то обхватывая себя за локти, то прижимая руки к лицу.

Сменили свечи. И потом ещё раз.

Кто-то из стариков задремал, уронив голову на грудь. Кто-то тихо стонал от неподвижности. Чем дольше мы ждали, тем становилось яснее — песок кончится раньше, чем Кассини придёт в себя.

Я почему-то смотрел не на панель, не на Рене, и даже не на Кассини, а на его руку, а точнее ногти, которые делались длиннее и длиннее — и не мог отвести глаз. В зале тоже что-то заметили.

— Волосы! Вы посмотрите на виски!

Его волосы и борода росли и серебрились всё сильнее, а мантия висела свободнее, чем прежде, как будто плечи под неё становилось тоньше. Старик, сидевший рядом, перекрестился, и я тоже.

Наконец, песок кончился. К тому моменту кожа великого мастера стала пергаментом, волосы — белее снега. Он рухнул. У меня внутри словно что-то провалилось.

Кассини лежал, а зал ещё несколько мгновений молчал, словно ждал, что он поднимется. Потом кто-то из церемониариев вскрикнул. Не знаю, заметил ли кто-нибудь кроме меня улыбку на лице Рене.

Доктор, поднявшийся на кафедру, констатировал смерть. Двое стражей выскочили на кафедру, склонились над телом и, не поднимая глаз на публику, осторожно подхватили Кассини под руки. Они уносили его быстро, почти торопливо. Лишь немногие мастера поднялись со своих мест, но тут же опустили глаза, не решаясь приблизиться. Скрипнули двери боковой галереи, и тело исчезло. На кафедре остался один Рене.

Не помню, чтобы хоть раз за историю Сан-Мариса произошло подобное чудовищное событие, но правила дуэли были неумолимы. Теперь Рене должен был решить собственную задачу. Прежде всего он схватил тряпку и одним резким движением стёр ужасное число с доски.

Пятно исчезло.

Рене принялся за работу, и из его стремительных выкладок родились верные ответы. Воспользовавшись формулой, он как-то обошёл невозможный случай и провозгласил единственный верный корень.

Тишина стала плотнее. Рене посмотрел на церемониариев, которые не сразу двинулись с места. Наконец старший из них коротко кивнул помощнику. Тот исчез за занавесом у ризницы. На это ушло несколько секунд. Когда он вернулся, в руках у него был длинный массивный ларец с латунными петлями — тот самый, в котором хранился скипетр Мастера. Ларец поставили у кафедры, крышку приподняли, но не открыли полностью. Все встали.

Лишь после этого старший церемониарий поднял жезл и объявил:

— Победа присуждается Рене. По воле закона и при свидетелях науки, победивший в дуэли становится новым Великим мастером и правителем Сан-Мариса.

Он поклонился первым. Остальные последовали — кто осторожно, кто запоздало. Они переглядывались между собой, склоняли головы по-разному — одни чуть заметно, другие до уровня груди. Никаких аплодисментов не было. Где-то в дальнем ряду послышался звон металлической посуды. Я наблюдал за ними, пока последняя голова не склонилась, но сам так и остался стоять. Мне стало тесно дышать от охватившего меня жара.

Рене стоял на кафедре чуть развернувшись к ларцу. Пальцы его на мгновение задержались над крышкой самыми кончиками, касаясь её. Он оглядел зал короткими движениями и задержался на мне. Наши глаза встретились. Его подбородок дернулся вверх. Он смотрел на меня как на общий множитель, который стоило сократить.

Люди поднимались со скамей, растирали затёкшие ноги, оглядывались на кафедру, но всё равно уходили из зала. Церемониарии тоже стояли, но, не получив от Рене никакого приказа, ещё раз поклонились и вышли. Стража задержалась, но Рене сделал им знак, и они тоже ушли. Мы остались вдвоём.

В зале стало очень тихо. Только свечи потрескивали.

— Я искал тебя всю неделю, — сказал я, прервав молчание.

Он ответил не сразу.

— Я был занят.

— Ты знал, что случится? — тут же выпалил я.

Он повысил голос.

— Не твоё дело! Важно, что я победил.

— Эта формула принадлежит и мне тоже. Он оставил её нам обоим.

— Формула? Этот жалкий листок, где старик сделал десять ошибок? Я сам её вывел!

— Ну, конечно. Да ты просто украл её!

Его лицо исказилось, и он замолчал ненадолго, а потом продолжил спокойнее:

— Может быть, ты хочешь бросить мне вызов?

Я сжал кулаки, чтобы скрыть дрожь в пальцах.

— Нет, — сказал я и развернулся, чтобы уйти.

— Ты не поклонился. Это твой последний шанс, — сказал он мне в спину, но я, не оглядываясь, вышел из зала.

Мне нужно было покинуть город сегодня же ночью.

Воздух был неподвижен, как перед грозой. Издали донёсся первый удар колокола, и я узнал тяжёлый и растянутый поминальный звон. За ним последовал ещё удар, но тишина затянулась и так и не прорвалась. Я шёл домой, холодный ветер пронизывал до костей, так что меня трясло.

