Запертые двери города Вевераль

Во сне я ходил по патоке: сотни, а может, и больше трудных, тяжелых шагов. Ноги вязли и заплетались, пару раз чудом не упал на колени. Мне казалось, что главное — добраться до цели, кроме неё ничего не существует и не может начать существовать, пока я не. Пока не. О том, отстираются ли пятна мифической грязи с проглаженных брючин, если это в конце концов произойдет, думать не хотелось. Хотя мысли о необходимости приобрести личное паровое устройство неотступно маячили на периферии подсознания. Но куда именно идти?
Вокруг него не было ничего. Ни знака, ни ориентира. Белая, абсолютно ничего не значащая пустота, похожая на крахмалистый, молочный кисель. Плевок сознания, которое ленилось или не хотело создавать декорации из пережитых образов. Туман, в глубине которого внезапно раздался голос:
— Будешь ли ты меня любить, когда они сломают мне сердце?
Мой собственный голос.
А затем другой. Гнусавый и жалобный, вязко ворочащий язык:
— Осколки ввек не соберёшь. И в труху оно всё! В труху, говорю!
Говоривший обильно харкнул. Сгусток слюны ударил о поверхность. Раз, другой.
Я проснулся от громкого и нетерпеливого стука в дверь. В голове гудело, словно затылок залихватски приложили здоровенной плинфой. А может, он сам приложился? Потёр ноющие виски, чтобы отогнать смутные воспоминания:
«Смотри, Марк, это у тебя красное дерево! Красное дерево, забери меня бабушка дьявола!»
Кто же это был со мной? Барри? А может быть, Джек? Джек, точно, его так звали! Постоянно курил свой чёртов «Черстерфилд», в ноздрях до сих пор засел спёртый запах — не прочихаться. Дрянь истинная. Даже от воспоминаний мутит.
Через неплотно закрытые жалюзи на пол номера пробивались тонкие полоски лучей уходящего на покой солнца, вздохнул, будь моя воля — промазал бы щели клеем. Послеобеденный сон, превратившийся в наполненную кошмаром вязь, и сухо сдавивший голо похмельем. Пить так много, чтобы ей становилось за меня стыдно, и она отправляла меня в номер «отдохнуть». Единственное, что спасало от кошмаров наяву.
Стук повторился. В этот раз громче и настойчивее.
Но уже поднимаясь с кровати и собираясь пойти открыть, я вдруг понял, что гол абсолютно, даже нижнего белья нет. Факт, оправдание или логическое объяснение которому было сложно найти.
«Проклятье! А вот тут уже фокусы начинаются!»
В поле зрения одежды не было. Кресло, словно уютное гнездо, завалено пустыми бутылками зеленого стекла, стол утопает в бумагах. Где-то под ними, рассыпанным ворохом приближающейся осени таланта, должна скрываться пишмашинка.
«Underwood ». Перевёз её из Блэкмора, когда получил повышение, когда мы...
Укрыться нужно было хоть чем-нибудь. Потянулся было за край несвежей, скомканной простыни, но тут яркая точка, едва подцепленная взглядом, заставила остановиться. Из-под кровати виднелся край выжигающе-розового, махрового халата, будто кто-то утрамбовал его ногами в узкую щель между полом и дощатым дном. Яростными пинками.
Пока спешно натягивал рукава — халат был безбожно мал — к запаху немытого тела примешался ещё один. Что-то отчаянно знакомое. Но думать было некогда. Пока, огибая вражески настроенную мебелировку, двигался на стук, автоматически проверил карманы. И дрожащей рукой вытащил — на дне прощупывалась дырка размером с горошину — смятый бумажный фантик от леденца с абрикосовым вкусом.
Постучали в третий раз.
— Я уже почти дошёл, — сипло пробормотал я.
На пороге, наполовину скрытый металлической тележкой, плотно заставленной укрытыми в полированные купола тарелками, еле виднелся щуплый парнишка. Форма, с вышитым на груди чайничком, велика в плечах и топорщится подмышками; чуть проклюнувшиеся усики забавно подрагивают, когда он говорит.
— Еду ведь можно и внести, зачем... — начал было я. Но работник отеля многозначительно покосился на самодельную табличку из тетрадной корки, привешенную к полированной дверной ручке на бельевую резинку:
«Не входить, только стучите! Мы заняты!»
И три поцелуя: х х х…
Снедь неспешно перекочевала на журнальный столик. Заполнявшие его романы в цветистых обложках были бесцеремонно сброшены на пол. Две порции омлета с фасолью и беконом. Ненавижу английскую еду. Поджаренные тосты с шоколадным маслом. В центр кое-как пристроили поднос со стертой на краях позолотой, на котором ровными рядами были расставлены стеклянные стаканчики с креветочным коктейлем в соусе Мари Роуз — огромные, сказочные креветки!
