Светлана Ледовская

Болото

Болото
Работа №385

Ночь приплелась на болота шелудивым псом ­– исхудалым, зловонным, мокрым от вездесущей влаги. Оказалось, на хвост ей наступал дождь: гостем – незваным и осторожным – постучал в замшелую крышу постоялого двора, протиснулся меж битых черепиц, зашлепал по трухлявым доскам пола, робко и неловко. Минуту спустя он осмелел – и зарядил вовсю.

Последним укрылся от ливня сам хозяин: сырой до нитки, он ввалился в дверь с вывеской подмышкой. “Чтоб краска не облупилась”, – буркнул он, поставив дощечку у очага. Никто не решился сказать ему, что краска давно вылезла, а надпись читается еле-еле.

Хозяин был слеп.

Он назвал двор “Крайним”, еще когда глаза что-то видели. И назвал неспроста. Это последний уголок на болотах, где пока водятся люди. Дальше – только непроходимая трясина и руины Старого города, излюбленное место тварей всех сортов. До войны, говорят, тамошние улицы не уступали по многолюдности столичным – Бергштадским… Теперь же в развалинах гуляет только ветер.

Мало кто осмелится залезть в болота так далеко.

Но вот в чем весь анекдот: мне надо дальше.

***

Еще утром я сидел в канцелярии Глёдхенстага. Залы там из камня, такие исполинские, что позавидует и неф столичного собора… Если бы не тысяча затворов, делящих канцелярию на десять тысяч крохотных клеток. В каждой клетке сидит по глёдху – “гремлину” по-нашенски – и каждый грызет грибные хлебцы. Как я сказал, залы канцелярии просто огромны – и всё равно провоняли подземными грибами, их пряным, даже чуточку парфюмерным душком. Ведь гремлин должен грызть, грызть и точить зубы, почти круглые сутки точить ­– лишь бы резцы не проросли сквозь десны.

Мой гремлин, с окуляром на глазу, тоже грызет. Но мигом прерывается, стоит мне войти в кабинетик.

— ГД-54-6… 621? ­– запинаясь, читаю я с обрывка бумаги. – Бес ногу сломит в этих ваших лабиринтах. Чертова канцелярщина…

Проще отыскать гремлина без хлебца, чем нужную клетку по номерку.

Но моему гремлину плевать. Порывшись в ящике стола, он прикладывает к розовому горлу маленькую коробочку, прожимает на ней какие-то рычажки и… Отвечает мне неестественно чистым голосом, похожим на урчание электрокотят.

— Запрос ГД-54-621 обработан. Присаживайтесь, господин Горьх. Я, секретарь Шрёбер, ставлю вас в известность, что вашему цеховому братству назначено поручение.

На фоне можно расслышать малозаметный шум, будто крыса где-то попискивает. Но я-то знаю: это и есть гремлинов язык. Люди-кроты так и остались кротами, пусть и носят костюмы с иголочки и имитируют нашу речь. Под оберткой они – всё те же скрупулезные рудокопы, над чьими норами, как зараза, расплодилось человечество.

— Поручение? – облегченно чешу бороду. Я-то уж боялся, опять выпишут штраф или очередной выговор за… Как же там… А, “несоблюдение цеховой этики”. ­– Что за поручение, дружище?

Гремлин недовольно шевелит вибриссами. Видно, коробит его общение не по протоколу.

— Распоряжением Глёдхенстага вам поручено обследовать топи.

У меня вырывается присвист.

— Смеешься? – не раздумываю даже. – Уж лучше за ворьем по помойкам гоняться, чем в Старый город. Кого ни спроси, любой тебе скажет: гиблое местечко.

Гремлин не смеется. Я вообще не уверен, умеют ли они смеяться.

— Ваш пункт назначения не Старый город, – пищит-урчит Шрёбер, – а земли за блокпостом “Крайний”.

— Да какая разница? Что то дыра, что это, – не унимаюсь. – Неужели во всем Бергштадте нет мальчика на побегушках получше?

— Как следует из последних ведомостей, господин Горьх, вы и есть самый подходящий кандидат на поручение, – Шрёбер сверяется с ведомостью на столе. – Активные поручения у вас отсутствуют… Давно. Плюс – состояние вашей медицинской книжки показывает, что работа вам не повредит.

Я уже собираюсь вознегодовать, но вспоминаю, сколько просадил в кабаке за эту неделю. И за прошлую. Черт, то были даже не мои злотые ­– их я занял у братьев по цеху. Черт-черт-черт… Дорого же в наше время топить одиночество в крепком алкоголе. Жечь в папиросах – тоже. Но дороже всего – эти чертовы таблетки от тревоги.

Мой медик настоял, чтобы я не налегал на цвейтопам.

Но если пропил целый курс, уже сложно остановиться.

— Вы вправе отказаться, – гремлин поправляет окуляр темного стекла, – но в таком случае Глёдхенстаг будет вынужден рассмотреть вопрос вашего разжалования как цехового подмастерья. А учитывая тот факт, что вы были приняты на испытательный срок после…

— Ладно! – сдаюсь. – Согласен. Может, лучше расскажешь уже, в чем соль дела?

Секретарь Шрёбер кивает. По его кротовьей мордочке черт поймешь, что он испытывает, но я уверен на все сто: канцелярская крыса жутко довольна победой.

— Глёдхенстаг рассматривает территории за “Крайним” для добычи, скрэт-тэт-тэч, ­–Шрёберу не удается подобрать нужное слово, – торфа, именно.

— Так и добывайте! – фыркаю в бороду. – Я что, торфовед тебе?

— Проблема в том, – гремлин откидывается на спинку кресла, – что последняя бригада межевщиков не вернулась с рекогносцировки. Поэтому Глёдхенстаг возлагает на вас миссию выяснить, в чем причина их пропажи, и своевременно уладить... Нестыковки.

— Нестыковки? Какие еще нестыковки?

— Предполагается, в пропаже виновны территориальные особенности.

— Вредители, чтоль? Какие именно? – а вот это уже беспокоит. – Шишига или подмошник? Лишай-баба?

— Это вам и предстоит выяснить. Транспорт выдадут, а проводника найдете непосредственно на блокпосте.

Под столом я чувствую, как что-то потерлось о мой башмак. Смотрю ­– а там тваринка размером с кошку. Четыре лапы, щуплое голое тельце, и один-единственный глаз сверкает в темноте. И слышно только, как мелкие зубки шкрябают подошву – методично так, со смаком.

— Ты что, шрюпа завел? – усмехаюсь. – Я-то думал, вы их не выносите!

Шрёбер непонимающе поднимает одну бровь, после глядит под стол – и как застрекочет. Тонко так, часто-часто – очевидно, какая-то гремлинова ругань. Такая бурная, что даже окуляр покидает Шрёбера и закатывается под ширму. Секретарь соскакивает вниз, почти скрываясь под столом, ­– но слишком медленно.

— Убежал? ­– посмеиваюсь я.

Гремлин отвечает раздраженным писком, забыв про коробочку. Впрочем, тут и без перевода ясно.

— Подробности в инструкциях, – Шрёбер нетерпеливо подталкивает мне тонкую бурую папку. Мысли его заняты пропажей окуляра. – Получите механог и выезжайте.

***

Мне выписали поддержанную самоходку ­– треногу фирмы “Вогельмир”, надежную как гремлинские часы. Местами подернутая ржавчиной, с одной скрипящей лапой, эта характерная старушка всё-таки донесла меня до “Крайнего”. Но дальше идти отказалась. По обводненному щебню “Вогельмир” шла замечательно, но стоило сойти на обочину ­– мгновенно вязла, рычала бальзамником, кашляла горьким дымом из трубы.

А за “Крайним” щебня не было.

“Нерационально”, – объяснили бы гремлины. И были бы правы.

Щебнем рационально посыпать дороги где-нибудь в пригороде ­– там нужнее, там ходит толковый люд. А в сраную глушь мы пошлем господина Горьха, который мало работает и слишком много пьет, чтобы жаловаться на бездорожье.

Так что “Вогельмир” я оставил за постоялым двором – длинной хибарой, покалеченной вечной промозглостью. Эта самая хибара, завалившийся внутрь сарай и вонючий, сплошь в тине колодец ­– вот тебе и “Крайний”, на который со всех сторон наступает болото.

Скажешь, безрадостный видок? Ты еще под крышей не был.