Слуга уже ушёл, и в доме было темно. Я схватил кожаный кошель с монетами, нож, свидетельство ученика, ключи, накинул дорожный плащ. На улице вдалеке послышался топот копыт. Колеблясь, я задержал руку на собственной тетради с заметками, что вёл все эти годы, и в конце концов выдернул её из стопки и сунул за пазуху. Спустя несколько минут, после того как я вышёл через заднюю дверь и прошёл сад, хлопнули двери, послышался шум, и в нескольких комнатах вспыхнули огни. Я увидел в окнах тени и ускорил шаг.

Дорога вела к холмам. Ночью здесь я не ходил никогда. Пошёл проливной дождь. Мостовая закончилась, дальше была сплошная грязь. Несколько раз, поскользнувшись, я едва не растянулся во весь рост. На склоне темнели скалы; между двумя из них нашлась убогая, но достаточно укромная пещера. Внутри пахло горелым. В свете факела виднелось старое кострище и обломки дров. Согревшись у костра, я пытался думать о завтрашнем дне, но мысли всё равно возвращались к числу и чёрной кляксе на панели.

Тетрадь промокла и покоробилась; листы расползлись, а чернила поплыли. Я пролистал её: глупые бесполезные задачи — и швырнул в костёр.

Я вытащил из костра обгорелую ветвь и при свете огня записал на стене пещеры то самое уравнение. Уголь ложился неровно, крошился, но цифры были узнаваемы. Я стал считать. Поначалу так как всегда — шаг за шагом, расписывая преобразования. Потом быстрее, пропуская очевидные выкладки, потому что и так знал результат.

Каждый раз всё упиралось в одно и то же место, в тот самый кусок, где под корнем должна была появиться минус единица. Я обходил его как мог: менял порядок действий, вводил обозначения, пытался разложить выражение на множители. Пальцы чернели от угля; цифры разрастались по стене как плесень.

В какой-то момент я заметил, что уже не считаю, а переписываю одни и те же строки. Цифры на стене будто чуть дрожали — то ли от огня, то ли от усталости глаз. В висках пульсировал тугой, ровный стук, и к нему прицепился тонкий, почти не слышный писк, как если бы далеко-далеко кто-то водил пальцем по краю стакана.

Я остановился. На какой-то миг всё, что я здесь выводил, показалось бессмысленным, и внутри словно что-то треснуло.

Я бросил уголь, вытер руки о плащ. Шум в ушах стал чуть тише. Я сел ближе к огню, обхватив колени, и какое-то время просто смотрел на огонь. Потом представил, что будет, если сейчас уснуть и проснуться завтра — без уравнения, без корня, без дома, без всего. В одиночестве. Встал и вернулся к стене.

Под корнем зияло пустое место. Это всего лишь число. Почему я не могу его написать? Я нарочно медленно начертал:

√-1

Получилось неаккуратно — уголь оставил пятно в месте излома черты. Кассини коснулся его случайно или чтобы понять? Я смотрел на него — оно манило меня. Кассини не смог. А я должен. У меня нет другого пути.

Я поднял руку и кончиком пальца провёл по пятну. Уголь крошился под подушечкой пальца, шершавый камень царапал кожу. Ничего не произошло. Только звук в пещере провалился. Треск костра ушёл куда-то вглубь, будто его накрыли несколькими толстыми одеялами. Шум дождя превратился в глухой, ровный гул. Вместо них отчётливо проявился тот самый писк.

У меня на мгновение пропало ощущение тела. Я видел стену, свою руку, но не чувствовал больше ни тяжести, ни холода, ни жара огня. Я попытался сосредоточиться, вспомнить что-нибудь простое: таблицу умножения. Два на два — пустота. Два на три... Ответ ускользал от меня. Я пробовал вспомнить своё имя. Оно было где-то рядом, на кончике языка, но язык не слушался. Я открыл рот — и не услышал собственного голоса. Писк нарастал. Я слышал его в костях, в зубах, в пустоте за глазами. Я попытался отдёрнуть руку от стены, но не понял, двигается она или нет. Тело стало чужим.

С цифрами на стене происходило что-то странное: я не видел, как они двигались, но никак не мог сосчитать, сколько их. Попробовал просто досчитать до десяти, но уже на «два» сбился. Числа рассыпались, как песок. Я больше не мог держаться. Это не для меня. Не сейчас. Может быть, никогда.

«Не понимаю», — прошептал я.

В следующее мгновение меня выдернули — резко, больно, как вытаскивают утопающего. Я осел на камень, ударился плечом, воздух вырвался из лёгких с коротким хрипом. Пахнуло дымом и сырой землёй. Писк исчез, словно выдернутая из пальца заноза.

Передо мной сидел старик в дорожной одежде, крепкий, как посох. Он держал меня за плечи, пытаясь поймать мой взгляд.

— Ты кто такой? — сказал я, и голос прозвучал ниже, грубее, чем должен.

— Что значит «кто»? — сказал старик и отпустил меня. — Я музыкант. Ночую тут иногда. Увидел свет... Потом всё-таки заглянул. Смотрю — ты тут не в себе.

Огонь плясал у стены. Символы, начертанные углём, были на месте, но знак корня размазался: вместо чётких линий — размытая, чёрная сажа, как будто кто-то провёл по нему ладонью. На пальцах у меня тоже были чёрные полосы.

