Пока держит кровь

— Скальпель.
Медсестра вкладывает инструмент в мою руку, и он холодит ладонь. Я веду острием по бледной коже, оставляя ровную бордовую линию.
— Отсос.
Трубка ложится в полость и выкачивает излишки крови в инфузионный пакет, пока не начинает мерзко посасывать — до отвращения бытовой звук.
Не отвлекаюсь. Режу глубже, раскрываю подвздошную область. Это — самая сложная часть: необходимо пережать нужные артерии и вены, не задеть лишнего, оставить достаточно. Так, чтобы хватило обоим. Выделяю пальцами паховую артерию, разглаживаю, а затем перекрываю кровоток. В пальцы ударяется мерный пульс — в унисон с кардиомонитором.
— Зажимы.
Ассистенты пережимают артерию и вену — каждую в двух местах, — а я перехватываю скальпель и начинаю отделять орган от тела. Надрез за надрезом. Сначала — жировая капсула, ласково обнимающая нежный орган. Затем фасции. Отделяю от задней стенки. Перерезаю артерию, вену, мочеточник. Все, чтобы почка могла легко покинуть тело.
Раньше такие операции делались лапароскопически, но никто уже пару десятков лет не видел подобного оборудования ни в одной из известных мне больниц. Может, только где-то в центре.
— Зашивайте.
Орган легко помещается у меня на ладони, и я снимаю клипсы, чтобы пропустить сквозь все сосуды жидкость — она заменит кровь до тех пор, пока все нити вен снова не пришьют, но уже к другому телу.
Почка аккуратно помещается в консервирующий раствор, накрывается крышкой с надписью: “Для генерала. Срочно”, и в этот момент все здание встряхивает. Старые лампы, висящие под потолком, качаются туда-сюда, смещая свет и мешая ровно накладывать швы. Жаль, для молодой девушки шрамы — досадное украшение.
Окровавленный халат отправляется в ведро, перчатки — в мусорку. Девушку еще не зашили, а дети уже начали мыть операционную — с дальних углов, чтобы не перемывать. Они тихие и очень старательные. Я тоже таким был когда-то, чтобы заслужить шанс стать хирургом. Бритый под ноль мальчишка открывает передо мной дверь, но не смотрит в глаза. Боится — и правильно. Нас в народе часто называют то мясниками, то коновалами. Если у него есть родители, то они наверняка вложили в него сказку про то, что любой хирург может выписать кому угодно путевку на операционный стол. Иногда даже жаль, что это сказки.
Пока я иду по тускло освещенным коридорам, здание продолжает ритмично покачиваться. Седьмой раз за сегодня. Писать отчеты будет неудобно.
В кабинете кипа бумаг ждет меня на столе еще со вчера: что-то надо проверить, что-то — заполнить. Сверху на стопке лежит свежий, будто еще хранящий тепло копировальной машины, листок.
“Я, Кондратьева А. В., добровольно передаю свою почку в фонд органов. Группа крови II+, острых и хронических заболеваний не имею, аллергий на медикаменты нет, противопоказаний на операцию не выявлено, отсутствие мутационного шлейфа подтверждено, анализы прикладываю с заявлением. Операции в прошлом сугубо косметического характера, выполнялись на платной основе: замена цвета глаз, замена голоса. Прошу рассмотреть квоту на коммуналку в обмен на добровольное пожертвование”.
Подпись.
Дата.
Почка — как слепленная по лекалам, без единой помарки. Генная скульптура вместо живой плоти. И сама девушка, судя по всему, еще недавно была с другой, идеальной стороны — косметика, импланты в груди, уверенность. А теперь — квота на коммуналку. Удивительно, как быстро все меняется.
Такие у нас на столах — относительная редкость, не чаще раза в месяц.
Пока заполняю бумаги, обращаю внимание на документы генерала. Фамилия получателя — Кондратьев. Любопытно. Дочь? Жена? Сестра? Неважно — у генералов нет случайных людей. Только нужные органы. Отвожу взгляд от фамилии. Вставляю новый бланк в машинку. Очередная подпись. Очередная дочь. Неважно — главное, чтобы операции шли по графику.
Снова трясет, и настолько, что лампа начинает методично ездить по столу туда-сюда, как маятник, сдирая свет со строк — не землетрясение, просто Центр делает обход восточного сектора. Гусеницы под нами преодолевают очередной обломок эстакады. Старая карта говорит, что раньше здесь был район с детской хирургической больницей. Ходят слухи, что от нее осталась только буква “Д” с вывески и дыра в фундаменте.
Теперь мы — единственная "станция", где еще проводят подобные операции. Передвижной Центр Добровольной Передачи Органов и Трансплантологии. Иногда его называют БТРом, иногда — мясным цехом, но чаще всего — просто “танком”.
— Доктор, — звучит вместе с тихим стуком в дверь, — можете проверять Кондратьеву.
Наручные часы показывают, что прошло сорок пять минут. Слишком долго. Интересно, что-то пошло не так или долго шили из-за тряски?