Завершающий штрих не уместился на первой тележке и подъехал ровно через три минуты после того, как я, испытывая легкую дурноту, умял бекон со второй тарелки, — огромный, празднично украшенный цветами торт, на котором розовым кремом было выведено: «С годовщиной, милый!».
Сердце истово забилось о рёбра. Словно таран, пробивающий что-то надежно укрытое от сознания. Спрятанное не просто так.
Стрельнуло в правом боку, чуть пониже места, где должно было заканчиваться лёгкое. Внезапно я осознал, что за запах примешался к ароматам еды и был спутником моей жадной трапезы, занимая все мысли. Принюхался к мятому розовому воротничку. Пломбир с жасмином. Одна капля духов в ложбинку у шеи.
Я не заметил, как съел всё; дурнота окутывала меня всё больше и больше. В довесок к головной боли прибавилась ноющая селезенка. Это мой вздутый, закупоренный желчный пузырь так вопит о пощаде? Я наскоро отер жирные разводы крема с перепачканных щёк, сорная щетина на них так и осталась маслянистной. Боль усиливалась.
— Прекрати, пожалуйста! Утихомирься хоть ненадолго, видишь, не до тебя сейчас, — прошептал я своему жалкому, ходившему ходуном по своей одинокой комнате, сердцу. И, как можно осторожнее, просунул руку за ворот халата, чтобы растереть болючее место в груди. Что ж, застарелая невралгия взялась беспокоить как раз вовремя. Пожалуй, к чувству похмелья, раздутого живота и собственной никчемности — это лучшее дополнение. Фул комплект для бессонной ночи.
Аптечка была спрятана на самой высокой полке в ванной. Полностью забита препаратами, я забрал её из дома и, кажется, так и не разбирал за целый год. Тихий звук перекатывания капсул, приятно шуршащие блистеры. Раньше его лечением занималась она. Слушать, как её руки ловко перебирают баночки с препаратами. Тихий звук её спокойного и размеренного дыхания, действующий словно обезболивающее.
«Остановись! Не разрешай. Себе. Об этом. Думать!»
Как-то само собой в руках оказались пузырьки обезболивающего и крепкого снотворного. Собирался было закрыть дверку, но случайно спотокнулся о красочную надпись: «Бенафед с абрикосовым вкусом! Ваш малыш будет спать спокойно!». Детское лекарство от колик в животе. Как же он любил абрикосы! Не знаю, какая из трех баночек меня исцелила, но проспал я до самого утра, не видя снов и не чувствуя боли.
***
На следующий день я проснулся рано, было около пяти до полудня. Стояли последние дни жаркого веверальского лета, лишь благодаря этому в такой час был виден восход. С приходом осени светлеть начинает ближе к семи, да и то если день обещает быть ясным, а за это время я просплю всю свою чёртову работоспособность.
Несмотря на глупость моего положения, я ещё умудрялся работать. Глупый узник, надзирающий сам себя, задвинутый в угол заставленной мебелью комнаты, словно какая-нибудь рухлядь. Покрытый широкой и пыльной тканью. Забытый и не нужный.
Каждое утро я заново пытался учиться жить. Просыпался: tabula rasa, чистая дощечка, нетронутый, затвердевший воск. Положил себе за правило читать Отче наш по-гречески, упираясь коленями в продавленный матрас, пижамные штаны коротки и обнажают сухие лодыжки, — но читаю с полным вниманием, трепетом и волнением. Отдаю себя настоящему, чтобы дозволять памяти вспоминать всё, что происходило здесь вчера, и на прошлой неделе, и тремя месяцами ранее. Но ни ногой я не пускаю её в то время, в ту комнату, где всё ещё, сколько бы времени не проходило, оставался маленький мальчик с белокурой, неровно подстриженной челкой, вихрастый после сна...
В общей сложности, я здесь уже год. Переехал минувшим летом (помню это ясно, Corpus Christi — проходил праздник христинной Крови и Тела, торжественную процессию осыпали лепестками цветов), часы отбивали последний двенадцатый удар, когда я проезжал через площадь; розовые снежинки кружились в ветре, прилипали к лобовому стеклу. Я вёз нехитрые пожитки на взятом в прокате Форде f-серии с почти шестилитровым двигателем, выжимал из него прилично. Настолько, насколько позволял мне красный дубовый стол, привязанный суровой бечевкой к жестяной маковке и ритмично тарахтящий на кочках.
Затормозил на пристани. Нанятая мэром труппа, призванная играть в евхаристию, воспользовалась услугами лодочников, чтобы переправиться через Саутуорку; тогда мост — 82 фута поразительной работы — ещё не был до конца достроен. И перекрыла на время поток автомобильных волн. Должно быть, в тот день они много танцевали и пели, или разыгрывали ненастоящие представления, произнося ненастоящие диалоги, (что, конечно, во все времена приходится делать не только актерам и не только за деньги; и даже я их произношу, даже наедине с собой!), готовились играть и свершали подготовительные чревоугодия христятиной — Телом Его. Святое причащение практически телом моего нового божества. Так ли или нет, но неосознанно я отмечаю день, ставший началом моего добровольного заточения. Заточения от неё.