Я резко поднялся на локтях. Тело отзывалось неловко, наверное, от холода, который шёл откуда-то изнутри. Кожа на тыльной стороне руки стала суше, тоньше; в свете огня были заметны морщинки вокруг костяшек, которых я не помнил. Провёл ладонью по лицу — пальцы нащупали бороду, которой не было вчера.

Мои мысли остановились. Сердце ухнуло вниз, как будто его бросили в бездонный ледяной колодец.

Старик протянул кружку.

— Глотни.

Запах был тёплый, травяной — душица. Руки дрожали, когда я взял кружку. Вода обожгла теплом. Я сделал глоток и осторожно поставил кружку у костра. Старик отвернулся и стал шарить в мешке.

— Откуда ты знаешь моё имя? — спросил я и снова прислушался к своему чужому голосу.

Старик искренне развёл руками.

— Да Бог с тобой! — он усмехнулся безрадостно. — Ты бы себя видел. Я тебя тряс, орал: «Эй! Живой?» Думал, ты всё, кончился.

— А что я делал?

— Да на стену таращился.

Старик развернул плащ, встряхнул его, бросил на землю, сверху кинул одеяло и лёг, подтянув край к подбородку, как будто ночевал в этой пещере уже сотню раз.

— Спи, — сказал он уверенно и отвернулся. — Завтра разберёмся.

Уйти одному сейчас было бы глупо. Ночь давила со всех сторон; дождь, похоже, только усилился, шум у входа стал плотнее. Дороги я не знал. Этот человек — кто бы он ни был — не пытался мне навредить.

Я остался сидеть у огня. Пальцы сами тянулись к бороде, к коже под глазами — проверить, не вернётся ли моё настоящее лицо. Во мне не умещалась мысль, что жизнь могла пройти вот так — от простого прикосновения к чёрному знаку.

Я посмотрел на стену и попробовал прочитать первую строку — просто убедиться, что ещё могу. Но тут же на самом краю слуха возник тихий звук. Внутри всё сжалось, руки похолодели. Я отвёл глаза.

Нет. Не сейчас. Позже.

Я нащупал внутренний карман. Ключи, деньги, свидетельство ученика в футляре остались на месте. Пальцы всё ещё дрожали. Я дождался, пока старик захрапит, достал из костра головёшку, в её свете нашёл в дальнем углу пещеры расселину, сложил туда ключи и футляр и накрыл тяжёлым камнем. Потом вернулся к костру, разложил свой плащ на земле, встряхнул одеяло и лёг, укрывшись, стараясь не смотреть на стену. В какой-то момент я всё-таки провалился в сон.

***

Старик проснулся раньше меня, но не пытался вести себя тихо: поднялся, зашуршал мешком, заспорил с очагом, будто в своей комнате. Огонь почти погас, но в глубине ещё тлели угли. Старик не торопясь подбросил тонких веток и раздул тление.

Некоторое время, пока он меня не замечал, я наблюдал, как размеренно движутся его челюсти. Потом кисловатый хлебный запах подкрался ко мне, и желудок дёрнулся.

— Я могу с тобой поделиться, — сказал он. — А ты мне поможешь?

Он вытащил из сумки простой барабан, потерявший краску, стянутый тугими, чуть распушившимися шнурками.

— Мы пойдём в Сан-Рене. У меня там есть…

Сан-Рене? Я знал каждую дорогу вокруг Сан-Мариса. Здесь не было такого города.

— Это далеко? — перебил я.

— К вечеру будем. Ты что, не местный?

Я помолчал.

— Но я не умею играть.

— Солдат тоже не умел, — спокойно ответил старик.

— Какой солдат?

Старик чуть заметно задумался и глотнул из кружки.

— Да был тут один, — сказал он. — Ушёл.

Я взял хлеб. Корка была холодной и жёсткой, но я размочил её в дождевой воде и протолкнул в желудок.

Дождь кончился, но в воздухе осталась промозглость. Мы шли вдоль склона, где дождевые потоки смыли верхний слой земли. На тропе виднелись свежие следы колес; между камнями стояла мутная вода. Я заглянул в одну из луж, как в зеркало, и увидел лицо: знакомые глаза из-под растрёпанной бороды — неужели мои? Кожа вокруг них чуть осела; в волосах — серебристые пряди. Я смотрел на своё отражение до тех пор, пока старик меня не окликнул:

— Эй, ты что там? Опять застыл?

Я вздрогнул, будто собака рявкнула за моей спиной. Могло быть и хуже, сказал бы я прежний.

Старик шёл чуть впереди, обходил лужи, иногда оглядывался, чтобы проверить, следую ли я за ним. Я догнал его и остался на полшага позади.

На повороте мы нагнали телегу. Лошадь, вся в мокрой шерсти, фыркнула, встряхивая голову. Старик окликнул возницу, он дёрнул поводья и оглянулся. Лицо у него было мрачное, невыспавшееся.

— Да ты музыкант?

Старик кивнул. Возница помедлил.

— Только если до ворот, — сказал он. — Дальше сами.

Старик кивнул ещё раз и без колебаний взобрался в кузов. Я последовал за ним, стараясь не поскользнуться на подножке, к которой прилип засохший навоз. Мы улеглись в мягкое сено, перемешанное с мешками, в которых, судя по сладкому запаху, лежала репа.