На самом деле, я слегка преувеличиваю. Это местечко кто-нибудь назвал бы даже милым… Какой-нибудь чертов городской романтик. Есть такие, кто сходит с ума по врастающим в землю халупам с закопченными потолками – а здесь тоже топят по-черному. Но дым не уходит без остатка, и непослушные серые лохмы вьются вверху по углам.

В хибаре стоит марь, и я делаю глоток невкусного пива. Приходится быть начеку, чтобы не порезаться о сколотую кружку. Да и само пиво без пены и кислое, как моя рожа, пса крев… Пью я не потому, что хочу накидаться. Я пью от скуки: худое занятие лучше, чем никакого – иначе разморит.

А может, ты правда хочешь накидаться, Горьх? Ну же, давай еще по пивку! А закусишь таблеточками…

Есть в “Крайнем” помимо меня еще постояльцы ­– режутся в кости за столиком из бочки. Двое из них – простые на вид мужики. Косматые, одеты во что попало, но вооружены качественно: один держит самострел на коленях, другой – копье у спинки стула. У обоих похожий вид ­– праздно-скучающий, будто время закольцевалось около стола и мужики должны играть одну и ту же партию до конца веков.

Только третий у них отличается. Ряженый в старый жакет и длинные штаны из кожи, тот пьет больше всех. Замызганная стопка с льняной водкой ходит по кругу, но ряженый льет себе вдвое. Опрокинет вторую молча – и лишь притопнет по доскам. Его высокие бродни до середины бедра заставляют меня улыбнуться.

А вот и проводник.

— Горьх, говоришь? – он оборачивает ко мне серое, небритое лицо. Впавшие глаза смотрят безучастно и слишком трезво для того, кто так налегает на огненную воду. – Знакомы будем: меня Невкусным зовут. А это парни – Радим и Габа.

Радим и Габа кивают одновременно, и я не могу понять, кто есть кто.

— Невкусный? – переспрашиваю я. – А у тебя много общего с тем пивом, что я заказал.

— Ссанина та еще, – понимающе кивает он, – потому мы больше по спирту. Водка, она и на болоте водка.

— А отчего “Невкусный”? – скрещиваю руки на груди. – Девке какой-то не понравился?

Габа и Радим перестают играть и косятся теперь в мою сторону. Кости так и замерли в кулаке одного из них.

— Водилась у меня девка, и всё ей было по вкусу – “жена” называется. Умерла, правда, – Невкусный даже бровью не ведет. – С кличкой всё проще… Нехай Габа расскажет.

— Я-то? – кашляет Габа. Тот, что с ослиными зубами и большой родинкой под носом. – Это чичас барин наш Невкусный, а тадыть егерем был…

— Егермастером, – ворчит Радим, чей лоб испещрен оспинами, а щеки заросли бакенбардами. – Всё ты путаешь, дура.

— Гузну слова не давали, – обижается Габа. – Ну да, егермейстером был, а то. Дело тадыть за горами еще было, когда револьнюции не случилось. Мы барину служили: я шкуродером сталбыть, а Радим того… Собачником.

— Собачник – твой батя, – Радим оскорбленно харкает на пол, – а я псарь, шельма.

— Как хезало ни назови, сё одно будет, – философски парирует Габа. – Дык вот! Дело было после охоты. Надыть нам с Радимом как-то было вернуться в сторожку, чтоб собак и тушки уволочь… А барин остался в лагере куковать – силки расставить кажись. Возвращаемся, а барина нету! Только кровавая дорожка куда-то в кусты, а оттудова ­– к старой штольне.

— И что, умер-то барин? ­– усмехаюсь я.

— Чи шо? – крутит у виска Габа. – В штольне и лежал! Вышло-то как: на барина упырь сиганул. Подрал его, гнида, изрядно – без слез не глянути. Уволок уж к себе на рудник, в гнезде уложил… А жрать не стал!

— Оттого и Невкусный, – вставляет свой грош Радим.

— Всё так, – подтверждает серое лицо. – Сказку послушал, теперь сам давай.

— Сапожки твои привлекли, дружище, – начинаю я издалека, – не промокают?

— Не жалуюсь, – отрешенно отвечает пока-не-проводник. – Для этой смежди в самый раз. А ты-то, дивлюсь, не туда собирался. Вон, на самоходке приехал, курточку легкую надел...

— А кожа-то годно сдублена. Почем куртец отдашь? – щурится Габа, что с копьем у плеча. – Айда за полгульдена?

— Ишь загнул! За половину! – снова харкнул Радим, поправив самострел. – Возьму за целый гульден и стопку горилки.

— Не продаю, – обрубаю я. “Разве за пачку цвейтопама”, ­– предательски свербит в мозгу. – Я здесь по конкретному делу вообще-то. И куртка мне для него нужна.

Габа с досадой бросает кости, Радим пыхтит в бакенбарды что-то неразборчивое.

— Так и иди по своим делам, – вздыхает Невкусный, – и у нас есть дело.

— Мне нужен кто-то, кто отведет на болота.

— Ты уже на болотах, – Невкусный смеряет меня немигающим взглядом.

— Мне надо дальше, – улыбаюсь безрадостно. – А у тебя, гляжу, обувь подходящая. Тропы знаешь?

— Может, и знаю, – уклончиво отвечает он. – Но на болота не поведу.

— Плачу марками. Много.

— Ты, наверное, не понял, – Невкусный наливает себе водки. – Мне тогда упырь оба соска отгрыз. Наживую грыз, скотина, чтобы болью моей напитаться. А я потом его выследил, лапы переломал и все зубы щипцами повыдергивал.

Невкусный опрокидывает рюмку, притопнув по доскам. Где-то под полом шуршат потревоженные шрюпы.

— Я к тому, что я не трус, Горьх. Знаешь, как вопит упырь, когда ему угли в живот зашиты? А я знаю. Но подыхать в трясине мне нельзя – дело еще не доделал. Мы тут человека ищем.

— Ого, да вы прямо с ног сбились! – я теряю терпение. – Давай-давай, пей. Может, хоть дно бутылки найдешь

В уголках глаз начинает мутиться – чувство, знакомое до одури. Скоро затошнит, а в голову полезет всякое. Но помогает желтая шайбочка цвейтопама – лучшее спасение от негодований и дурных мыслей.

— Не тебе меня осуждать, – отводит глаза Невкусный. – Я хоть таблетки не глотаю как некоторые.

Я фыркаю и ухожу.

Бесполезные обмоченные тюфяки. Приросли уже к стульям задницами, как какие-то грибы. Да пусть хоть стухнут здесь, мне-то что? Три куска старого перепревшего…

— Эй, – окликает меня Невкусный, – ты поспрашивай леперов.

— Сам знаю, – не оборачиваясь, буркаю я.

Я, который, конечно, о леперах и не думал.

Леперы сгрудились в конце хибары – их не меньше двадцати. Перемотанные бинтами с ног до головы, они кипятят и сушат протертые повязки в котлах – и этот круг непрерывен.

У одних леперов гноятся культи, у других – лица под холщовыми мешками. Есть еще несколько третьих – неподвижные живые язвы, чьи бинты не успевают просохнуть. У леперов не различить мужчин и женщин, подростков и стариков. Все они – какая-то однообразная буровато-серая масса крови, обрубков и грязной марли.

Слышал, гремлины приравнивают леперское движение к цехам и оказывают им всякое содействие. В Бергштадте они тоже есть, но те как-то… Пободрее, что ли. Леперы городские – чуть ли не образчики добродетели: с хворыми нянчатся, бродягами, с сиротами так-эдак… Нет, они тоже выглядят худо. Мертвенно-бледные или с желтыми белками глаз, сухие как жерди или с грудной жабой, с печеночным фетером изо рта…

Я знал, что в леперы идут безнадежно больные.

Но леперы “Крайнего” – самые безнадежные из безнадежных. Пришли сюда доживать.

Гремлины поставляют в “Крайний” обозы: с едой, водой, тряпьем. Приходит даже ароматическое масло – в аккуратно законопаченных горшочках с клеймом Глёдхенстага. Но гремлины просчитались: у леперов нет женщин, кто оценил бы подарок, – как нет и мужчин.

Зато вся их братия пахнет теперь одинаково.

Проказой, дерьмом и ладаном.

Меня привлекает одна леперка. Наверное, именно потому, что я смог определить пол.