Больше я никогда её не увижу.
Воспоминание тяжело ударило по внутренностям, и я замер, так и не коснувшись спинки стула, словно скованный солнечными лучами тролль.
Жизель уезжала во вторник, она уложила дорожные платья — ворохом, не заботясь об опрятности — в кожаный чемоданчик, сдала ключи от коттеджа хозяйке и… переехала ко мне в отель.
Бывшие воспитанницы грамматической гимназии — слишком давно покинутые подруги! — расцеловывались и расшаркивались, раскланивались, уходя восовяси. Жизель была столь разговорчива и столь многих хотела повидать, что опоздала к отправлению цеппелина и была вынуждена выехать Адой — какой-то то ли молодой тёткой, то ли двоюродной сестрой — на пароходе.
Как щебечущая птичка, она вылетала из своего номера в кафе на нижнем этаже, чтобы увидеться напоследок с гостями – снова друзья и подруги. Я почти не запоминал их лиц и имен, даже одеты они были чересчур похоже. О да, всегда с обложки. Порой случались неловкости: на место одного щеголя садился следом другой, в абсолютно таком же наряде. Вымазанные гелем волосы всегда кажутся темнее, позолоченная нить, украшает туго стянутый жилетом живот. Она улыбалась им, рассказывала одно и тоже, но в разных манерах; а я… я обычно сидел рядом и краем глаза, чтобы не казаться невежливым, рассматривал свежую газету, принесенную и забытую кем-то у нас на столике.
Утренние новости и вечернее прелюбодействе.
Я с тоской вспоминал то время, когда мог всё утро проводить в одиночестве за своей книгой или читая Артура Фрейильца и его невыносимую «Философию математической логики». Чего стоило только одно его рассуждение о классах!
«Классы, как классы классов, - классы вещей, сами которые не являются членом этого класса или наоборот. Является ли класс чайных блюдец чайным блюдцем? Конечно, нет, скажете вы! Это всего лишь… класс, то есть группа чайных блюдец и в целом - это не есть одно большое чайное блюдце, разделённое, как на молекулы, на многие и многие остальные: вот белые, фарфоровые, с русским рисунком, китайские пастелевые цветы или эти бесшерстные, глазурованные котята на розовом»
Сколько сегодня мы выпили? Её друзья никогда не заглядывают в счета, никогда не говорят ничего умного или смешного, они заменяют друг друга так быстро, что об их смене мне извещает только прощальный звон чашки, брошенной на блюдечко; и снова и снова одна и та же просьба принести новое меню, распеваемая на разные голоса. Ах да, блюдцы...
«Вот если добавить к ним еще и класс сахара, который не является сахаром, класс чайной заварки и класс чайников, то мы получим умеренно большой класс вещей, который не является тем же, что и его члены (или устроить большое чаепитие!). Но класс вещей, которые не являются чайными блюдцами, сам является одной из вещей, которые не являются чайными блюдцами! »
— Но классы — это не вещь, а какая-то помогающая категория, нелепо рассуждать об их связи. Это как если бы вы взялись сравнивать стол и местоимения. — Она улыбнулась мне и перевела взгляд сперва в свою чашку, а потом и вовсе отвернула голову к светловолосому спутнику и, казалось, уже полностью поглощена его грубой историей о мадам д'Шафо. Шатобриан и её верблюжий кавалер. Я слышал этот анекдот уже сколько раз? Сегодня, и один раз вчера, но впервые ещё вечером… Так что я мог с твёрдой уверенностью сказать, если бы вознамерился вступать в беседу, что четыре пятых от всего количества фактов, приведённых им, - чистейшей воды выдумка. Во-первых, тело не показывали не из-за травм, а по причине кремации. И да, они пьяные вусмерть пытались развеять прах над проливом, но встал против ветра и наглотались останков. И он сам это знает, потому и перевирает настолько упоенно.
Высчитать в уме точную процентную долю лжи в его рассказе не успел.
У неё тонкие волосы и голубое ситцевое платье в мелкий цветок, слишком грубая ткань сморщивается некрасивыми складками возле подмышечных ямок. Платье плохо пошито.
Наверное, я слишком пьян, чтобы понять кто она, вижу ли я ее впервые, или мы уже были когда-то знакомы, хотя бы представлены друг другу.
Жизель поднимается со стула, и её накидка лунным лучом скользит на пол. Она, конечно, этого не замечает и кавалеры из ближнего ряда, бросаясь поднимать это невесомое чудо света, сталкиваются лбами. Громыхает смех и досада.