Телега тронулась рывком; лошадь дёрнула в сторону, и нас качнуло. Я присмотрелся и увидел тонкий деревянный клин, выбившийся из обода и бивший по земле на каждом обороте, заставляя телегу чуть вздрагивать.

— Мне ночью спину скрутило… — пробормотал возница себе под нос, но достаточно громко, чтобы мы услышали. — Режет, как по живому.

Старик посмотрел на него чуть дольше, чем требовалось, отвернулся, но через минуту всё-таки достал флейту. Я заметил, как ровно расположены в ней отверстия.

Колесо наехало на камень, телега качнулась. Возница вскинулся, шипя от боли. Лошадь нервно переступила. Старик поднял флейту к губам и заиграл простую мелодию, без выкрутасов — три-четыре ноты, кружащиеся вокруг одной.

Сначала мне показалось, что ничего не изменилось. Скрип телеги, стук клина, фырканье лошади по-прежнему мешались в голове в одну грубую кашу. Только через какое-то время я уловил, что звук флейты как будто проливается между этими шумами, нащупывает промежутки — как вода, стекающая в щели. В местах, где мелодия проходила, скрип становился чуть тише, а стук колеса — ровнее.

Возница выдохнул так, словно до этого всю дорогу держал дыхание. Он медленно опёрся двумя руками о колени, осторожно выпрямился. Лицо у него всё ещё было перекошено, но складки у рта чуть разошлись.

— Чёрт… — выдохнул он. — То ли отпускает понемногу, то ли просто привык.

Он поднял плечо, попробовал повернуться — движение вышло неуверенным, прерванным на полпути. Старик, не глядя на него, доиграл фразу и опустил флейту, быстро убрав её в футляр, будто ему не нравилось держать инструмент на виду.

Возница помолчал, потом крякнул:

— Спасибо тебе… всё равно. — И сразу добавил, глядя вперёд: — Ты не подумай. Это я вас просто так взял, а не ради этого.

Старик коротко дёрнул уголком рта — то ли в улыбке, то ли в усмешке — и повернулся ко мне:

— Слышишь, как колесо стучит? — спросил он.

— Слышу.

— Закрой глаза. И попробуй дышать так, чтобы вдох начинался вместе со стуком, — сказал старик. — Только не подстраивайся слишком старательно. Просто слушай.

Я попытался. Сначала всё сбивалось: то я задерживал дыхание, то начинал раньше, чем надо, и внутри сразу поднималась та же дрожь, что вчера в пещере, когда писк залез в голову. Но через несколько ударов стук вдруг сам совпал с моим вдохом. На миг всё сложилось — колесо, дыхание, ветер. Я почувствовал, как грудь наполняется воздухом ровнее.

— Ну вот, — пробормотал старик. — Значит, не пропадёшь. А слышишь, что между ударами?

— Ничего.

— Вот это и главное. Пауза. Пустота. Она разделяет удары. Без неё это просто грохот.

— Ты мне зачем это рассказываешь? — спросил я.

— А что мне с тобой делать? — он усмехнулся, не глядя. — Ты же не умеешь играть на барабане. Придётся тебя учить. А дорога длинная — будет время.

***

К вечеру мы вошли в город, ныне отравленный его именем. По главной улице я мог бы дойти в свой бывший дом. Недалеко — всего через пару улиц — над крышами торчал церковный шпиль, но колокола были сняты. Лавка старого переплётчика, где мы с Рене покупали бумагу, была заколочена. Фонтан на площади пересох; в его чаше гнила листва.

Старик привёл нас в таверну. Внутри стоял густой запах тушёного мяса с капустой; у меня тут же свело желудок. Люди сидели группами и поодиночке, вяло разговаривали, кто-то просто держал кружку в руке и смотрел перед собой. Звон мисок, скрип половиц и стульев складывались в нестройный шум.

Хозяйка трактира в засаленном фартуке подошла к нам, поглядывая на дверь чаще, чем на наши лица.

— Давно тебя не видела, музыкант, — сказала она.

— Всё меньше мест, где разрешают играть.

Хозяйка тяжело вздохнула и скользнула взглядом по мне. Не узнала.

— Скоро придётся флейту в суп крошить, — добавил старик.

Она поморщилась.

— Ладно, — сказала она наконец. — Только тихо. Я поставлю мальчишку у двери.

— Дай чего-нибудь поесть? У нас осталось немного…

Она пересчитала монеты взглядом, покачала головой и ушла на кухню. Вернулась с похлебкой и кувшином пива. Старик подвинул мне миску и налил нам обоим. Ел он неторопливо, иногда поднимая глаза то на дверь, то на людей, как они собираются. Хозяйка вздрагивала каждый раз, когда в проёме оказывался чей-нибудь силуэт.

Постепенно разговоры стихли, люди начали оборачиваться. Кто-то подвинулся ближе к нашему столу, кто-то поставил кружку так, чтобы не мешала. Несколько голов разом повернулись в нашу сторону. Старик вытер пальцы о полотенце, взял флейту, привычно провёл по стыкам пальцами и кивнул мне, будто мы уже не раз делали это вместе.