Это обычная бабка, только слишком измождена и одета в лохмотья. Ее голова навсегда склонилась набок, скошенная какой-то старческой болезнью, но на фоне прочих она просто пышет здоровьем. Не изгибая шеи, старуха ловит мой ищущий взгляд и подзывает крючковатым пальцем.

— Не бойся, милок, мы не заразные, – скрипит она сухой искалеченной ивой. – Всяк рад своей болячкой поделиться, да ни один не может. Разве што не укусит до крови, хе-хе.

— А ты не выглядишь умирающей, – подхожу я.

— Чего ж? – в складках морщинистого рта прячется улыбка. – Жизнь токмо и есть, что умирание.

— Тогда твое “умирание” поприятнее, чем у этих, – я кивнул в сторону стонущих.

— Шфельгин – хоть и божештво недугов, но болячки шлет не из злобы, – старуха подняла палец кверху. – Одному знак дает, шоб жил иначе… Другому – што на Том свете заждались. А мне вот, покамест ишшо молодкой была, в детках отказал.

— Повезло. Дети жутко тупые.

— Молодой ты, милок, – махнула рукой, – и глупый. Янто для себя решила: покуда на ногах стою, буду сирым помогать. Кажный нонче сам себе господин, так и ты по-своему решай… А уж по совести Шфельгин рассудит!

— Да-да, с нетерпением жду, что же он там нарассуждает, – я делаю шаг назад, когда какого-то лепера начинает тошнить. – Э-э-э, у меня вообще вопрос был.

— Янто догадалась, милок, што ты не якшаться со мной хошь, – старуха закашлялась, как заглохший бальзамник “Вогельмир”. – Спрашивай. Чем смогу помогу.

— Мне на болота надо, – как же осточертело пояснять заново, – дальше за “Крайний”. Местное мужичье об этом и слышать не хочет, вот я и думаю… Вашему брату ведь нечего бояться.

— Нечего, – моргает старуха. – Дак средь нас все бездельники в лёжку лежат. А нележащие – тех в крайний путь провождают.

— И марками тебя не соблазнить, конечно?

— Не тот ужо возраст, шоб злотым радоваться, – ностальгически вздыхает она. – А вот пойду я с тобой, милок, а они што? Тут жеж такая петрушка случится… Не могу я, милок, уж прости старую.

— Мда, – морщусь я, – Какой двор деловой! Все либо умирают, либо заняты, либо не видят ни черта.

— Каков есть, – пожимает она плечами. – Да ты пожди денек, из Берхштата обоз прийти должон. Авось прибудет и тебе помочник.

— Ночевать? Тут? – нервно улыбаюсь. – Спасибо, бабка, удружила.

Но делать нечего. Либо в угол завалиться и проспать сутки, пока шрюпы глодают ботинки, либо напроситься игроком в кости. Но возвращаться к мужичью – всё равно что признать поражение. Нет уж, не дождутся. А спать… Лягу, как припрет. Не хватало еще час ворочаться, давясь гнильем и ладаном.

Прислонившись к дверному косяку, зажигаю сигаретку. Пока не кончилась пачка, буду курить. А потом… Черт его знает. Потом будет потом.

Я делаю первую тягу, наполняя рот дымом – и резко вдыхаю в легкие. Крошечные яды всасываются в кровь, тело слабит – и ощущаешь неожиданный покой. “Забей на трудности!” – подначивает отрава. – “Предоставь это мне”.

В затылке приятно щекочет. Всегда бы так.

Жаль только, что сигарета не доведет до болот.

— Кто курит? – слепой хозяин поводит носом, как древний сторожевой пес. – У меня курить запрещено.

— Шутишь? – возмущаюсь я, чуть не роняя сигарету изо рта. – Какая разница? Здесь же пасёт, как у Шфельгина под хвостом!

— Не шучу, – хозяин мотает головой. – Кури на улице и мокни. А хочешь в тепле курить – плати бальзамом.

Упрямый козел всю плату бальзамом берет. А потом продает втридорога.

— Сколько?

— Одна папироса – одна квинта, – он поводит белесыми глазами из стороны в сторону. Словно видит мою пачку насквозь и пересчитывает сигареты. – Две папиросы – две квинты.

— Да это ж грабеж, – сплевываю я. – Уже целый незель за пиво отдал. Или мне до города на своих двоих топать?

— Хочешь тут торчать, соблюдай правила, – тыкает он пальцем левее меня. – А то ж я констеблей вызову. Уже были прецеденты.

— Ну-ну, – открываю я дверь, но задерживаюсь на полпути наружу. – А пиво твое, кстати – ссанье.

***

Когда я вышел наружу, дождь уже кончился. Осталось только мокрое послевкусие, что оседает на губах – нотками стоячей воды и разбухших веток, склизких под отпавшей корой. Зажав недокуренную сигарету в уголке рта, я сворачиваю к останкам сарая. Туда, где между ввалившихся бревенчатых ребер скучает “Вогельмир” – под куском брезента, замаранном жирными пятнами бальзама.

Долго тебе еще здесь ржаветь, сиротка! Если боги милосердны – погрустишь одну ночь минимум. Но боги те еще сволочи – уж поверь мне, никчемному одинокому пьянице. Жена меня не дождалась, но ты-то точно дождешься: тебя можно отключить, не боясь за это попасть за решетку.

Ладно, заберу саквояж, докурю сигарету – и обратно куковать. Черт! Долбанный фонарь, вроде, горит, а не видно ни зги. Можно было и не снимать этот хлам со столба, только в саже перемазался…

— Дяденька!

Мое сердце, напичканное таблетками, готово остановиться. Саквояж почти выскальзывает из рук, а его содержимое испуганно-железно брякает.

Что может быть хуже ночи на болоте?

Только детский голосок ночью на болоте.

— Дяденька! – повторяется снова. Прямо за спиной, пупырчатой от мурашек.

Я делаю над собой большое усилие, чтобы обернуться – и с руганью отступаю назад, по щиколотку увязая в грязи. Передо мной стоит ребенок. Мальчик лет десяти. Потасканная шубейка так ему велика, что рукава волочатся до колен, а макушка торчит из воротника уж очень несуразно – будто детскую голову привинтили к телу какого-то коренастого лесного карла. Русую, лохматую голову – и с большущими глазами, как у внезапно проснувшегося сычика.

— Надо завязывать с цвейтопамом… – шепчу себе под нос. – Сгинь, гребаный морок!

Я крепко зажмуриваюсь, но когда разлепляю веки снова… Мальчишка еще там – разглядывает меня во все свои глаза-блюдца.

— А что такое цапля-пам? – озадачен паренек. – И зачем цапеля завязывать?

— У меня крыша едет? – обескураженно хмыкаю. Кажется, теперь и глаз дергается.

Мальчик заглядывает мне за плечо.

— Тут нет крыши, – взвешенно отвечает он. – Сарай еще давно поломался.

С пару секунд я молча смотрю на мальчонку, а он на меня. Я пытаюсь понять, что это меня так пришибло: препараты или пиво со спорыньей, – а паренек… Не знаю, думает ли он вообще – и может ли он думать, если всё это плод моего воспаленного разума.

Ведомый каким-то сиюминутным порывом, я хватаю малого за плечи и начинаю трясти – да так, что голова у него начинает угрожающе болтаться.

— Меня-а-а-а-а, – балаболит он, – уко-ча-ча-ча… Е-е-е-ет!

Я прекращаю, нащупав под шубой хрупкое теплое тельце. Да и пахнет он как-то очень по-настоящему. Мокрым котенком, что ли.

— Ты серьезно живой? – спрашиваю я первое, что приходит на ум.

— Живой, живой! – заверяет тот, держась за лоб. – Зачем тормошишь?

— Ну, э-э… – теряюсь. – А что бы ты сделал, увидев ребенка ночью в такой глуши?

Мальчишка шмыгает носом и делает не по годам серьезное выражение лица.

— Представился бы. Папа говорит, так правильно, когда кого-то не знаешь, – он слегка медлит, но затем уверенно протягивает мне руку. Вернее, рукав. – Я Лешко.

— Ну, допустим, Горьх, – я пожимаю маленькую ладонь. Она оказывается на удивление горячей... Ну еще бы, столько меха-то.

— Гор-р-рьх, – повторяет он, как бы разучивая. – Словно рычит кто. Гор-р-р-рьх.