— О, она плутовка и постоянно норовит от меня убежать! (Смех за столом.) Ах, сегодня ну просто очень жарко. Пойдемте все на набережную, и возьмём витаминизированную воду в бутылках! Кто-нибудь, купите по пути бумажные стаканчики!
— Сколько нам нужно? — фонит беспокойный голос. Они суетятся, встают, пересчитываются, шумно перечирикиваясь между собой.
Жизэ всегда слишком беззаботна, чтобы исполнять свои прихоти. Все кидаются за ней, не упуская возможности идти рядом со своей королевой. Так как я встаю последним, проворная официантка у стойки торопится ко мне, напряженно сжимая дюжими пальцами, сдавленными блестящими кольцами, пухлую коричневую кэшницу. Я оставляю деньги и закуриваю.
Я не был пьян в тот день. Простите, я обманул. И кстати, «я—лжец» — это тоже очень хороший парадокс, сколько бы времени его не употребляли, вы не находите? Слишком классический, может быть, даже пошловатый, но прелести своей потерять не сможет. Из-за постоянного наплыва новых молодых и восторженных человеческих тел с умами наперевес. Из-за близости к человеку.
Я лгу себе, потому что это была Руфи. Как мог я выразить радость на своем лице оттого, что она присела рядом со мной? (И не показать того унижения, что я испытывал, когда незнакомцы брали Жизель за руки и она — разгоряченная, масляная — смотрела им в глаза?) Как бы мог я не узнать её, пусть даже ни разу не посмотрел в лицо? Пусть даже не виделся с ней столько времени...
Ни на следующий день, ни в один из дней после, я больше не находил успокоения.
Ничто не могло оторвать меня от мечтаний, от представления того, что могло бы быть сейчас, если тогда, год назад, я остался с ней в Хогшихоббле.
Она пела сладкие песни и сладость их была утолением голода, который, казалось, преследовал меня всю мою жизнь.
Вевераль, о, Вевераль! Когда я покинул этот город? Когда моя душа стала больше не способной отзываться на её чуткость? Воспринимать её в той полноте существования, в которой она находилась! Что знал я о любви тогда, когда был юн и несчастливо свободен? Я мысленно оборачиваюсь и вижу её в кресле у стены. Она тиха и спокойна. Шёлковая вышивка лежит на её коленях, и я готов проползти через всю комнату, чтобы только раз прикоснуться к подолу длинного, длинного, расстилающегося по полу платья.
Вторник наступил слишком быстро. Жизель была рада предстоящей поездке. Со мной вела себя очень мило, но мы оба знали, что после этой разлуки нашим отношениям не суждено будет продолжиться, поэтому оба были немного напряжены. Может быть, ей это приносило легкую грусть, но мне уже до того всё опротивело, что я мечтал разделаться с этим последним днём как можно скорее. Когда всё это закончится, зайду в первое же попавшееся питейное заведение, вывеску которого увижу на пути с пристани, и напьюсь там до того состояния, когда моя глупость меня перестанет волновать.
А Жизель была тиха и внимательна. Всполошилась лишь на рассказе об Ужасном происшествии: в чае к завтраку был мерзкий-премерзкий жасмин, а ведь она не выносит синтетических ароматов. Их применение в пищевой промышленности кажется ей кощунственным, просто варварским, лишенным всякого вкуса занятием.
— Просто чепуховина какая-то! Разве так делают, когда у тебя звезды во всё табло фасада? И даже английской кухни не предложат; когда приеду домой, обязательно закажу себе огромный стейк. Я так скучаю по хорошему обслуживанию, милый. По мясу!— она засмеялась. — Нет, я закажу его прямо сейчас! На пароходе ведь есть ресторан? И он должен быть лучше, если взять билет за полную цену. Как мне надоело это здешнее травоанство!
Когда заговорила о ценах, взгляд стала фокусировать на моём лице, ловила глазами до тех пор, пока я не закурил, демонстративно развернувшись к шумной улочке.
Она продолжила уже чуть громче:
— Мне так жаль, что тебя не будет с нами. Ты должен мне написать непременно. Сразу же, как только доберешься до номера! Ты слышишь?! А то опять погрязнешь в этих своих рефлексиях.
Я улыбнулся ей, натягивая на лицо ласковое выражение, но ничего не ответил.
— Милый, что не так? Ты выглядишь таким… гримаса....
Я не дал ей закончить:
— Смотри, Винтеры идут к тебе попрощаться!
Она одернула меня:
— Попрощаться? Говоришь так, словно о покойной речь, — но тут же зарделась и чуть поправила платье на груди, — где они, позади меня?
Я мысленно ругал себя за несдержанность. Мышцы лица, знаете ли, такая штука… не всегда успешно поддаются дрессировке. Демоны ярости живут в зеркалах, словно в глубокой, прозрачной воде, в которой я отчаянно тону.