Он начал играть весёлую мелодию — я слышал её и раньше. Звук флейты тянулся ровно, и я вступил хорошо, но шум вокруг — голоса, шаги, звон посуды — почти сразу сбил меня с пульса. Я перестал понимать, где должен быть удар, а где пауза, и наша музыка превратилась в грохот.

Люди смотрели то на старика, то на меня. В этих взглядах не было любопытства — скорее досада, что им обещали музыку, а дали вот это. Старик не останавливал игру, но его брови сдвинулись; он чуть ускорился, как будто пытался вытянуть меня вперёд, и в какой-то момент незаметно наступил мне на ногу. Больно, но лучше играть я от этого не стал.

Что-то тяжёлое и холодное ударило меня в щёку. Я почувствовал липкую влажность, кисловатый запах — помидор, перезрелый, с мягкой кожицей. Он разбился, потёк по подбородку. За ним посыпались голоса — смех, чья-то короткая ругань, кто-то сказал: «Уберите их уже». Хозяйка только подняла руку, даже не глядя в нашу сторону. Старик сразу опустил флейту.

Никто не сказал нам ни слова, пока мы пробирались к задней двери, стараясь ни на кого не смотреть. Дверь захлопнулась за спиной, и гул голосов внутри сразу стал глухим, как за стеной.

Мы оказались во дворе под навесом. Старик прислонился плечом к стене, сдвинул флейту выше, чтобы не намокла, и уставился в землю.

Через минуту дверь снова открылась, и высунулась хозяйка. Она не выходила на двор; стояла на пороге, придерживая дверь локтем. В руках она теребила тряпку.

— Чуяло моё сердце… — сказала она негромко. — Зря я вас пустила.

— Нынче время такое, — проговорил старик, не поднимая глаз.

Хозяйка посмотрела на меня и сразу отвернулась.

— Вчера троих увели. Говорят, он… — она посмотрела по сторонам. — Ой, не знай, что творится…

Она шумно втянула воздух.

— Ладно. Идите в конюшню. Там пустые стойла. Но если кто спросит — я вас не знаю.

Она исчезла так же быстро, дверь хлопнула, и свет исчез со двора.

Старик молча пошёл к конюшне, а я двинулся следом. В небе между тучами проглядывали редкие звезды.

Мы устроились на соломе. Доски под крышей стонали от ветра. Где-то рядом перебирала сено лошадь; слышались редкие шаги — спокойные, ровные. Старик прислонил флейту к стене и сел, скрестив руки на груди. Он долго молчал, только поскрипывал кожаный ремень у него на колене. Потом сказал:

— Это всё из-за того, что ты писал вчера… В пещере.

Я молча взглянул на него.

— Ты думаешь, я старый и не заметил что ли? — сказал он. — Все твои знаки… счёты… Не знаю, откуда ты их взял. Только… не пиши их больше.

— Причём тут знаки? — сказал я резче, чем хотел. — Я не умею играть на барабане, ты это понимаешь?

Старик посмотрел на меня.

— Слышал, как ты стучал? Как оголтелый. А надо как? Удар — пауза. Удар — пауза. Через равные промежутки. И всё. Как сердце стучит. Как — вон — капля падает в ведро. Большего я от тебя сейчас не жду.

Он провёл ладонью по лбу и лёг в солому, повернувшись спиной. Я хотел ответить, но не нашёл слов. В груди стало тесно.

Где-то в углу вода капала с крыши в ведро. Капля — тишина. Капля — тишина. Лошадь шуршала сеном, ветер гудел в щелях. Капли шли сквозь всё это. Не знаю, сколько я так просидел — в какой-то момент лёг и закрыл глаза.

***

Сначала я различал только отдельные голоса, а потом — нестройный гул, который сбивался, поднимался и снова проваливался, словно звуки плескались волнами о каменные стены улицы. Старик ещё лежал с закрытыми глазами — то ли спал, то ли делал вид. Я вышел на улицу и остановился на углу. Солнце ещё не взошло, но первые лучи зари едва тронули серое небо.

У дома с выбеленными стенами стояли трое. В центре — молодой человек, покачиваясь с едва уловимым ритмом: плечи то заваливались вперёд, то откидывались назад, будто он не ощущал, где у него центр тяжести. В руках он держал факел — крепко, но неровно; огонь то вытягивался в острый язык, то оседал. Двое других, судя по тому как аккуратно, но жёстко они удерживали его за локти, были его друзья. Он вырывался, словно сорванный внезапным порывом лист, но они сдерживали его, и потом в шуме вдруг проступила короткая, как вдох, пустота.

— Марко, брось, — сказал один, и голос его сорвался на последнем слове. — Я тебя прошу.

Марко не отреагировал. Он смотрел мимо друзей и попытался протиснуться сквозь них к двери.

— Она там одна, — сказал другой. — Давай дождёмся утра.

Но Марко лишь выше поднял руку, и пламя качнулось над головами, отбросив рыжие отсветы на стены.

— Позвать стражу? — спросил один.

— Не надо, подожди, — отозвался другой. Он то и дело поднимал глаза к окнам — не смотрит ли кто из жильцов.

Старик вдруг оказался рядом со мной и сказал:

— Пойдём отсюда.