— Проводите меня?
Мне давно нравится эта медсестра. Несколько месяцев назад я застал ее в библиотеке за книгами и тогда же выяснил, что она готовится стать штатным реабилитологом. Некоторые операции требуют более длительного восстановления, а желающих возиться с капризными пациентами не так много. Но удивило меня не это.
Наверное, она — единственный человек в Центре, кто действительно хотел помогать людям.
Ее серые глаза предвещали грозу, когда она молчала, — столько мыслей было в ее голове, — но когда она улыбалась, это было подобно солнцу, едва пробивающемуся сквозь бесконечно свинцовые тучи. Я стараюсь не смотреть в ее глаза: не могу оторваться. Все время жду улыбки.
Но сегодня она замялась: ни хмари, ни солнца — только беспокойная неуверенность. Мышцы вдоль позвоночника невольно напряглись.
— Да-да, конечно, — Баренцева опускает взгляд, — идемте.
— Что-то с пациенткой?
Здание движется ровно. В такие моменты можно забыть, что эта машина практически всегда перемалывает гусеницами остатки былого мира.
— Да… — она смущается, поправляет волосы, закусывает губу, — То есть, нет. В общем, с ней все хорошо. Состояние стабильное.
Остаток дороги мы молчим. Я — чтобы не усугублять. Она — сдерживая неловкость. Внутри медленно затягивается тугой узел.
Мы заходим в послеоперационную палату. Там тихо. Из восьми коек заняты пять. Из пяти пациентов проснулся только один — моя Кондратьева. Медсестра на посту роняет скромное “здрасьте” и тоже опускает взгляд вниз, в бумаги, словно там что-то невероятно интересное.
— Здравствуйте, Кондратьева. Как себя чувствуете? — беру со столика механический тонометр и прохожу вглубь палаты.
Она выглядит хорошо для человека, недавно вышедшего из наркоза. Надо отдать должное санитарам — при перемещении даже укладка не помялась.
Кондратьева улыбается. Ее взгляд еще слегка затуманен, но фокусируется четко. Она вытягивает руку, на которую я надеваю манжет.
— Все в порядке, доктор. Когда я узнаю, подошла ли почка другому… Эм, — она запинается. Но это неважно.
Все становится неважно.
В послеоперационной воцаряется мертвенная тишина — только дыхание Кондратьевой нарушает ее ритмично, мерно.
— С вами все хорошо, доктор? Вы побледнели, — ее улыбка становится неловкой от затянувшейся паузы — манжет так и не затянут на ее руке.
Усилием воли фиксирую его и качаю грушу, прижав головку стетоскопа к сгибу локтя. В ушах собственный пульс стучит так, что я не могу разобрать удары ее сердца.
Мягкие теплые руки перехватывают у меня инструмент.
— Давайте я, доктор.
Я не отвечаю. Отступаю, как от ожога, и шарахаюсь к стене. Сползаю на одинокий пошарпанный стул. В горле словно застрял сухой комок кошачьей шерсти.
Я не слышал этот голос больше десяти лет, но знаю его лучше, чем свой. Он звал меня по утрам к завтраку. Он умолял маму пустить кота обратно в дом. Он исчез вместе с ней. В голове счетчиком Гейгера трещит одна фраза: “Ты должен был спасти ее тогда”.
Я вижу, как их рты раскрываются. Баренцева что-то спрашивает у пациентки, Кондратьева что-то отвечает. Я не слышу их голосов, только белый шум. Это гипотонический криз, подсказывает что-то глубоко внутри, и я понимаю, что близок к потере сознания. Нашатыря с собой нет. Наверняка есть у Баренцевой, но когда я открываю рот, из горла вырывается только хрип. Иронично, что полностью осознавая физическое состояние, ведущий хирург ничего не может с ним сделать — только наблюдать, как все остальные системы — мозг, тело, даже Эго, — пытаются справиться с шоком. Думаю про операцию, про графики, считаю все красные, потом синие, потом зеленые предметы в комнате.
Этот раздражающий рационализм не хуже спирта, приложенного к носу. Разум начинает неохотно успокаиваться.
— …значит, еще три дня мне лучше побыть здесь, верно? — и снова этот голос.
Нет ни одного сомнения, что это голос Линды.
“Если тебе страшно, ты можешь побыть еще немного здесь”, — говорит она мягко, и теплые пальцы зарываются в непослушные волосы.
— Да, все верно. Это будет безопаснее.
Безопасность — это то, что я всегда ощущал рядом с ней, когда мамы не было слишком долго, а за окном старой машины снова угрожающе гремела надвигающаяся буря.
— А с доктором, — я чувствую, как взгляды обращаются ко мне, — все нормально?
“С тобой все нормально, ты будущий мужчина, но ты должен запомнить, что плакать — это не стыдно. Слезы освобождают тебя от боли”.