Когда она уехала, рябь ещё долго и тревожно покачивалась на поверхности Саутуорку. Пока пароход отчаливал, стояла на палубе, перегнувшись через бортик, и яростно махала голубым шифоновым шарфиком, но вскоре утомилась и её потянуло расплакаться. Слезы блестели на щеках, как, наверное, блестят драгоценные камни, если бы действительно хоть один камень в мире был бы для меня драгоценными, и если бы её слезы имели хоть что-то общее с тем, из-за чего они появляются на лицах других людей.
— Работай аккуратно, дорогой. Ты не должен переутомляться! Больше гуляй на свежем воздухе, слышишь?! Заведи себе несколько друзей, чтобы было не скучно! Я напишу профессору Хельму, и он со своей новенькой девочкой — ассистенточка из журнала — непременно навестят тебя на выходных!
В баре было не так безлюдно, как мне хотелось бы. Чтобы не казаться одиноким утренним пьяницей, коим я являлся, заказал к бутылке Блэкбулла жареную картошку и пикшу. Ехидный голос в голове спросил, почему бы не заказать стейк? Такой слабой прожарки, чтобы солёная кровь обкапала подбородок и манжеты.
«Кто-то вообще так ест?»
Это голос отца?!
Я одернул себя. Нет. Мне абсолютно всё равно, что обо мне скажут. Что ТЫ скажешь! И что подумает Она — тоже .
Орбиттинг, кручение вокруг (да около), шанс возродить отношения, всё это слишком связано с прошлым, я никогда не смогу…
Выходя, наткнулся на попрошайку. Был уже достаточно нетрезв, чтобы запомнить в лицо только собачку. Беленькая мордашка, всё крутилась у ног и виляла куцым хвостиком — словно был обгрызен в уличной драке. У того на шее звякал целый бастион разномастных побрякушек. Покачивались они в такт хвостику. Видавшая времени и получше лиловая тройка обтрепалась на рукавах до торчащих ниток. Но вот лица, хоть убей, не помню. Будто его и не было вовсе. Наличных после я тоже не обнаружил.
— Брат, за такое!.. Братишка, давай ладонь, бабка не дура была, не только из чернильниц трубки крутить умела, но и что получше!
— Получше крутить?
Я содрогнулся от мерзости своего голоса — заплетающегося и вязкого, но братца, казалось, это не волновало. Он икнул и ещё крепче ухватился за мою руку.
— Я вижу осколки!
— Что?
— Осколки ввек не соберёшь. И в труху оно всё!
— Ещё раз?
— Ааа! Плюнь! Вот оно что. Плюнь и всё тут! В пример своим словам он весь подобрался и смачно харкнул тягучей слюной, чудом не попав в крутящуюся у ног собачку. Повернулся ко мне спиной и всё ещё бормотал что-то под нос — неразборчиво — пока я махал, словно ополоумевшее чучело для ворон, на проезжающие жестянки.
* * *
Неожиданно в глубине раздался дверной звонок. Я чертыхнулся, смазав чернилами окончание, и как был без пиджака, в ортопедических сандалях на босу ногу, поспешил открыть внезапному посетителю. Адреса своего я никому не оставлял. Неужели боится, что перестану забирать её письма с почты, поэтому подкупила работника отеля, доставка за какую-то неловко забытую побрякушку?
На корреспонденцию её я отвечал не очень исправно, писал ласково и сердечно в меру возможностей, но на её четыре письма приходилось моего — одно. Сколько же их накопилось, и может ли он, раз решил прийти сюда, силком заставить меня их принять, если я откажусь?
За дверью стоял мужчина с блондинистыми усиками, тоже без пиджака, но его жилетка, расшитая золотыми абстракциями, была явно специально — по-щегольски — выпущена наружу, не вследствие поспешности; модно в последнее время чёрти что, как-то заметил на центральной пешеходной аллее широкие рукава, с поднятыми вверх воротниками и жилеты — произведения абсурдистского искусства.
За ним пряталась миловидная барышня, в шерстяном платье с рукавом три четверти, прижимавшая к груди объемистую сумочку.
— Профессор Хельм. Вы меня помните?
— Профессор? Вы, должно быть, ошиблись этажом.
— Жизель.
— …
— … (недолгое молчание) … Жизель просила меня зайти. Мы были на прошлой неделе, но по всему, не застали дома. — Повисло мучительно-неловкая пауза, я не знал, как я могу, и могу ли вообще в сложившейся ситуации, отказать ему в приёме, одновременно припоминая, был ли на прошлой неделе дверной звонок, и ходил ли я куда-то в то время.