Я не сдвинулся. Крики, толчки, попытки удержать Марко шли по кругу: вспышка, угасание, короткая пауза. Я начал ждать эту паузу заранее.

— Его нужно успокоить, — тихо сказал я.

Старик взглянул на меня:

— Это не наша забота.

Марко тем временем вырвался вперёд, и факел лизнул пламенем по углу дверного косяка.

— Марко, ради Бога!

Они держали его крепко, но он был крупнее, и силы их уже уходили. На стене, в рывке пламени, на миг легла знакомая тень. Я моргнул и осталась только копоть.

Я ждал ту самую тишину, которая всегда возникала в одном месте шумного узора. Когда она подходила снова, я вдохнул и запел:

Dies irae, dies illa

solvet saeclum in favilla

teste David cum Sibylla…

Поначалу голос не слушался — шероховатый, неуверенный. Но, попав в эту щель, звук всё-таки просочился между выкриками и стал клином, вставшим поперёк шума. Строгость мелодии медленно распрямилась во мне; тело узнало её раньше мысли.

Звук выровнялся. Пространство между домами глухо отозвалось, и узкая щель улицы подхватила его. Камни под ногами дали едва заметное эхо — я не заметил, в какой момент это случилось, только почувствовал, что голос перестал падать в пустоту и на что-то опирается.

Пламя факела дрогнуло. Марко пошевелил пальцами — будто на мгновение забыл, зачем держит огонь. В нём мелькнуло сомнение, едва заметный сбой, и я услышал его так же ясно, как слышал до этого паузу в шуме. В груди что-то разжалось — не радость и не гордость, а спокойное, тяжёлое торжество: я попал в нужное место. В одном из соседних домов распахнули ставни; в проёме мелькнул и застыл чёрный силуэт слушателя.

Они затихли. Выкрики поредели. Марко опустил плечи. Рука с факелом бессильно осела. Друзья увидели это сразу: один шагнул вперёд, другой перехватил кисть. Факел ускользнул из его пальцев, огонь качнулся и упал на землю.

— Марко… пойдём… уже всё, — сказал один из них.

По земле потекла густая капля смолы.

Старик посмотрел на меня и спросил:

— Откуда ты это знаешь?

— Мы пели это в хоре, — ответил я.

Один из друзей подбежал ко мне и сунул в ладонь монету:

— Хватит. Уходите скорее! — шепнул он настойчиво.

Старик кивнул и шагнул в сторону, увлекая меня за собой. Я оглянулся. На углу мелькнули тени: двое в одинаковых куртках уверенно шли за нами. Мы ускорили шаг.

Мы успели пройти лишь несколько шагов вдоль стены, когда из соседнего переулка вышли ещё двое. Железные пальцы впились мне в плечи — грубо, без церемоний. Мы не сопротивлялись. Нас потащили по мостовой. Марко с друзьями молча проводили нас взглядом.

***

Камера была низкая, сырая. Стены блестели тусклым светом лампы; мокрицы, чёрные, как запятые, медленно ползали по камню. Я сидел, облокотившись на холодную стену, и слушал, как вода капает где-то в глубине коридора. После той ночи в пещере камера казалась почти уютной.

Шаги заглушили капли.

Он появился в дверном проёме, худой как игла. Лицо высохло, кожа натянулась на скулах. Под глазами — тёмные, почти чёрные круги, какие бывают у людей, что не спят по ночам. Он вошёл осторожно, как человек, для которого каждый шаг — боль.

За его спиной виднелась тень стражника. Он стоял, вжавшись в стену, и делал вид, что смотрит мимо.

В руках у Рене был предмет, накрытый чёрным платком. Он поставил его на низкий табурет рядом с собой, сел напротив.

— Ты можешь помочь, — сказал он негромко. — Я принёс с собой кое-что.

Он провёл рукой по чёрной ткани, разглаживая складку, будто пытался успокоить дрожь в пальцах.

— Когда люди смотрят на это… — он на мгновение прикрыл глаза. — Одни застывают, как статуи. Но некоторые… начинают кричать.

Глаза у него на секунду стали пустыми; видно было, что эти «некоторые» не лежат для него в одной куче.

Он посмотрел прямо на меня.

— Скажи мне всё, что сможешь.

Он снял ткань коротким, резким движением.

На табурете лежала медная пластина, отполированная до тусклого зеркала. На ней — слой чёрной смолы. В смоле аккуратно вырезан знак.

Тот самый.

Под знаком чернело то самое пятно, чуть глубже остального. Как будто смола провалилась внутрь.

Рене ждал.

— Коснись, — сказал он.

Я провёл пальцем по знаку. Смола была холодной.

Рене чуть подался вперёд. Его губы дрогнули. Он сдержал выражение — не улыбку, не гримасу — так и оставив лицо почти неподвижным, но по этому усилию я понял: он чего-то ждал и не дождался. Пятно уже забрало своё.

Рене взял мою руку ниже запястья, поднёс к лампе. Рассматривал пальцы, как будто на них было что-то написано.

— Как это? — прошептал он. — Почему?

Он тронул сухожилия под большим пальцем, проверяя пульс, словно доктор, а потом опустил мою руку, как ненужный инструмент. Медленно сел, плечи подались вперёд, голова опустилась.