И мне хочется разрыдаться прямо сейчас. Глаза щиплет. В носу прорезается неприятное, почти болезненное ощущение, которое прорывается вниз, в гортань, и сдавливает ее.
— Да, он просто очень устал. Сейчас, сами понимаете, такие дни… Перед выборами всегда много “пожертвований”, — я только сейчас замечаю, что Баренцева выглядит такой уставшей, что хочется просто положить ее на диван в сестринской… Да и лечь рядом, по правде говоря.
— Все в порядке, — голос звучит из моего рта, но будто не мой. Глухой, сухой, как собачий кашель, и отстраненный, этот голос продолжает: — Небольшое недомогание.
Не без труда я поднимаюсь со стула. Лишь бы она не говорила, лишь бы она молчала.
— Давайте я вас осмотрю.
Мне необходимо точно убедиться, что это не она. Я понимаю это рациональной своей частью — не то имя, не то тело, не то лицо, не те волосы, не тот запах, — но все мое существо желает только одного: проверить. Вдруг есть надежда. Я беру бумаги со стола и заглядываю в карточку. Аллергий нет, хрони нет, зависимостей нет, операции… Были. Да, припоминаю: грудь, что-то с лицом и… Голосовые связки. Имя донора не раскрывается — анонимное пожертвование. “Анонимное” обычно значит “от неизвестного покойника”. Внутри что-то рушится, сжимается в грубый, неотесанный камень и с каждым неловким движением царапает нутро. Сейчас едва уловимая надежда стала еще более призрачной и далекой. Такой же далекой, как наша старенькая машина, клетчатый плед с дыркой и длинные вьющиеся волосы, что щекотали мне лицо.
— Как вы себя чувствуете? — спрашиваю и распускаю завязки на операционной рубашке.
Мне открывается тело, которое я уже видел. Бледное, подтянутое, внешне здоровое. Аккуратная, но не настоящая грудь — два идеальных полукруга без родинки и шрама. Впалый живот. Подвздошная кость, под которой протянулся короткий, пересеченный черточками швов, разрез. Уже видно, как набухли ткани — здоровая реакция на оперативное вмешательство.
Это тело действительно создано искусственно, и создавалось оно в ряде клиник. Так как же она попала ко мне на стол? Добровольная передача органов — это благородно, но не обязательно в наше время.
— Еще немного кружится голова, — ее голос — пощечина, но я держусь; лишь сжимаю зубы крепче и стараюсь дышать. — Скажите, когда можно будет узнать результаты операции у того… Ну, кому орган передали.
— Почку уже пересаживают, насколько мне известно, — обнимаю пальцами хрупкое запястье и прижимаю подушечки пальцев к точке пульса, начиная считать. — Через пару часов, когда все закончится и получатель проснется, вам передадут бумаги о получении квоты.
Девушка улыбается, и это не улыбка Линды. Ее пульс не превышает шестидесяти двух ударов в минуту, даже слегка падает, словно она услышала самую успокаивающую новость за весь день.
— Позвольте мне личный вопрос, — отпускаю ее кисть, поправляю рубашку, вновь скрывая тело. После ее кивка продолжаю: — Я видел вашу медкарту, и мне понятно все, кроме голоса. Зачем вы…
— О, я всегда мечтала петь, и сейчас моя мечта исполнена. Я выступаю почти каждый вечер в “Атлантисе”, мне уже поступило несколько предложений о записи…
Дальше я не слушаю. К горлу подкатывает тошнота.
“Спи, мой маленький, спи, мой свет,
Пусть гремит за окнами бомб квартет.
Мама ушла, и дымы — зола,
Но пока я пою — ты не один, малыш,
ты не один, мала…
Спи, мой воробушек, крылья в ладонь,
Завтра, быть может, прибудет огонь.
Сказку уносит эвакуация снов —
Но я буду рядом, пока держит кровь”
Линда часто пела мне… Тогда. Сочиняла колыбельные. Она никогда бы… Сама…
Вдох. Выдох.
— Получается, ваша мечта исполнена. У меня много работы. Ваш шрам…
— О, о нем не беспокойтесь. Я знаю, что делать со шрамами. Спасибо, доктор, — она касается моей руки. — Мне рекомендовали вас как лучшего здесь.
Сдержанно улыбаюсь и кладу ладонь на ее кисть.
— Поправляйтесь.
Мне приходится сдерживаться, чтобы выйти спокойно, почти расслабленно, но как только двери за мной закрываются, я ускоряю шаг, почти бегу к себе, обратно. В кабинет, который уже давно стал домом.
— Доктор, постойте!..
Не сбавляю шаг. Пальцы сжимаются в кулаки.
— Скольников!
Сердце снова начинает стучать в ушах, а желваки ходят под скулами. В глазах предательски собирается влага.
— Марк, пожалуйста, — дергает за халат сзади, заставляя остановиться.
Можно вырваться. Хочется вырваться. Хочется выть, скулить, стесывать костяшки о стены до крови, а потом бессильно упасть на пол, но я поворачиваюсь. Баренцева смотрит на меня своими грозовыми глазами, а за ними — невыразимая тоска.