— Вот, — он неловко вытянул из корзинки у себя на руке новую, запечатанную бутылку из тёмного стекла. — Вишнёвое — ваше любимое для редактирования книги, подсказала Жизель. Мы ведь, думаю, от это вас сейчас и оторвали?
— Амммм... да! Именно так! — мне стало легче, и я засмеялся. — Проходите! — я замахал руками, зов пугала у меня в крови, и отступил в тьму коридора. Хельм и девушка поспешили войти, он впереди, она позади — тянет на себя железную дверь.
— Позвольте, я запру, — протискиваясь между ними в темноте, чтобы вернуть местоположение всем четырём засовам, я случайно задел её локоть. Она прижалась к стене.
— Простите, — сказал я, как мне казалось громко и весело, не глядя ни на кого я принялся нащупывать выключатель, одновременно распрашивая о кулинарных предпочтениях гостей, прекрасно осознавая, что в холодильнике у меня лишь недельные остатки грибного супа.
— Мне, пожалуйста, креветки, или любые морепродукты, какие вы у себя найдете.
— Боюсь, все представители морского мира, которых я смогу у себя найти, бумажные и изображены на бесплатных рекламных проспектах с телефонными номерами доставщиков.
— Я, надо сказать, так и предполагал, у вас голос был такой, когда вы спрашивали, — засмеялся профессор, и мы прошли внутрь.
К десерту налил им розовый чай, мы собирали его сами в саду нашего летнего домика за городом. Жизель тогда была такой счастливой. И такой очаровательной. Как сифильда, неземное божество. Косынка съехала у неё с волос, уютно улеглась на затылке. Хлопковый подол обвивал изящные, хрупкие щиколотки...
— Какой у вас вкусный чай, — похвалила девушка. Наверное, из скромности, она не брала угощений. Они слишком далеко от нее стоят, подумал я.
— Смотрите-ка, — я оперся локтями о стол; перегнувшись к ней, взялся рукой за тарелку и, покручивая ее рукой, принялся перечислять все изысканные лакомства, что доставил нам разносчик, дабы пробудить её аппетит. — Тарталетку с сырном кремом? Инжирный рулетик? Или вот то пирожное с фиолетовой глазурью? Чего хотите? Их делают без яиц, а эти, с фиалками сверху, я заказал в кондитерской у Сент-Бремора. Жил в Веверале такой святой, угощал сирот собственной выпечкой, но умер, к сожалению, поддавшись греху, разорвавшему его живот. Может, бывали там? У них прекрасный сад со столиками, вокруг кусты гортензий и плетистых роз. Лучшее место для романтических свиданий, с чтением стихов наизусть и приятным чаем в беседке.
Я улыбнулся и ей, и ему. Лицо Хельма было распластано в добродушном поддакивании моей сладости, девушка отстраненно ответила:
— Никогда не бывали.
—Тогда я Вас свожу! Вам больше нравится Китс или Байрон? Мне Байрон, он прекрасен своей жизненной энергией, и замыслами, и замахами…
— А вам: Аквинский или Августин?
— Хм, пожалуй, Августин. Я, видите ли, уже два года его изучаю, его принадлежность к традиции…
Звука разлетающегося вдрызг фарфора я не услышал. Казалось, время замедлилось, и в тот момент, когда она уронила свою чашку, даже пылинки осколков застыли в воздухе. Черепки рассыпались по полу, но ни я, ни она не смели подняться с места. Мы замерли в этом дребезге разбитой надежды на целостность, некрепкие защитные свойства памяти, которые словно паутинка — непрочная одежда.
— Может быть, вина? — начал я нарочито бодрым голосом. — Для вина есть стеклянные фужеры.
Но она перебила; повернувшись ко мне, смотрела в глаза, впервые теперь, говорила быстро, сбиваясь:
— Извините нас, пожалуйста. И за чашку тоже. Нам пора уже, не вовремя мы затеяли. Я уберу и… — она посмотрела на Хельма, — лекция ведь, будет читать профессор Цукрович.
— Я сам, — прохрипел я. — Я сам всё уберу, но, может быть, вы останетесь? Только на вино.
— К сожалению, милая Руфи совсем не пьёт! — развёл руками профессор Хельм, поднимаясь и оглядываясь в поисках ручной корзины.
— Я пила когда-то, — подала голос девушка, — был человек, с которым мне нужно было проводить время и пить, потому что ничего другого он, кажется, не умел.
— Ах, не умел, значит?
— Т..тише, — протянул профессор Хельм голосом для учеников, — что вы, друзья?
И, найдя, наконец, поклажу, обратился ко мне:
— Марк, дружище, время и правда подходит, у меня голова — просто дырявленый котелок! Иногда мне кажется, я без Руфи бы не выжил.
Хельм улыбнулся, протягивая руку для пожатия. Потом, словно вспомнив, выудил со дна корзинки пластиковую тару. Сделал несколько громких глотков, оступился, подавил срыгивание, и протянул её мне. Пахло бадом.