— Да-да… – закатываю глаза. – А “Лешко” звучит как “мешок”. Или “вершок”.

— Ты дурачок? – спрашивает он без намека на шутку. – Папа говорит, это хорошее имя. И мамочка тоже так считает. А вот про Гор-р-рьха никто так не говорит!

— Ладно… – я оглядываюсь по сторонам. – А родители-то где твои, малой? Бросили?

— И ничего меня не бросили, – Лешко обиженно кутается в воротник. – Папа на работе, а мамочка дома. Мы дальше живем. Через воду надо идти-идти. Поэтому к нам в гости никто и не ходит. А жа-а-алко…

— То есть “дальше”? – недоверчиво щурюсь, – За “Крайним”?

— Ну да, – пожимает плечами Лешко. – Мамочка говорит, мы там живем, потому что ей нельзя сухим воздухом дышать. Она начинает сильно кашлять, и ей становится плохо.

— Постой-постой, малой! А группа таких занудных дядек здесь недавно не проходила? – я поднимаю фонарь, указывая на щебнистый тракт. – По дороге, имею в виду.

— С лопатами?

— Именно, дружище, – не верю я своему счастью.

— Проходили! – кивает Лешко. – Мы их видели. Мамочка тех дяденек почти до дома проводила, звала на чашку кавы… Но они не зашли. А обратно, дивится, другой тропкой завернули.

И, похоже, не дошли. Или кто-то еще по дороге пригласил их на званый ужин. Возможно, им даже предложили участие в супчике дня – но уже без права отказаться.

— А меня ты сможешь туда довести, малой?

— Могу! – охотно соглашается Лешко, возбужденно почесав в затылке. – А на чашку кавы зайдешь?

— Посмотрим, что твоя “мамочка” скажет, пока папа на работе, – фыркаю я. – А ты тропы точно знаешь?

— Обижаешь, – задирает нос Лешко. – Я здесь как цапель хожу! Как цапель-пам! Только вот…

— Денег клянчишь, паразит? – лезу в карман за мошной. – Так бы сразу и сказал. На вот, вырастешь – на девок потратишь.

— Нет, ты точно дурачок, – присвистывает Лешко. – Я другое сказать хотел, Гор-р-рьх.

— И что же?

— Не тормоши меня больше!

***

Траурные согры остались позади, но строй черных ольх еще долго шептался за спиной. Скорбно вторили им дебри крапивы, из последних сил тугими стеблями хватаясь за штаны – пока тоже не скрылись в темноте, помятые башмаками.

Под подошвой теперь хлюпает вода, и кривые затюканные ивки склонились над ней, непрозрачной в тусклом лунном свете. Тонкие прутики веток склонились к самой болотной глади – будто умирают от жажды, но не могут напиться. И острые ланцетные листья – совсем как у розмарина – никчемно скребут по воде.

Когда я оступаюсь, а под стопой ехидно хрустит кизляк, вода хлюпает уже и в сапоге. Сначала ощущение такое, будто опустил ногу в теплую ванночку – казалось бы, терпимо, даже приятно. Но стоит сделать шаг – и сапожная жижа приходит в движение, холодными слизняками сочится между пальцев.

Да, проходчик из меня наипаскуднейший. Бреду по-черепашьи, матерясь и проклиная все растения мира. А Лешко – этому маленькому везучему засранцу – всё нипочем. Ужаленным козленком тот скачет с кочки на кочку, и каждый его прыжок – новая насмешка над моей самоуверенностью. Иногда я молюсь в сердцах: “Поскользнись, шмякнись же!” – но шмякаюсь сам.

— Хватит с меня, малой, – цежу сквозь зубы, счищая грязь с фонаря. – Ты точно издеваешься. Теперь-ка Горьх будет проводником, а ты – рулевым.

— Как хочешь!

Он что, совсем не расстроился? Неправильный какой-то ребенок.

Ничего, вот сейчас увидит, как я хорош – и соплями захлебнется от осознания своей бесполезности!

Мы меняемся местами, и я беру прежний курс. Ступаю опасливо – туда, где больше травы, а жирной перегнойной каши – наоборот. Методика моя неказиста: прощупать носком – переставить ногу – порадоваться, что в мире существует твердая земля. Затем повторить до готовности.

И эта методика работает.

— Плевое дело! – хмыкаю я. – Да в толчке утонуть проще, чем здесь!

Работает ровно до тех пор, пока я по колено не ухожу в трясину. С мерзостным таким сосущим звуком. Ну, хотя бы саквояж не промочил.

— Ты тоже не знал! – с бессильной злобой гляжу я на Лешко. – Сам бы провалился, пса крев!

Лешко только пожимает плечами и невесомой походкой перебегает ко мне.

— Травку-муравку видишь? – тыкает он в три листка у меня под носом. – Мамочка ее вахтой называет. Видишь вахту – дальше не ходи!

— И ты мне только сейчас это говоришь?! – я пытаюсь высвободить сапог, но болото уже заявило на него права – и всё глубже пропихивает в свою беззубую глотку.

— Сказал рулить – я и рулю! Провожает же про-вод-ник, – Лешко, верно, считает меня слабоумным, – а проводник ты теперь. Сам сказал!

Вдалеке слышится вой. Похоже на собаку, только очень большую и очень-очень жалобную.

Вой этот холодным ножичком проходит по хребту: собак здесь отродясь не водилось.

— Хочешь снова быть проводником? Да пожалуйста! – я отважно шаркаю ногами, но лягушка из меня выходит такая же, как из грязи молоко. – Только вытащи уже!

Лешко протягивает мне мертвый ивовый стволик – с таким довольным видом, что этой же палкой хочется и треснуть!

Так и светится, поганец.

***

Через час я уже мечтал дать ногам отдых. Через два – отрубить их к чертям или, по крайней мере, перетянуть каким-то жгутом, чтоб не чувствовать больше этого нытья в икрах.

А мальчишке хоть бы хны. Тот словно вообще не устает.

Он, конечно, не тащит с собой саквояж, да и фонаря у него нет… Но это же просто ребенок. Откуда столько энергии в этой человеческой личинке?

— Эй, малой, – я готов сдаться, – долго нам еще переть?

Эх, вот бы разуться и проверить скукожившиеся пятки. Щиплет так, словно кожа отслоилась и норовит найти другого хозяина.

— Немножко еще! – оглядывается Лешко. – Одна малюсенькая немножечка!

Хотелось бы верить, но как-то не получается. Впрочем, за всю дорогу я слопал столько цвейтопама, что не удивлюсь, окажись всё это путешествие бредовым сном. Забавно будет, если я на самом деле в “Крайнем”. Валяюсь заблеванный в каком-нибудь особенно вонючем углу… Да еще и в обнимку с леперкой. Смертельно больной, но с добрым сердцем. А пятки обглодали шрюпы. До костей – оттого так и чешется.

Я испытываю облегчение, когда наступаю на что-то твердое. Боже ж ты мой, как приятно! Если поскрести башмаком по этой чудесной твердости, можно даже немного… Почесаться, да, детка!

Но радость быстро улетучивается, когда я понимаю, что всюду твердо. Сдерешь слой пухлого мха вперемешку с подстилкой – и увидишь гранитные плиты, выеденные кислым дождем.

— Какого черта, Лешко? – я угрожающе машу фонарем. – Ты куда меня привел?

Мальчишка вздрагивает и резко оборачивает ко мне испуганные глазища.

— Туда, где мамочка живет…

— Да ну?! – рычу я от негодования. – А по-моему, это сраный Старый город!

Опустив фонарь у корней издохшего дерева – без кроны, обломанного посередине – я сдираю с него слой коры. Кора выжрана ковром лишайников – и отходит легко, как плохо приклеенные обои…

Потому что это совсем не кора. Какая-то зеленая слизь, что гаденько комкуется, если растереть между пальцев. И под ней – выщербленная колонна, бывшая когда-то идеально гладкой.

— Куда ты привел меня, – это не вопрос, это требование. – Отвечай!

— Лешко послушный мальчик, – вжав голову в плечи, он отступает спиной вперед. – Я просто не хочу расстраивать мамочку!

Лешко весь как-то сжимается, словно становится вполовину меньше. Я ускоряю шаг – и к удивлению своему замечаю, что парня колотит дикий озноб.