— Марк, я… — она кусает губу, а потом тянется ко мне и обнимает за шею, вынуждая склониться.
Внутри что-то лопается, и эта внутренняя имплозия перерастает в болезненные спазмы диафрагмы. Нос мгновенно забивается, а в уголках глаз собираются соленые капли. Внутри что-то лопается, и это — волевой стержень, который держал меня столько лет. Я вытягиваю дрожащие руки и обнимаю Баренцеву, сжимаюсь в огромный на ее фоне комок, и я снова маленький мальчик, которому разрешено плакать. Я прячу лицо в ее шее и рыдаю, пока она ласково гладит мои плечи.
— Марк, я не знала. Никто из нас не знал, пока… — она замолкает, не в силах говорить дальше.
Я не отвечаю. Мне нечего сказать. Внутри меня рухнули все опорные башни разом.
— Юль, пошли ко мне, — это единственное, на что мне хватает сил.
Она не задает лишних вопросов. Аккуратно отстраняется, берет меня за руку, и мы идем по обезличенным коридорам, пока вдруг не оказываемся у меня в кровати. Пока вдруг ее мягкие губы не сцеловывают мои слезы. Пока халаты укрывают пол. Пока мои руки не сжимают ее хрупкое тело — неидеальное, но красивое и настоящее, живое. Пока мы, окончательно обессиленные, не ложимся в обнимку в белоснежных простынях. Пока я не вспоминаю, каково это — быть живым. Снова трясет, и кровать моя — колыбель. Движение “танка” убаюкивает, и совершенно неважно, что в этот раз попало под огромные гусеницы. Я проваливаюсь в милосердный сон.
***
Солнце ласкает веки, пахнет улицей после предрассветного дождя, а на кухне гремит посуда. Я улыбаюсь сквозь сон, переворачиваюсь на другой бок и обнимаю подушку. Вставать совершенно не хочется, но вдруг с противным гулом поднимается ветер.
Открываю глаза, и мираж развеивается.
Аварийная лампа горит над маленькой зарешеченной форточкой. Ленточки над вентиляцией реют, как маленькие флаги, оповещающие о том, что мы вошли в зону пылевой бури, а потому фильтры работают на полную мощность. Кондиционер для белья с ароматом “небесной свежести” уже не кажется таким приятным. Но вот на кухне действительно кто-то гремит.
Я не утруждаю себя тем, чтобы завернуться во что-то, — иду на кухню ровно в том же виде, в каком остался после вчерашнего вечера.
Юля тоже без одежды — на ней только фартук и тапочки. Чтобы ноги не мерзли. Это почему-то кажется мне предельно забавным, и я улыбаюсь.
— Доброе утро.
Она вздрагивает от неожиданности и, не отрываясь от готовки, поворачивается ко мне с улыбкой.
— Действительно доброе. Готов завтракать?
Киваю, сажусь за стол.
— Что на завтрак?
— Блинчики с чаем. Не как в детстве, но тоже с душой, — она усмехается легко и живо; я никогда ее такой не видел. — Еще мне удалось кое-что найти в архивах.
— Даже синтезированные продукты вкуснее, чем работа, — опускаю локти на стол, но, все же, сдаюсь: — Что интересного в архивах?
— Ты же помнишь, чем закончился сбой комплекса ЭКОС-9? — она ставит на стол две тарелки с блинами, сложенными треугольниками.
Блины как блины, только цвет у них слегка голубоватый из-за идентичного натуральному молока. Настоящее сейчас можно увидеть только в фильмах.
— Не особенно. Признали аварией из-за взрыва запасного генератора.
— Но почему тогда перестали работать остальные системы ЭКОС? — она садится напротив меня и разливает по чашкам чай. Тоже идентичный натуральному.
— Кажется, из-за аварии на ЭКОС-9 главные сервера “ЗащИИтника” оказались уничтожены пылевой бурей в течение нескольких часов. Я не понимаю, к чему ты ведешь, — я свожу брови на переносице, начиная ощущать себя на экзамене.
— Мне удалось найти кое-что еще, — осторожно добавляет она, смотря на меня так, как смотрят те, кто однажды уже говорил лишнее.
Юля молчит. Ждет моей реакции. Вздыхаю шумно и притягиваю к себе чашку с чаем, чтобы чем-то занять руки.
— Что же ты нашла? — сдаюсь ее напору, но сдерживаю мимику, никак не выдавая так ожидаемых ею одобрения или возмущения.
— Отчеты. Они все здесь: о первых операциях, первые мутации, первые лабораторные исследования пыли и…
— За такие разговоры исчезают, — прерываю ее, делая глоток чая.
— Хорошо. Дай мне договорить, ладно? Потом делай выводы, — она поднимает руки в примирительном жесте.
Тишина момента давит. Фильтры все еще шумят, но даже за ними слышно, как мелкий песок, поднятый бурей, стучит в крохотное окошко под потолком.