Я отрицательно мотнул головой.
***
Она забыла сумку. Специально, нарочно, — кричал внутренний голос с мерзким тембром. Казалось, я смотрел на это сморщенное чудовище с час, хотя, может, всего пару минут. Обнаружил её под столом, когда взялся за фарфоровую ручку: у неё когда-то такая кукла стояла в спальне. Той, где мы... Где мы были.
— Чёрт!
Я был готов отбросить все условности, всё пережитое. Запертую дверь… О, если бы эта запретная дверь никогда не существовала. Если бы я мог...
Мой отец научился изображать старость. Ничего смешного в этом не было и, как бы странно не звучало, выглядело безобидным. Но я не знаю по какой причине он так поступал: ходил, тяжело опираясь на трость с цинковым набалдашником, при двух абсолютно здоровых ножищах.
Держи чистыми письмо, и постель, и стол, так он говорил мне.
Нескончаемый диалог с ним в моём сознании не заканчивался никогда; нескончаем по той причине, что вечен носитель голосов — я сам, и лишь мне одному никогда не застать момента, когда он, наконец, прекратится.
Когда я был ребенком, часто путал "ц" и "ч".
Почему теперь я так часто думаю о детстве?
Руфи.
Руфи мало рассказывала о том времени, когда была маленькой. Ничего не запомнила, кроме коротких сюжетов, запечатленных на фотокарточках. Несколько минут до и после. Назвали её в честь случайной девочки-танцовщицы, которая увела мужчину из добропорядочной семьи. Вы смеётесь, мол, так не называют детей. Мама Руфи, мадам Паф, очень гордилась, что родила аккурат к окончанию сезона гастролей. Последняя роль перед тем, как перестать произносить ненастоящие диалоги, ей казалось.
Сама Руфи всегда больше походила на добропорядочную жену, чем на раздевающуюся сообщницу Пана, не знавшую, что делать со своим безумием.
Сумка соблазнительно тревожила. И пахла! Пахла незабываемо! Ею!
Пусть она упадёт, молил я, пусть она случайно упадёт и обнажит передо мной всё свое содержимое. Что она принесла в мой дом? Прикоснуться к её прикосновениям.
Поклясться на смертном одре, что это не я её толкнул тогда носком ортопедической туфли, я бы не смог.
Белые листы рассыпались по полу.
отрывок из Письма 1.
... Я рад, что все заканчивается, но буду грустить, когда этому придёт конец. Так ты мне говорил. Или так МОГ бы ты мне сказать. Это вполне в твоём духе.
Но ты прав. Постепенно, капля за каплей, одна бессонная ночь за другой, но всё возвращается на круги своя. То, что я больше не испытываю щемящего в груди… Может быть, мне вообще удастся об этом забыть. Когда-нибудь.
Конечно. На этом не строится мой мир, и отношения ни с кем не могут занимать так много места. Моя голова — это не хостел, в конце концов, чтобы вмещать кого-то еще, кроме меня самой...
(обрывки, обрывки)
отрывок из Письма 2
...Сказки разрушаются от реальности. Я мечтаю никогда не встречать того, кто говорил мне каждое утро: “...(неразборчиво)...”, потому что тогда я лишусь человека, который меня поддерживает, когда мне грустно, поддреживает, хотя только в моих фантазиях. Это гештальт, своего рода, когда человек пропадает и холодеет. Не “отпусти и забудь”, песня, которую мы пели в детской, когда он ещё не научился разговаривать... а зимой слепить того самого снеговика и услышать, как он по-детячьи вопит от восторга. Нет, это гораздо более, более тонкие материи. Если я их выпишу — их выпущу. Если я напишу о том, как воспринимается отчаяние человеком, которому отказывают, раз за разом, отказывают дважды, трижды и так много раз — столько, сколько он сам пытается сделать хоть что-то, чтобы остаться рядом.
Написанные её рукой, они трепетали и теплели в моих пальцах. Мелко-мелко подрагивали, словно я держал... её тело, мягко провел пальцем по засохшим чернилам — нежная, гладкая кожа. И словно это не я сам дрожал, словно это спальня, и она решила рассказать мне перед сном, показавшись в одной сорочке…
Её голос.
Я снова могу тебе отвечать. Снова могу говорить с тобой. В обоих случаях я слышу свой собственный голос (и своё воображение), я знаю, я не сумасшедший, чтобы верить, что это действительно ты, что ты вернулась… Но так же, я знаю, что как бы далеко ты ни была, я всегда остаюсь с тобой.
Вот никогда не был поклонником идеи о тех невидимых нитях, а ты постоянно о них говорила, связывают людей на их досуге.
Но вот, я снова не могу заставить себя и тебя замолчать и умереть.