— Иди сюда. Быстро! – я подхожу ближе, чтобы схватить его за плечо. – Тебе придется всё объяснить, паршивец.

— Да ну? – он вдруг вскидывает голову, и я давлюсь упреками, которые хотел высказать. На пол-лица у мальчишки желтеет один-единственный глаз. Я тянусь к саквояжу – тут же, почти рефлекторно – но не успеваю даже щелкнуть застежкой: Лешко подносит палец к губам. – Тс-с-с…

И тает в воздухе. Мгновенно, без чудес и превращений – как исчезает солнечный зайчик, стоит зашторить окна.

Меня сразу окутывает кромешный мрак – спасает только узкий серп луны, но светит он жалко. Я смотрю туда, где оставил фонарь, но там лишь темнота, хруст битых стекол – и маленькое лысое нечто, выхваченное полумесяцем на секунду.

Вдалеке снова воет собака. Зовет и плачет – да так, что впору пожалеть.

Но собак здесь быть не может – и поэтому страшно вдвойне.

Оттого, что это вовсе не пёс, и оттого, что какое-то лихо научилось звать людей.

Боковым зрением я замечаю свечение – холодное и ровное. Оно доносится с той стороны, куда меня вел Лешко. Или как его теперь называть? Не знаю, что это за одноглазая дрянь, но человеческого в ней мало.

Свечение исходит от пруда – правильной четырехугольной формы, он порос по углам куртинами белокрыльника. Вода в нем на удивление чистая – кристальная, я бы сказал. Наверное, сквозь воду можно увидеть облупившуюся мозаику пола, если б не то свечение.

— Чертовщина какая-то…

Повинуясь внезапному импульсу, я снимаю башмаки. Свежий мох приятно холодит сопревшие стопы. Я заношу одну ногу и касаюсь неестественно-голубоватой кромки… И тут же отдергиваю, крепко сжав зубы.

— Ледяная!

Меня пробирают мурашки – от кончиков пальцев ноги и до темечка. Изо рта вот-вот повалит пар. Бассейн приходит в движение, бурлит колдовским варевом, и в самом центре темнеет мутное пятно.

Что-то поднимается со дна. И та собака, жалобно воющая, уже не кажется мне такой пугающей.

Я откатываюсь от плитчатого бортика и одним махом распахиваю саквояж. Сую руку внутрь, наматывая на предплечье длинную цепь – с крупными толстыми звеньями. Теперь-то я буду готов! О-о-о, сейчас ты не застанешь Горьха врасплох, одноглазая падаль!

На поверхность воды вырываются большие белые пузыри. И из пены медленно растет неясный силуэт.

Лешко, лишай-баба, шишига… Плевать.

Переломаю тебя, как Невкусный упыря.

— Коринн?!

Широко разинув рот от удивления, я рассматриваю изящные изгибы ее тела. Крутые бедра, узкая талия, которую я столько раз сжимал в ладонях… Жидкое золото волос, стекающее по груди до живота, интригует – точно я впервые вижу ее без одежды.

И эти до боли знакомые глаза – цвета сосновой канифоли и гречишного меда.

Темные, бездонные, как этот бассейн, глаза моей жены. Бывшей жены.

— Давно не виделись, Горьх.

Я так скучал по этому голосу. Он чудится кротким, но есть в нем такой чарующий, тайный рокоток… Этот рокоток не для всех, он только для Горьха. И что-то внутри меня – злое, изгаженное препаратами и бессонными ночами – заводится заново, вибрацией отдаваясь в ребрах.

— Коринн… Чтоб я сдох, Коринн!

— Мы наконец-то встретились, а ты собрался умирать? – она улыбается одними глазами. – Как это на тебя похоже…

Моё черное сердце готово вырваться наружу – пролезть по горлу и вывихнуть челюсти, но выпрыгнуть навстречу Коринн. Ее душа необъятна, как эти гречишные глаза – и я всегда буду возвращаться за ней. Я счастлив. Впервые за столько лет по-настоящему счастлив. Но всё же…

Не до конца.

— Ты не она, – голова кружится. Эти слова просто самоубийственны. Какого черта ты сам себя душишь, Горьх?

— Как прискорбно… – Коринн и отвечает совсем как Коринн. – И что же меня выдало?

— Ничего, – я сглатываю. – Всё идеально…

— Почти идеально, – Коринн убирает прядку золотых волос за ухо. – Но ты всегда был против моих маленьких милых обманов… Так чем я тебе не угодила? Не так оделась? – ядовито усмехается она.

— Будь ты вправду моей женой… – я делаю над собой усилие. – Бывшей женой. То смотрела бы с ненавистью. И страхом. Как жертва на насильника.

— Не угадала, значит… – она театрально вздыхает. – А я думала, людям нравятся счастливые концовки.

— Вот сейчас очень похоже, – скалюсь я. – Такая же эгоистичная сука, как моя Коринн. С чувствами играешь, значит? Вы, нелюди, пытаетесь в настоящие переживания – только вот выходит погано. Трудно, наверное, имитировать, когда эмпатии у тебя не больше, чем у табуретки?

— Как прозаично! – ну просто ее копия. – Давай, расскажи мне, что самообман это плохо. Или про твою пресловутую прямоту!

— Хватит, – я брякаю цепью. – Покажись.

— Неудивительно, что Коринн ушла от тебя… – кривит она губы. – А ведь я просто хотела начать нашу встречу… С приятных воспоминаний.

Бассейн вдруг меркнет, как мой фонарь. Вся вода теперь поросла ряской, а бортики липкие от зеленой слизи, что так легко катается в комки. Коринн подмигивает напоследок и растворяется в сизой дымке. А когда дымка рассеется, я увижу огромный живой шмат плоти. Покрытый водорослями и уродливыми пупырками, он надувается и опадает, как зоб жабы-переростка.

Из туши торчит тонкий стебелек, а на нем – желтое глазное яблоко. Его по-козьи квадратный зрачок направлен точно на меня.

— Интерес, – бесстрастный волнообразный голос звучит сразу у меня в голове. – Так лучше?

На туше чудовищным червем извивается складчатый отросток. В такт пульсациям тела он то обнажает, то снова прячет крошечные острые зубки, которыми напичкан изнутри. Но твари – я уверен – рот нужен вовсе не для разговоров.

— Мда. Ты, конечно, та еще ублюдина, – заявляю я прямо. – Зато честная.

— Удовлетворение, – соглашается тварь. – Готов продолжить беседу?

— Беседу? А как же подраться и помереть прямо здесь, чтобы мухи отложили яйца в наших трупах? Предупреждаю: во мне столько таблеток, что тебя наверняка ждет несварение.

— Смех, – чудовище как-то по-своему выражает эмоции, объясняя их словами. – Мы не из тех, кто наслаждается насилием. К этому варварству склонны разве что упыри… И другие двуногие.

— Только ли? – фыркаю я. – Сомневаюсь, что гремлинова бригада просто заблудилась.

— Сожаление, – глазной стебелек поникает. – Люди оказались непредсказуемы. Убивали Нас, только завидев. Варварство. Нам пришлось завести их в трясину… Скорбь.

— Ох уж это всё объясняющее “пришлось”! Да и кто эти “мы”, о которых ты говоришь? Ты и Лешко? – я смотрю по сторонам. – Куда он делся, кстати?

— Мы – это Мы.

Из пасти-отростка звучит утробный гул. Я напряженно сглатываю, когда отовсюду ему вторят нестройные повизгивания. Вокруг – куда дотягивается сияние луны – желтеют огоньки. Как беспокойная масса светлячков, они копошатся и шуршат в болоте, окружив меня кольцом.

— Шрюпы, – ко мне приходит озарение. – Я-то думал, они не умнее крыс.

— МЫ не умнее крыс, – подчеркивает чудовище. – Нам и правда не нужно многого – только созидать и собирать память о жизни других. Коллекционировать. Они – шрюпы, как ты говоришь – Наши мужья, Наши сыновья, а Мы их мать и жена.

— Кажется, это называют инцестом, – меня передергивает, когда я представляю, как выглядит шрюпова брачная ночь.

— Безразличие. Вам не понять Нашей природы и Наших мотивов, – туша возбужденно ерзает, взмучивая заросший бассейн. – Но вы можете принять Нас – как Мы приняли бедного детеныша.

— Лешко? Принять в желудки? Съели малого, сволочи.