— Потом мы закроем эту тему, — медленно проговариваю, сжимая в пальцах чашку так, что вместо того, чтобы ощущать тепло, они немеют.
— Эта авария не случайность.
— Да Господи… — не выдерживаю.
— Эта авария не случайность, — тверже повторяет Баренцева. Ее глаза снова становятся грозовым небом. — Я нашла косвенные подтверждения тому, что это четко спланированная диверсия, способствовавшая военному перевороту.
— Косвенные, Баренцева, — раздраженно.
— Запасной генератор, который даже не работал в тот момент, перед самым приближением бури, которую заметить могли только военные. А знаешь, кто все первые реципиенты? Не политики, нет. Генералы, старшие офицеры. Все из зоны поражения, удивительным образом спасшиеся после аварии…
— Это ересь, — перебиваю. — Где тогда эти документы сейчас?
— Когда бы я успела их принести? Мы были вместе всю ночь, — она наклоняется ниже и почти шепчет: — Твоя сестра знала, что это правда. Поэтому она пошла…
— Поэтому она пропала без вести.
— Хорошо. Какие у тебя есть этому объяснения? — в ее голосе проскальзывает металл.
У меня нет идей. В то же время их можно придумать тысячи, сотни тысяч. Я выдыхаю и тру пальцами уголки глаз, ощущая себя более уставшим от этого короткого разговора, чем вчера вечером после нервного срыва.
— Тебе нечего сказать, потому что ты боишься.
— Я здесь только потому, что я безумно боюсь, — отвечаю тихо. — И тебе стоило бы.
— Я здесь, потому что устала бояться, — парирует она и, наконец, делает глоток чая.
— И что ты предлагаешь?
Баренцева победно улыбается.
— Для начала, — она берет блинчик и откусывает верхушку треугольника; говорит, жуя на одну сторону: — позавтракать.
Не знаю, почему, но ощущаю себя обманутым. Я всегда знал, как она старается. Видел. Завидовал. Гордился. Но сейчас будто смотрю через кривое зеркало.
Может ли человек измениться за один разговор?
Я просто был слеп. Меня волновала только статистика операций, и я не замечал никого вокруг. А она… Удивительно, но ведь она всегда держалась лучше, чем “просто человек из Центра”. Тру пальцами висок. Это уже какая-то теория заговора.
Мы завтракаем в тишине. Баренцева — удовлетворенная, явно погруженная в свои мысли. Я — запутавшийся и напряженный.
Старый приемник над дверью закашлялся помехами, а потом громогласно заревел:
— ВНИМАНИЕ! ВНИМАНИЕ! ВСЕМУ МЕДПЕРСОНАЛУ СРОЧНО СОБРАТЬСЯ В АКТОВОМ ЗАЛЕ! ПРОИЗОШЛА ДИВЕРСИЯ!
Мы с Баренцевой непонимающе смотрим друг на друга, я открываю рот, чтобы что-то сказать, но в дверь с силой ударяется тело и начинает колотить по ней.
— Скольников. Кондратьева сбежала. Почка… она!...
Я бросаюсь в комнату, накидываю на себя белый халат и открываю дверь. Юля в это время подрывается и прячется за стенкой — так, чтобы со входа ее не было видно. В комнату вваливается мой ассистент. На лбу капли пота, гипервентиляция, руки дрожат.
— Что — почка? — тороплю его, понимая, что случилось что-то непоправимое.
— Если тебе есть… куда бежать… то лучше беги, — говорит он сквозь одышку. — Они не будут разбираться.
— Что случилось, Иванов?
— Почка убила генерала.
— Не прижилась?
— Нет, — он вытирает капли со лба, — говорят, что это наноботы. Его внутренности похожи на фарш, что-то разорвало их.
— Твою мать, — только и вырывается у меня.
— Я задержу их, брат, — Иванов сжимает мое плечо и вкладывает в ладонь ключ-карту. В последний раз он называл меня братом лет пятнадцать назад, когда мы оба прошли первые тесты на вступление в должность младшего медперсонала и перестали быть мальчиками-санитарами. Почти все мы здесь поневоле семья. — Мы попробуем задержать их, насколько сможем. Но времени почти нет. Бери гравитон, защиту и сваливай.
— Я с тобой, — твердо звучит из-за угла. — Нам нужно успеть в архив и забрать документы.
Иванов даже не удивляется, просто отрицательно качает головой.
— Вы не успеете, в коридорах собираются военные.
— Успеем. Это по пути, — Баренцева не теряет времени и, метнувшись к кровати, начинает одеваться. — Марк, поторопись.
— Вдвоем будет… А, ладно, — Иванов, наконец отдышавшись, отмахивается, выпрямляется и протискивается обратно за дверь; придерживает ее за ручку и добавляет: — У вас пятнадцать минут, чтобы убраться отсюда. Поспешите.
Он хлопает дверью, за которой слышны нервные удаляющиеся шаги, почти бег.