Ты бы весело сказала: “смог один раз, сможешь ещё!”. Если бы не знала, о чём я. Ты бы поддержала меня в этом, а?
Передо мною лежит кусок шоколада, нашел на полу возле стола, возле стула, где ты сидела, уронила перед тем, как уйти, видимо. Так поспешно, что не заметила упавшего куска, и того, с какой завистью я смотрел на нового Его. Кусок тающего шоколада — он остался со мной, как знак твоего присутствия. Дотрагивался ли он твоих губ?
У меня больше ничего нет от тебя. Я могу слышать твой голос в своей голове, писать тебе неотправляемые никогда письма (как и ты, как и ты мне, правда же?!), но что с того, я не могу от тебя избавиться и не могу показать тебе, что я жив, что я жду тебя, что я хочу узнать тебя и узнавать с каждым словом, потому как лишь конверсейшен, лишь разговор с тобой — это всё, то единственное, что я так хочу получить в этой жизни.
Дверной звонок прозвучал тревожно, но долгожданно.
— Я прочитал твои письма, — выпалил я, зная, что никогда не наберусь храбрости, чтобы сказать ей это тоном красивым, многозначительным, чёрт, да просто таким, чтобы она поняла, как мне это важно.
— Письма?
Что-то в её взгляде, в этой растерянности вызвало у меня в животе недоброе чувство ошибки. Я попятился было назад, но ладонь нащупала дверную ручку, оперлась.
— Твой саквояж упал, из него выпали письма, я не хотел смотреть, но.
— Ты про рукопись? Собрал? Ничего не потерялось?
— Рукопись?
— Да, черновик.
Я вгляделся в её лицо. Щеки всё так же бледны, или чуточку порозовели?
— "Лейдиз дайджест" чрезвычайно любезно заказал мне увлекательный, но в меру трагичный роман. Знаешь же, которые печатают частями из номера в номер? Автофикшн. — она хмыкнула, изгиб брови кокетливо приподнялся и оказался источником морщинки. — Им хотелось, чтобы автор непременно была женщина.
— Хорошо получается. Сроки не поджимают? — спросил я на автомате, механическим, как мне казалось, голосом.
Не врет. Она никогда… Я перевёл взгляд — на висках маленький пушок. Narciso. Словно по коже провели сухоцветами, раскрошив их в пудру. Нежно смачивала духами пальцы и прижимала к пульсирующим жилкам. Жестом, похожим на ласковое крестное знамение, смачивала ямочку под шеей.
— Нет, что ты! — почти засмеялась. — Они затеяли реконструкцию. Или как-то так называется. У них новый учредитель, и он решил полностью снести разделы с этим коммерческим mundus muliebris, — она скривилась, — все эти шляпки, оборки, когда непонятно — прелестная ли это иллюстрация или открытая реклама модистки. Прицелился на создание новых рубрик. Знаешь, чтобы, наконец, у журнала было свое лицо, а не как у "Куини". Хочет еще путевые заметки о курортах с источниками, детские странички…
Она внезапно замолчала и испуганно посмотрела мне в глаза. Во второй раз я смог разглядеть их как следует. Такие же. От резко приступившей тахикардии всё помутнело. Я сморгнул раз. Ещё раз. Не могли же глаза измениться за год.
Сердце продолжало колотиться, запертое в шатких стенах больного тела, словно в запертом доме, рвалось и льнуло к ней. Или это был стук деревянных кубиков, собираемых в башенку за запертой, запертой навсегда запретной дверью?
— Жизель замечательная. — она взяла меня за рукав чуть пониже локтя. — Очень хорошенькая. А вот ты опять пьёшь…
— Хельм тоже замечательный, — произнёс я тихо. — Это ведь он реконструктор, да?
— Принеси мне сумку, уже правда пора. Марк, правда, мы никогда не сможем повернуть время назад. Пожалуйста, оставь попытки. Хотя бы ради памяти о нём.
Когда я был маленьким, строже всего соблюдалось правило: "держи в порядке свой стол", но отец никогда не говорил о том, что нужно держать в порядке своё сердце. Пусть она никогда не узнает, какую сладкую боль мне доставляло нести для неё, плотно обхватив ладонями, горячую чашку кофе, в коридоре не было лампочки, чтобы она, ставшая неуклюжей от тяжёлого живота, не облила её себе на голобосую ступню.
Пусть она никогда не узнает, как сжигает моё сердце мысль, что я могу оберегать её только лишь в мечтах и больше никогда — прикоснуться. Я не смогу почувствовать тепло её кожи; увидеть лишь в воображении, а не постепенно, день за днём, как она сморщится, её речь станет медленнее, а тело будут мучить болезни или она будет бодра, как бабушка Паф. Ничего не происходило с ней серьезнее смерти Варлаама. Я надеюсь, я ото всей души надеюсь, что ничего плохого с ней больше никогда не случится.