— Разочарование, – булькает чудовище. – Детеныш заигрался, застрял в жидели. Мы пробовали его достать, но только умирали сами. Слишком нехорошее место. Он простоял в воде три ночи – нельзя даже согреть, накормить. Мы смогли только принять его – вместо холода и гангрены. Прочитать его голову и запомнить, каким он был – и научиться создавать его для других, читая их головы.

— Так ты залезла мне в мозг?! – не могу поверить. – Это было видение?

— Согласие. Твоя голова слаба от лекарств, было просто показать тебе Лешко. Мы рады, что смогли поделиться памятью о нем.

— Как благородно! Ну-ну, – мне трудно поверить в такое самопожертвование. – Утопила ты его, паскуда, как и бригаду.

— В тех людях было зло. А Лешко совсем другой. Невинный.

— Нет-нет-нет! – я обвинительно тыкаю в тварину пальцем. – Врешь. Он же вытащил меня из трясины!

— То был Наш сын, Наш муж, – зубастый отросток харкает слизью. – Лешко обволок его, чтобы ты не испугался. А остальное: ощупь, тепло тела, запах, – придумал твой мозг.

— Как и Коринн…

— Как и Коринн.

— Но на кой черт? Не понимаю, – разобраться в ее намерениях мне, видимо, не суждено. – Зачем вообще меня сюда притащили? Дали бы сдохнуть, как котенку в ведре – и всё тут.

— От тебя есть польза, – чудовище взволнованно надувается. – Народ глёдхе не оставит нас в покое, пока не достанет турф. Слишком много, слишком дешево и слишком хорошо горит, когда сухой. А ты можешь сказать им, что турф достать невозможно. Если вернешься.

— А не проще вам подыскать себе новое место жительства?

— Безысходность. Это нарушит баланс: мало места и много соседей. А здесь я ращу Наших сыновей и Наших мужей. Мы не должны уходить – и не хотим.

— В общем, мне и для тебя побыть мальчиком на побегушках? Черта с два.

— Утомление. Может, ты не хочешь вернуться в муравейник глёдхе?

На самый край бортика прыгает шрюп. Костлявый и чахлый, с непропорционально большим черепом на тонкой шейке, он похож на ребенка-рахитика – только с огромным желтым глазом на пол-лица.

Но стоит моргнуть – и шрюп обрастает шубой, его глаз растекается надвое, а скользкая лысина уже и не лысина вовсе. Густая шапка русых волос.

— Лешко! – с непривычки вскрикиваю я. – Кончай с этими фокусами.

— Я провожу дяденьку обратно! Можно, можно? – морок сложил ладоши в умоляющем жесте. – Ну пожа-а-алуйста, дяденька Гор-р-рьх!

— Выбора у меня всё равно нет, – я складываю цепь.

— Несогласие, – отросток обнажает зубы. – Ты можешь пойти сам. Но когда погибнешь в топях, можно Мы прочитаем тебя?

— Боюсь, этот циничный ум тебе поперек горла встанет. Так что…

Раздается свист, рассекающий вязкий воздух болот. Чудовище-мать ревёт так, что закладывает уши. Ей овладевает какое-то слепое бешенство: она барахтается, бьет телесами по воде, – а шрюпы носятся в замешательстве, суетливо привставая на задние лапы.

Я замечаю что-то пестрое под пастью чудовища.

Что-то, к чему оно тянется зубастым отростком – и никак не может достать.

Оперение болта.

Новый свист разрубает ее неистовый рёв – и мать уже скулит от боли.

Я оборачиваюсь и не могу поверить своим глазам: на меня шагает Невкусный. Всё с тем же лицом, серо-непроницаемым, он размахивает кабаньим клинком, калеча и разрубая шрюпов напополам. Кровь и ошметки осыпают жадный до влаги мох, и щедрые мазки цвета массаки украшают кирасу на его груди – видавшую виды, но блестящую от жира и воска.

— Где мой сын? – надломившимся голосом спрашивает он, прикончив недобитого шрюпа. – Я слышал! Ты кричал про Лешко!

— Слухайся барина, – из темноты выныривает копье с насаженной одноглазой головкой. Следом появляется Габа. – Он в гневе страшон.

Чудовище всё скулит, беснуются ее отпрыски-самцы, и я с трудом могу перекричать всю эту какофонию страха, агонии и непонимания.

— Прости, дружище, – я развожу руки в примирительном жесте; аккуратно, чтобы мои кишки не намотали на меч. – Боюсь, Лешко больше нет. Но ты послушай…

Невкусный проходит мимо – и смеряет долгим взглядом. Безразличным, разбитым и, кажется, выплаканным. Я отвечаю ему тем же, но поневоле ежусь, когда в ноздри дает вонь льняной водки. Не потому, что мне неприятен запах перегара. Просто почудилось на миг, что от егеря осталась одна скорлупа: выеденная скорбью и мукой неизвестности.

Этот человек свое прожил.

И доживает лишь темной решимостью – бессмысленной и беспощадной.

— Прав я был, что заподозрил неладное, – огонек тлеющей самокрутки освещает жесткие бакенбарды Радима. Он затягивается без рук, ведь держит меня на мушке самострела. – В ночи пошли за тобой, точно разбойники какие, – псарь говорит невнятно, хоть и не щурится от дыма. – А ты ишь… С нечистью спутался, паскуда.

Я не вижу боя, но слышу творящийся там хаос. Похоже на звуки скотобойни – самой негуманной из всех скотобоен. Только топчется рядом Габа, гоняя одноглазых копьем.

— Вы ни черта не знаете, – резко бросаю я. – Эта тварь, может, и выглядит хуже некуда, но она не трогала Лешко. Он сам…

— Брешешь! – Радим обдает меня крепкой горечью махорки. Еще слово, и будешь новой дыркой брехать. Шрюполюб выискался…

— Барин! – вздрагивает вдруг Габа, оттопырив губу. Выражение у него такое, будто привидение встретил. – Чавой с тобой?! Погоди, не стой столбом!

Бывший шкуродер перехватывает копье как для атаки и исчезает позади.

— Куда?! – Радим сплевывает окурок. – Дурья башка, стоять!

Я оборачиваюсь тоже – чтобы увидеть Невкусного, замершего посреди горы изуродованных трупов. Меч его полуопущен, черный от крови, а сам он смотрит прямо на чудовище. Внимательно, не отрываясь, будто страшный заморский яд парализовал всё его тело.

Чудовище-мать плоха. Один бок ее как-то сдулся и стал протекать, и она, припав на лапу, полулежит на берегу. Хотела сбежать, но не доползла? Заступилась за детей, но не сдюжила?

Да что за чертовщина…

— А знаешь, – озлобленно шипит Радим. Его, кажется, дико раздосадовало, что в схватке случился перерыв, – некогда мне тут с тобой возиться. Застрелю – и дело с концом.

Я снова смотрю на псаря и замечаю, что желтые огоньки роятся у него за спиной. Переминаются, шуршат, но не рискуют напасть. Как бы ждут удобного момента.

— А коли спросят, скажу, что рыпнулся, – улыбается он.

Зубов у псаря не хватает, и слюна брызжет сквозь щербины.

— Ты только не дергайся. Не хочу курточку испортить.

— Барин, очнись! Чаго оторопел? – нервически причитает Габа. – Лады-лады! Сам тварюгу вскрою!

Я оглядываюсь снова – и округляю глаза. Кажется, время замедлилось.

Вот Габа делает шаг к чудовищу. Тяжеловесно переставляет ноги, меняет хват – для меткого тычка. Мужик разевает рот в беззвучном кличе, и острие копья движется вперед и вверх – прямо к немигающему козлиному зрачку.

Напряжение лопается чужими сухожилиями. Фонтаном хлещет кровь.

И Габа, точно пьяный в стельку, валится в пруд.

Срублен одним ударом с разворота. Точным, хирургическим…

Взмахом кабаньего клинка.

— Какого… – охает псарь.

И я, ошеломленный не меньше, вскидываю кулак с цепью. Челюсть Радима хрустит, тренькает самострел – и щеку обжигает раскаленным железом.

Радим падает навзничь.

— Кулва! – сплевывает он зубы в ладонь. Псарь смотрит на них с таким замешательством, словно и не подозревал о их существовании. Он переводит на меня взгляд, озверело ширит ноздри…

Но лавина шрюпов накрывает псаря с головой. Человеческие вопли тонут в гомоне живой склизкой массы. А когда лавина разбивается о мертвое тело и струится прочь, уже не веришь, что это бесформенное пятно могло играть в кости.