На размышления нет времени. Я бросаюсь к шкафу, вываливаю всю одежду, огромный рюкзак и личный набор инструментов. Что-то надеваю на себя, остальное — в рюкзак и по всем возможным карманам.
— К тебе будем заходить? — бросаю Баренцевой через плечо.
— Нам важнее успеть в архив, — она уже с сумкой, быстро закидывает внутрь деньги и вещи. — Есть еще где-то?
— Деньги? В коробке из-под печенья под нитками, — отвечаю, пока шнурую ботинки. — Комод, верхняя полка.
Баренцева бросается к комоду, находит синюю металлическую коробку, швыряет в сумку.
— Больше нет времени.
Киваю. Считаю до трех. Открываю дверь. Коридоры — вены, бьющиеся под кожей Центра. Я знаю их все. Мы петляем: белые халаты как прикрытие побега, шаг в тень, дыхание замирает на поворотах.
Шаги прокатываются эхом по коридорам, и Баренцева шикает, открывает дверь с табличкой “Инвентарь” и дергает мой рукав. Мы проваливаемся в тесное нутро крошечной кладовой, пропахшей хлоркой и сыростью. Бесформенный гул становится ритмичнее, громче, ближе, пока не оформляется в ровный строевой шаг. Баренцева прижимается ко мне со спины, ее немного трясет, но руки крепко сжимают мои ребра. Узкая полоска света под дверью прерывается раз, два, пять, десять — минимум двадцать солдат.
Рация в отдалении шипит:
— Всем группам: у нас проблемы в актовом зале, требуется подкрепление немедленно.
— Принято, группа “Агат-7” направляется в вашу сторону, — отвечает кто-то из марширующих.
Дальнейшие переговоры превращаются в треск, заглушенный нарастающим эхом. Юля шепчет:
— Они устроили бунт?
Я не отвечаю. Медленно открываю дверь и осматриваюсь.
— Никого. Идем.
Мы заходим в архив.
Я уже и забыл, как часто видел здесь сестру до того, как она пропала. Здесь все так же пыльно, как и раньше. Только стоек стало больше.
— Вот сюда, — Баренцева обгоняет меня и исчезает в лабиринте бесконечных медкарт и отчетов.
Я не иду за ней, но захожу за стеллаж с буквой “Я” так, чтобы меня не было видно со входа.
Обычно в архиве всегда кто-то есть, но, вероятно, местный дежурный персонал тоже отправили на срочное совещание в актовом зале.
На стене висят часы. Каждый тик ударяется в воспаленный от напряжения мозг, затмевает собой все прочие звуки. Я не тороплю Баренцеву. Нет сомнений в том, что она прекрасно понимает, сколько времени у нас осталось, но взгляд нет-нет да падает на стрелку часов. Тик-так, тик-так.
Тик.
Ручка с противным скрипом опускается вниз.
Так.
В щель двери просовывается ствол автомата, следом — фуражка со звездой, а затем и цепкий взгляд. Я бесшумно захожу за широкую стойку стеллажа и инстинктивно перестаю дышать. Нет ни одного способа предупредить Юлю, не обратив на себя внимание. Военный движется к центральному проходу, а я — от него, чтобы обогнуть стойку до того, как он заглянет за угол и увидит меня. Шаг за шагом, как в безмолвном, лишенном музыки танце. Все это прерывает бег и резкая, словно удар о стену, остановка.
Грубый голос солдата приказывает:
— Брось вещи на пол, — и я слышу, как что-то глухо падает на пол. — Ты здесь одна?
— Да, — голос Баренцевой лишен сомнения. Наоборот, он полон смущенного кокетства. — Извините, а что-то случилось?
— Ты не слышала? Всем приказали собраться в актовом зале. Прямо сейчас ты нарушаешь этот приказ, — он поправляет автомат. — Причина?
— Простите, но тут была тишина. Я глубоко в архивах искала случай, похожий на мутацию у пациента 1982-45, — в ее голосе скользит вина.
— А, чертов передатчик в архиве. Он вечно ломается, — автомат опускается, а солдат поправляет фуражку. — Я вас сопровожу в актовый зал. Позже вернетесь за вещами. Кстати… — он выдерживает паузу, — зачем вам сумка?
— А, это…
Мы теряем слишком много времени. Я беру тонкую, но плотную книжку с полки и бесшумно подхожу к центральному проходу. Баренцева что-то отвечает, но я слышу только тиканье часов и барабанную дробь сердцебиения, когда заношу руку для удара, целясь в шею под черепом. Одно хлесткое движение — тело падает на протертый линолеум.
Я бросаю книгу рядом, поднимаю взгляд на Баренцеву. Ее невинность исчезает с лица, она кивает и быстрым шагом направляется к выходу.
— Не знала, что ты на такое способен, — она переступает через бессознательное тело солдата и поднимает автомат.
Она обыскивает его и отрывает от пояса ключ-карту, на которой перманентным маркером написано 9 цифр — стандартный код доступа офицеров.