Повисла пауза.

— Сначала я думал, он забирает время. Но потом понял: Кассини умер за то, что не отступил, за попытку понять. Те, кто не способен понять, безграмотные — сходят с ума. Ты умеешь считать, бродяга?

Я, помедлив, кивнул.

— Кто научил тебя?

Я мог назвать любое имя, но не стал.

— Мастер Далио.

Он качнулся назад. Совсем чуть-чуть, но этого было достаточно, чтобы заметить: земля под ним на долю мгновения уехала.

— Кто ты? — спросил он, не поднимая глаз.

— Я никто.

Он поднял голову рывком, будто кто-то дёрнул за невидимую нить. Взгляд стал острым, почти жалящим. В нём мелькнуло сомнение.

— Имя, — сказал он.

Даже если бы я назвал ему своё имя — потерянное, как и моя прошлая жизнь — поверил ли бы он?

— У меня нет имени.

Он посмотрел на меня и наклонился вперёд.

— Если ты не скажешь… — он не договорил.

— У меня нет имени, — повторил я.

Он долго молчал.

— У мастера Далио было только два ученика. Один из них — я. Другой исчез много лет назад. Ты не мог у него учиться, — выговорил он устало.

Он накрыл пластину чёрным полотном. Рука дрожала, ткань легла неровно. На пороге он оглянулся — коротко, как будто хотел удостовериться, что я не исчез — и ушёл. Шаги его в коридоре были лёгкие, но капли снова стали слышны только тогда, когда совсем стихли.

Стражник ещё мгновение стоял в дверях, потом тоже исчез.

***

Ночью я не спал. Неужели Рене заставил старика тоже коснуться знака? Успокаивало только то, что той ночью я не слышал криков.

Вдруг я услышал шёпот:

— …говорю тебе, он сам приходил.

— И что?

— А ничего. Этот… сидел, как есть. И хоть бы что.

— Может схитрил как-то.

— Не схитрил. Я видел того мальчишку до него, ещё вечером. Орал так, что у меня до сих пор звенит. А этот — ничего.

Шёпот сместился дальше по коридору.

***

Утром меня вывели на двор перед тюрьмой. Там ждали двое в мантиях — один церемониарий, второй из Совета. Рене стоял чуть в стороне. За ночь он не изменился, только складка между бровями глубже прорезала лоб, как тонкий шрам.

— Бродяга, отказавшийся назвать имя. Задержан за незаконное пение… — сказал, заметно нервничая, церемониарий. — По закону…

— Я прошу испытания, — перебил я, проникнув в паузу между словами.

Голос прозвучал ровно. Не громко, но я почувствовал на себе десяток чужих глаз.

Церемониарий замялся, будто забыл текст.

— Это право, — подсказал я. — Любой может попросить испытание последней задачи у Великого мастера.

Я намеренно не смотрел на Рене. Церемониарий сглотнул, пробежал глазами по строкам, которые наверняка знал наизусть.

— Такое право… действительно… существует, — сказал он. — Но многие годы не… применялось.

— Великий мастер некогда сам им воспользовался, не так ли? — сказал я.

Тишина натянулась. Рене, наконец, её нарушил.

— Пусть, — сказал он. — По просьбе… подсудимого… будет назначена дуэль. Завтра. В Мраморном зале.

церемониарий вздрогнул.

— Дуэль? Лорд, узник просил лишь…

— Я знаю, — перебил Рене. — Знаю.

Я посмотрел на Рене. В его глазах появился тот самый блеск.

***

Мраморный зал в этот день гудел иначе. Там были не только мастера и ученики, но и люди, которых сюда раньше не пускали: ремесленники, торговцы, просто зеваки, каким-то образом прорвавшиеся через стражу. Они стояли вдоль стен, молча глядя на кафедру.

Меня привели без мантии, в тех же дорожных вещах. Верёвки на руках сняли у самых дверей — не из уважения, а потому что человек не сможет писать со связанными руками.

Рене стоял у панели. Лиловая мантия подчёркивала худобу: он был почти плоский, как тень. Издалека можно было принять его за один из портретов на стенах — те же линии, только кожа тоньше.

Церемониарий объявил о начале дуэли, и Рене начертал на смоле уравнение:

x³ - 3x + 1 = 0

Мел в его руках дрожал едва заметно, но линии получились ровные, уверенные.

Я не стал считать. Вместо этого я закрыл глаза — как учил старик — и прислушался. Окружность — целое, полный оборот. Внутри откликнулся какой-то ритм: девятидольный. Как если бы колесо у телеги девять раз стукнуло за один оборот. Кубическое уравнение имеет три корня — три точки на круге, как три удара в цикле. Я отстучал этот ритм ладонью у себя на груди. Уловил удары: второй, четвертый и восьмой. Получилось три угла, я записал их на доске:

2π/9, 4π/9, 8π/9

И сами корни:

x = 2cos(2π/9), 2cos(4π/9), 2cos(8π/9)

Церемониарий решительно проверял ответы в тетради, брови у него ползли вверх. Один из старших мастеров, не веря, подошёл ближе, шевеля губами. Рене стоял неподвижно, как будто всё это было само собой разумеющимся.