Меня всего колотит. И это не от холода.

Пальцы по привычке тянутся в карман – за цвейтопамом. Но пачка пуста, и руки цепенеют в одном положении. Я – поломанный манекен Горьх. Механог, у которого пусто в бальзамнике.

***

Ночная тишь стрекочет сверчками, поет осмелевшими лягушатами.

В пруду лениво плавает нечто мешковатое. У мешковатого нечто нет головы.

— Она показала мне моего мальчика, – голос Невкусного бесцветен и слаб. – Дала увидеть, как всё было. Пообещала, что мы будем вместе.

Края пореза на щеке стянуло, и теперь мне трудно говорить.

— Это ведь иллюзия, – слова здесь излишни, но рвутся наружу. – Просто картинка в твоей, Невкусный, голове.

— Игнатом меня зови, – егерь отворачивает лицо и замолкает. – Я начал его забывать, понимаешь? Думал, если искать постоянно, жить в “Крайнем”... Но память – подлая стерва.

— Что с ним случилось?

— Я смалодушничал, – сдавленно признается Игнат. – Соврал, что мама теперь живет в лучшем месте. Что, когда он подрастет, мы поедем к ней и будем снова жить втроем. Ляпнул еще: “далеко-далеко за болотами”, – егерь кусает губы, вспоминая. – А он был храбрым мальчишкой.

Со дна бассейна поднимаются пузыри. Где-то там древнее чудовище зализывает раны, пока смертные болтают о своих мимолетных жизнях. Для нее мы мотыльки-однодневки – яркие, но скоротечные.

“Тоска”, – волнообразно проносится в мыслях. – “Сожаление и боль”.

— Мама пообещала найти парней в моих воспоминаниях, – говорит Игнат куда-то в сторону. – Я дам ей меня прочитать, и тогда Габа будет здесь, с нами. И Радим тоже.

Только вот никакое чувство ностальгии их не вернет.

Просто очередная уступка. Сделка с совестью.

Становится не по себе, и я перевожу тему:

— “Мама”, значит?

— Молвит, ее настоящее имя нам не выговорить. По крайней мере, человеческим ртом.

У обломанной колонны, поросшей лишайником так густо, что не отличить от сухостоя, ждет человечек. Это мальчик лет десяти – в драной шубейке с чужого плеча, лохматый и русый. Он машет мне издали, понукая возвращаться.

Мальчишку вижу я один.

— Я не горжусь тем, что сделал, – Игнат прерывает молчание.

— Я тоже, – в голове возникают гречишные глаза Коринн. – Но не мне тебя осуждать.

***

Новое утро – и вот опять я в канцелярии Глёдхенстага. Залы здесь из камня, такие исполинские и чистые, что хибара “Крайнего” умрет от зависти. Если уже не умерла – от жадности хозяина и вечной сырости топей. Как оказалось, не всем идет на пользу свежий болотный воздух.

Радим и Габа могут подтвердить.

— Запрос РГ-37-248 обработан. Присаживайтесь, господин Горьх. Я, секретарь Шрёбер, ставлю вас в известность, что…

— Газы.

— Прошу прощения, что? – гремлин растопыривает усы. Без окуляра он теперь всегда кажется чуть потерянным. Как если бы только-только встал с кровати

— Ваших межевиков убили топяные газы, – устало отвечаю я, казенным карандашом отколупывая от подошвы грязь. – Случился выброс, и все задохнулись. Да уж, дружище, сам еле выбрался.

— Вы уверены, господин Горьх? – Шрёбер озабоченно роется в своих бумажках, почти что тыкаясь в стол морщинистой мордочкой. – Скрэт-тэт-скри… Действительно, колебания эмиссии за последний год вызывали некоторые опасения в отношении безопасности изысканий. Но тем не менее…

— Целое болото задохнушихся межевиков и всяких тварей поменьше, – настаиваю я. – Я даже привез шрюпов трупик. Хочешь посмотреть?

Я демонстративно сдвигаю защелку на саквояже, запачканном вусмерть. Изнутри сочится сладковатый запах мертвечины.

— Нет, это излишне, – поспешно останавливает меня Шрёбер, морща розовый нос. – Будет достаточно ваших письменных показаний. Распишитесь здесь и здесь… Да, именно.

— Мы закончили, надеюсь? Ну же, обрадуй меня.

— К вам у Глёдхенстага вопросов нет, господин Горьх, – гремлин оттеснил на папке красную печать. – Единственное, позволите вопрос для вашей медицинской книжки?

— Ну попробуй, – зеваю с кажущейся безучастностью.

— Какова природа вашей ссадины в области скулы?

Я касаюсь пальцем подзажившего пореза – прощального подарка от Радима.

— Препараты, – многозначительно отвечаю я. – Будешь налегать на цвейтопам, приятель, еще и не так поранишься.

Я перевожу взгляд выше – на край затвора, откуда наблюдает крошечный зверек.

Тихий, недвижный… Желтоглазый.

Шрюп, грызущий окуляр темного стекла. 

+8
02:07
643
22:17
+3
Я не поклонник жанра, но написано хорошо. Атмосферно. Местами красивости прям на грани фола, правда грани этой не переходят. Есть речевые ляпы, но они не массового характера. Сюжет последовательный, ключевым посылом даже на подумать.
Работа добротная. Плюс.
13:33 (отредактировано)
-1
Наверное, затянутая экспозиция — общая болезнь. Долго, вязко она ползёт, как механог по болоту… И совершенно не меняя темпа, в той же сонной манере, забыв про развитие и кульминацию, переходит в развязку.

Вот герой тоже полз. Ну, дополз. Кучу совершенно не играющих на сюжет персонажей встретил. Ну, с тварью пообщался — расслаблено так, словно за пивом. Пассивно, почти не участвуя в происходящем, понаблюдал за вялой болотной дракой. И пополз обратно. Скука. Тоска. Дайте цвейтопама.

А вот сеттинг сочный, перпективный. И манера подачи колоритная. Эх, к ней бы ещё понимание, как сюжет крутить…
20:15
+2
Атмосферно, красочно и ярко. Написано хорошим художественным языком. Читая про болото и чудовищ, картинка представляется чёткая и живая. Мальчика Лешко жалко, правда. Автор молодец))
22:41
+2
Хороший рассказ. И написано умело. Ошибок вычитки немного, на чтение не влияют. И с юмором всё нормально.
Недостатка всего два. Первый — реальная затянутость и много лишнего в диалогах. И вторая — название.
Ну болото и болото. Коряга и коряга.
Уж лучше бы Коровье Вязло какое-нибудь.))
Автору пожелаю успеха в конкурсе. И мне кажется — шансов у него предостаточно.
Данный отчёт найден на стоянке межевиков, обследующих местное болото для дальнейшей добычи полезных ископаемых. Самих межевиков так и не нашли.

Предварительные данные экспертизы:
Болотистость – 5
Сырость – 5
Юмор – 2
Безысходность – 5
Тлен – 5
Розовые сопли – 2
Страшность – 1
Фантастичность – не обнаружено
Коты – не обнаружено
Шрюпы – около трёх миллиардов самцов
Соотношение потенциальных/реализованных оргий — 2/0

Ночь приплелась на болота шелудивым псом ¬– исхудалым, зловонным, мокрым от вездесущей влаги. Оказалось, на хвост ей наступал дождь: гостем – незваным и осторожным – постучал в замшелую крышу постоялого двора, протиснулся меж битых черепиц, зашлепал по трухлявым доскам пола, робко и неловко. Минуту спустя он осмелел – и зарядил вовсю.

Виталий Валентинович Бианки, приглашённый на экспертизу болота закатил глаза и хрипит уже целых три минуты. Похоже, у него оргазм. Описание природы очень изыскано, даже через чур, потому что повествование ведётся от лица наркомана и алкаша. Эта первая из миллиона ошибок в рассказе.
— Проблема в том, – гремлин откидывается на спинку кресла, – что последняя бригада межевщиков не вернулась с рекогносцировки. Поэтому Глёдхенстаг возлагает на вас миссию выяснить, в чем причина их пропажи, и своевременно уладить… Нестыковки.