— Какой идиот, — она царапает ногтем цифры, а потом протягивает карту мне, — но нам же лучше. Он был один?
— Больше никого не видел, — отвечаю, пока прячу пропуск в карман. Тянусь к ручке двери, но Юля меня останавливает.
— Возьми мою сумку. Я пойду первой. Меня они пока еще не ищут, — и она вешает сумку мне на плечо, а оружие прячет под длинным халатом; выглядывает за дверь. — Чисто. Вперед.
Задавать вопросы сейчас не время. Тело трясется от нервного озноба, но я твердо иду за ней, к задней части “танка”. Там находятся не только складские помещения, но и ангар. Юля чуть впереди. Она держится не как мягкая и заботливая медсестра. До меня только сейчас доходит, что это лишь было одной из ее ролей. Что я вообще знаю о Баренцевой? Кроме того, что она из хорошей семьи и жила в одном из городов до того, как попала сюда, в Центр, после профилирования, — ничего. Но и это было больше пяти лет назад, еще до исчезновения Линды.
— Скоро они поймут, что мы не явимся на собрание, — Баренцева поворачивает голову и смотрит на меня краем глаза.
— По протоколу они отключат энергию в коридорах, — отвечаю тихо, — но это не проблема, есть вентиляции.
— Через вентиляцию на гравитоне не выбраться, — с горькой усмешкой отвечает Юля.
— Кстати об этом, — впереди уже виднеется горящая рыжим надпись “ГРУЗОВОЙ ОТСЕК”, — я не умею водить.
Юля издает странный булькающий звук — не то отчаяние, не то смешок. Смотрит на меня и вздыхает:
— И что бы ты без меня делал, — она проверяет коридоры, делает шаг назад и достает автомат.
Передергивает затвор, уводит положение предохранителя в автоматическую стрельбу и кивает мне на дверь.
— Займись дверью, я прикрою.
Сквозной и длинный коридор, в который впадает еще десяток других коридоров. Сейчас “танк” ощущается самым небезопасным местом, в котором я мог оказаться, и ощущение предательства собственного дома гложет меня изнутри. Ключ-карта подходит. То, что она не моя, дает нам небольшую фору. Я ввожу пароль, механизм пищит победным звуком и дверь медленно отъезжает в сторону. Баренцева пересекает коридор быстрым шагом и уже стоит за моим плечом. Прикладываю ключ-карту с обратной стороны, и дверь закрывается.
Зона склада поражает и пугает своими размерами. Паутина коридоров скрадывает ощущение масштаба, но эта часть “танка” не стесняется напомнить о том, какой, на самом деле, огромный Центр.
Здесь всего несколько постов охраны, выделяющиеся теплыми пятнами света в отдаленных уголках помещения. Каждый неосторожный шаг будет слышен на другом конце склада, поэтому мы идем максимально тихо и быстро, насколько позволяет ситуация. Баренцева сбрасывает халат и оставляет его на одной из полок. Она вся в черном, только волосы и открытые участки кожи привлекают к себе внимание.
Почти середина склада пройдена, когда динамики под потолком начинают хрипеть:
— ВНИМАНИЕ! ВНИМАНИЕ! ДВА НАРУШИТЕЛЯ ПЫТАЮТСЯ ПОКИНУТЬ ЦЕНТР. ОНИ МОГУТ БЫТЬ ВООРУЖЕНЫ И ОПАСНЫ. ПРИМЕТЫ:…
Мы, не сговариваясь, переходим на бег. Я не успеваю заметить, как мы оказываемся уже у дверей в ангар. Я судорожно ввожу код, пытаясь совладать с пальцами, но мажу. Баренцева переминается с ноги на ногу и поднимает автомат — она готова стрелять на поражение, и я это чувствую. Замок сдается, проигрывает одобрительную мелодию, и компрессоры с шипением открывают тяжелую ангарную дверь.
— Займись секциями ангара, я подгоню гравитон, — Баренцева не просит, она приказывает, и сейчас это лучшее, что она может сделать.
Я послушно бросаюсь к первым воротам, она — в другую сторону, к прикрытым брезентом транспортным машинам.
Ключ-карта, код доступа, шипение компрессоров, натужный скрип огромных шестерней. Двери разъезжаются, открывая вторую секцию, “помывочную” в народе. Я снимаю с вешалок два защитных костюма — один бросаю на пол с сумками, во второй влезаю. Где-то на фоне заводится с бьющим по перепонкам, но едва слышным звуком гравитон. Чем ближе он ко мне, тем неприятнее этот почти неуловимый звук. Удерживаясь над полом, гравитон влетает в “помывочную”, и Баренцева, не глуша его, спрыгивает и бросает мне наушники — вовремя, потому что уши уже начали ощутимо болеть.
Я надеваю шлем, поворачиваю дважды — сначала вправо до щелчка, потом вниз и влево, — и снова киваю.