— Решено верно, — сказал кто-то.

В зале прошёл глухой вздох. Шорох одежды, приглушённые возгласы и снова тишина: теперь все ждали моей задачи.

Я стёр уравнение. Мел оставлял на пальцах белую пыль. Панель на миг стала пустой чёрной доской, на которой можно написать что угодно.

Я посмотрел на Рене. Наши глаза встретились. В его взгляде не было страха, только изнурённая, упрямая жадность того, кто слишком долго смотрел в одну точку. Он кивнул.

Я поднял мел и написал то, что преследовало его много лет:

√−1

Под знаком смола едва заметно потемнела, и проявилось упрямое пятно.

Я отступил.

— Скажи, что это, — сказал я.

Зал затих так, что стало слышно, как скрипит чья-то кожаная обувь.

Рене стоял спиной к слушателям. Он не раздумывал.

— Я не знаю, — сказал он негромко, но так, что услышал каждый.

Слова упали в тишину. Это было так непохоже на него — сдаться, признать поражение. Тем более он сам настоял на дуэли. Я пытался понять, что он задумал, но его лицо было непроницаемо.

Церемониарий замотал головой, будто хотел стряхнуть их с себя.

— По правилам дуэли… — начал он.

— По правилам дуэли, — перебил его Рене, не повышая голоса, — сторона, давшая задачу, должна уметь с ней обойтись. Значит, теперь бродяга обязан объяснить. — Он слегка кивнул в мою сторону. — Я слушаю.

Несколько голов в профессорских рядах повернулись к ложам Совета. Там кто-то шевельнулся, но никто ничего не сказал. Все взгляды снова вернулись ко мне.

Я почувствовал тяжесть сотен глаз. Опёрся на край панели.

— Это не число, — произнёс я. — Это тень числа. Его нельзя поставить на прямую как остальные числа…

Я замолчал. В тишине кто-то шепнул:

— Еретик…

Рене повернул голову, всматриваясь в знак как в запертую дверь.

— И это всё? — спросил он.

— Всё, — сказал я. — Большего нам не понять.

— Мне не нужно понимать. Мне нужно владеть.

Он шагнул к панели так, словно остался один в зале. Смола под знаком казалась совершенно матовой — там не отражались ни свечи, ни его лицо. Он поднял руку. Я сделал шаг вперёд, но было поздно.

Кончик его указательного пальца лег на пятно.

Снаружи ничего не изменилось. Рене стоял, прижав палец к пятну, и смотрел на знак. Губы едва заметно зашевелились, как у человека, который повторяет про себя молитву. Потом он отнял руку и развернулся. Его глаза смотрели в пол.

— Лорд Рене? — не выдержал кто-то в первых рядах.

Рене поднял голову. На миг мне показалось, что взгляд его прояснился. В нём больше не было усталости. Он посмотрел поверх всех.

— Вижу… — прошептал он.

Он стоял как слепой посреди оживлённой улицы. Церемониарий нашёл голос первым.

— Что?

Рене не сразу ответил. Он будто прислушивался не к залу, а к чему-то за его пределами.

— Там пусто.

Он снова посмотрел на свои руки — так, как смотрят на чужие вещи. Потом снова на меня. Уголок его губ дрогнул — не улыбка, не гримаса. Тень чего-то, что могло бы стать улыбкой, если бы за ней ещё оставался человек.

Он сделал шаг назад. Ноги его подогнулись. Он не упал — осел, медленно, как оседает карточный домик.

Зал молчал.

Я смотрел на него — на это лицо, которое знал столько лет. Оно изменилось, но всю свою недолгую жизнь я видел его рядом с собой каждый день. Мы спали на соседних кроватях, мы пели рядом в хоре, мы вместе учились у мастера Далио. Что разделило нас?

Теперь он сидел на полу, глядя перед собой пустыми глазами. Живой. Но того, кто смотрел на меня секунду назад, больше не было. Он всю жизнь боялся пустоты. А теперь сам стал ею.

Двое стражников взяли Рене под руки. Он не сопротивлялся. Его ноги волочились по камню. Я провожал его взглядом и перед тем, как его увели за дверь, наши глаза встретились в последний раз.

Он смотрел сквозь меня.

Кто-то говорил что-то о поражении, о законе, о вакантной должности. Я не слушал. Звуки доходили как сквозь воду.

Потом зал начал пустеть. Люди уходили — кто быстро, кто медленно. Никто не смотрел на меня.

Я вышел на улицу.

У колонны, чуть в стороне от потока, меня ждал отец Лоренцо. Он не изменился — или это я постарел настолько, что перестал замечать чужую старость. Он не сказал ни слова. Просто смотрел.

— Со мной был старик, — сказал я. — Музыкант. Нас взяли вместе.

Лоренцо кивнул.

— Совет только что освободил всех заключённых, кто не нарушил Божьих заповедей. Старик ждёт у ворот.

Я посмотрел на него. Он чуть улыбнулся.

— Идём, — сказал он. — У меня есть работа для тех, кто умеет считать. И слышать.

Мы вышли за ворота. На лавочке сидел старик. Флейта лежала у него на коленях.

+2
13:13
133
Светлана Ледовская №2

Достойные внимания