У них люди пропали, а они вместо полиции с ищейками отправляют туда ненадёжного человека с низкой социальной ответственностью. Да ещё и всего лишь одного, да ещё и для принятия решения в таком прибыльном деле, как добыча торфа. В этот эпизод надо добавить, что ранее Горьх был первоклассным специалистом именно по всяким тварям, поэтому за прошлые заслуги его и держат. Иначе нет никаких причин посылать именно его.

Под столом я чувствую, как что-то потерлось о мой башмак. Смотрю ¬– а там тваринка размером с кошку. Четыре лапы, щуплое голое тельце, и один-единственный глаз сверкает в темноте. И слышно только, как мелкие зубки шкрябают подошву – методично так, со смаком.

Станислав Владимирович Дробышевский, ещё один приглашённый эксперт, тоже закатил глаза, но не от оргазма. Одноглазье это серьёзная потеря в определении расстояния и шаг назад в эволюции. Один глаз у грызунов вообще лишний и никак не влияет на сюжет, так что смело вставляй шрюпам по второму жёлтому глазу и дело с концом.

Мне выписали поддержанную самоходку ¬– треногу фирмы “Вогельмир”, надежную как гремлинские часы. Местами подернутая ржавчиной, с одной скрипящей лапой, эта характерная старушка всё-таки донесла меня до “Крайнего”.

И для треноги нет никаких причин существовать в мире, где есть нормальные колёса. Но если очень уж хочется оставить эту дичь в рассказе, нужно указать причину её использования. Например, треноги из-за своей высоты и устойчивости (ха ха ха) применяются именно для передвижения по болотам, но в этот раз что-то пошло не так. От переизбытка давления лопнул шланг главного гидроцилиндра, так что теперь придётся ходить по болоту на своих ногах. Это, кстати, объяснит ещё одну неведомую дичь, что Горьх отправился на болото вообще без спец.одежды.

Радим и Габа кивают одновременно, и я не могу понять, кто есть кто.
— Невкусный? – переспрашиваю я. – А у тебя много общего с тем пивом, что я заказал.


Шутка юмора просто супер. И по идее, надо было дальше продолжать линию сурового проводника, как комедийного персонажа, чтобы контрастировать с общим драматизмом сюжета. К сожалению, дальше идут только печальные диалоги и немного крови.

Что может быть хуже ночи на болоте?
Только детский голосок ночью на болоте.


Нет, хуже всего может быть только неведомый замысел автора, который отправил ГГ ночью за странным мальчиком в топи. И, как показали дальнейшие события, совершенно без оружия. Обрати внимание на этот момент. Именно тут отличный рассказ превратился в плохой.

Потому что это совсем не кора. Какая-то зеленая слизь, что гаденько комкуется, если растереть между пальцев. И под ней – выщербленная колонна, бывшая когда-то идеально гладкой.
— Куда ты привел меня, – это не вопрос, это требование. – Отвечай!


Вот и результат. А на что Горьх вообще рассчитывал, топая в кишащее тварями гиблое место?

Повинуясь внезапному импульсу, я снимаю башмаки. Свежий мох приятно холодит сопревшие стопы. Я заношу одну ногу и касаюсь неестественно-голубоватой кромки… И тут же отдергиваю, крепко сжав зубы.

Ладно, посидев над рассказом пару дней, можно самому додумать, что все ужасные твари болота, это лишь иллюзии студенеобразной самки, которая таким образом отпугивает посетителей. Кроме неё и шрюпов тут больше никого нет. Но ГГ об этом ещё не знает, поэтому его импульс сунуть ногу в странную жижу в опасном месте выглядит суицидально.

Кстати, на болоте нет даже комаров, хотя Горьх должен активно отбиваться от них всю дорогу. Комары-то куда пропали?

Я откатываюсь от плитчатого бортика и одним махом распахиваю саквояж. Сую руку внутрь, наматывая на предплечье длинную цепь – с крупными толстыми звеньями. Теперь-то я буду готов! О-о-о, сейчас ты не застанешь Горьха врасплох, одноглазая падаль!

Главный герой всё больше портит себе репутацию героя. Тащить саквояж с цепью, намотать на кулак и ни разу её не применить. Что это за цепь такая? Что она делает, какие у неё функци – так и не было показано. Человек, потаскал с собой цепь туда-сюда, именно так воспринимается этот эпизод.

И эти до боли знакомые глаза – цвета сосновой канифоли и гречишного меда.

Любимое авторами кошачье супергеройское зрение. Ведь фонарь разбит, месяц нифига не горит, а свечение от бассейна контровое. Как пьяный герой-наркоман мог рассмотреть цвет глаз вообще? В дальнейшем свет бассейна меркнет, но все персонажи продолжают бегать и прыгать в полной темноте как ниндзя.

— МЫ не умнее крыс, – подчеркивает чудовище. – Нам и правда не нужно многого – только созидать и собирать память о жизни других. Коллекционировать. Они – шрюпы, как ты говоришь – Наши мужья, Наши сыновья, а Мы их мать и жена.

С самого начала разговора с холодцом рассказ скатывается до днища. Диалоги-объяснялки вместо динамичной бойни и приключений в Старом городе – жалкое зрелище. И не раскрыты причины потребностей экосистемы именно созидать и собирать память. Для чего им заниматься подобной работой? Для чего такой бесполезный для существования твари альтруизм?

Тут легко можно было добавить настоящей научной фантастики, что холодец – это лишь верхняя часть огромного подземного мицелия, проросшего через весь город, а сам организм – искусственный биоробот. Изначально органические соединия на основе грибов использовались вместо кремния для хранения данных. В какой-то момент случилась катастрофа, город забросили, а вот грибок мутировал в мегакластер. Отсюда у него такие основные зачади. Просто же это было изобразить в сюжете? Конечно просто, но почему-то я должен постоянно тыкать писателей носом в очевидные вещи, как новорожденных шрюпов в сфагнум.

— Вы ни черта не знаете, – резко бросаю я. – Эта тварь, может, и выглядит хуже некуда, но она не трогала Лешко. Он сам…

Это лишь слова самки, которая могла и приврать, верно? Никаких причин ей нет говорить настоящую правду. Её задача, использовать лоха в своих целях, что она и делает. А ведь ни Горьх, ни прокачанный Невкусный даже не усомнились.

Также очень большая нестыковка в получении информации тварью. Лешка она декомпелировала, чтобы воссоздать его модель. А Горьх сунул пятку, и на основе его воспоминаний бассейн создал иллюзию умершей жены. Но по логике он должен был создать Горьха. В дальнейшем тварь спрашивает разрешения у наркомана прочитать его, но она ведь уже это сделала.

И я, ошеломленный не меньше, вскидываю кулак с цепью. Челюсть Радима хрустит, тренькает самострел – и щеку обжигает раскаленным железом.

Достаточно было ударить ногой по яйцам и не пришлось бы вставлять в рассказ бесполезную цепь. Рекомендую посетить курсы самообороны для женщин. Напоследок укажу на ещё один мегаляп:

— Нет, это излишне, – поспешно останавливает меня Шрёбер, морща розовый нос. – Будет достаточно ваших письменных показаний. Распишитесь здесь и здесь… Да, именно.

Кроты очень скрупулезно относятся к документации, это было показано в начале, но для закрытия дела достаточно всего лишь слова конченого наркомана. А где гора отчётов, где трупы межевиков? Где протоколы опроса клиентов постоялого двора? Где отчёт по расходу бальзама? Почему не в двух экземплярах? Приехал товарищ, привёз останки шрюпа, которые нашёл на ближайшей помойке и такой крючкотвор как Шрёбер ему сразу поверил? Это полный бред.

В целом создаётся впечатление, что над деталями особо не парились. Есть какая-то идея, сюжет движется, есть хэппи енд, читатели схавают и так.

Итоги экспертизы:

Одна из литературных примет гласит: если рассказ начинается с витиеватой фразы, то никакого внятного повествования не жди. Описание природы красивое, юмор есть только вначале, сюжет построен на идиотских допущениях, критическое мышление у персонажей отсутствует, оргия со студнем и гниющей старухой отсутствует, мир продуман плохо. Рекомендуется понизить рейтинг рассказа на один балл с последующей отправкой автора разнорабочим на торфяной карьер до следующего конкурса.

Дата. Подпись.
Загрузка...
Виктория Бравос №1

Достойные внимания