Консоль топорная, но все равно требует внимания на каждом этапе, чтобы не начинать всю процедуру сначала. Баренцева прячет сумки в подседельный багажник, что-то проверяет и настраивает на гравитоне. Вдалеке раздаются шаги. Не просто шаги, а целый табун ног бежит в нашу сторону отвратительно стройным маршем.
— Скольников, — голос Юли звучит напряженно.
— Да, да, да, сейчас, — я агрессивно жму на кнопки, словно это поможет консоли работать быстрее.
Наконец, компрессоры снова начинают шипеть. На этот раз и над, и под нами. Двери, издавая металлический гул, медленно закрываются.
— Сдавайтесь, или мы будем стрелять! — и звучит предупредительный выстрел. Судя по звуку, холостой.
— Марк, за руль, — командует Баренцева.
На споры нет времени, ворота ангара откроются с секунды на секунду. Гравитон покачивается — Юля запрыгивает сзади, и я чувствую спиной ее позвоночник.
— Правая ручка — газ, левая — мощность двигателя: чем больше оборотов, тем мы выше и мягче движемся, но медленнее. Курки — тормоза, — она прерывается, и в спину мне прилетает ряд ударов ее плеча. Пулеметная очередь проходится по металлическим стойкам стеллажа, что-то падает. — Как только открываются ворота — газуй.
Время становится пластичным: оно растягивается в километры ожидания открытия ангарной двери и в то же время сжимается в молекулу, пулей летящей в нашу сторону.
Треск. Секционную дверь заедает.
Хруст незакрывающихся дверей сменяется скрипом механизмов и воем сирены. “Помывочную” заливает красным мигающим светом, а потом начинают открываться ангарные ворота. Что-то идет не так, и у меня нет ни одного объяснения, почему. Двери никогда не открываются вместе. Никогда.
Но слишком поздно задаваться этими вопросами.
Прорывается пыль.
Ядовитый полуразумный рой ударяется сначала о меня, потом о Баренцеву и направляется в несомкнувшиеся секционные ворота. Перестрелка сменяется пронзительными криками и визгом сотен сирен по всему комплексу. Я совершенно ничего не вижу, но проворачиваю правую ручку до упора, и гравитон срывается с места. Он вскакивает, а потом резко падает вниз. Сердце останавливается. Я не могу вдохнуть, пошевелиться или что-то сказать. Гравитон жестко приземляется на гравитационную подушку, его кренит то в один, то в другой бок из-за ряда выпирающих зубов-обломков многоэтажной панельки.
“Танк” остается позади. Все еще слышны выстрелы, но они, как и преследуемые бурей остатки человечества, остаются позади. Все дальше, и дальше, и дальше.
Я не могу точно сказать, как долго мы движемся просто прямо. Буря уже давно позади, как и вся моя жизнь. Все разрушено.
Мимо проплывают руины прошлого: огрызки домов, ржавые машины, торчащие зубья столбов, взрытые гусеницами дороги. Где-то вдалеке на фоне темнеющего неба виднеется световой столб — мираж крупного города, одного их тех, между которыми курсирует Центр и прочие подобные конструкции. Все, что мешало передвигаться ЦДПОиТ, а после и прочим Центрам, было уничтожено военными, стерто в мелкое крошево.
Гравитон поднимает за собой столб пыли, а я вспоминаю, как все вокруг тонуло в огне и раздирающих воплях. Все то, что мучило меня в редких кошмарах. Но хуже кошмаров были сны о прежней, уже практически забытой жизни. Просыпаясь после таких снов, еще ощущая холодные капли весеннего дождя на своем лице, я смутно, почти противоестественно начинал понимать Линду. Неважно, что нам дал Центр. Важно — что забрал.
Впрочем, могу ли я думать иначе сейчас?
Когда у меня нет ничего, кроме сумки с инструментами и разбитых надежд.
Когда все, что осталось, — двигаться вперед.
Я не слышу, я чувствую позади, как Баренцева хрипит. Ее голос уставший и болезненный.
— Надо остановиться.
Я стараюсь жать на тормоза как можно медленнее, пока гравитон, наконец, не застывает на месте. Не слезаю, потому что весь вес Юли лежит на моей спине. Поворачиваю голову, но из-за ограничений шлема не могу ее увидеть.
— Все в порядке?
— Не совсем, — она закашливается.
Все же осторожно поворачиваюсь, придерживаю ее за плечи и спрыгиваю на землю. Баренцева ложится на сидение гравитона, и я вижу дыру в ее защитном костюме. Надавливаю, но крови нет. Внутри начинает саднить.
— Черт, — только и получается сказать.
— Костюм был дырявый, — говорит она с сиплым смешком.
Я чувствую на языке привкус ржавчины, горечь разъедает меня изнутри. Я знаю, что без срочной помощи Юле осталось несколько часов. Максимум — сутки. И даже после этого без пересадок она очень скоро умрет из-за осложнений, связанных с мутировавшими тканями.
Юля тоже это знает. Не нужно говорить об этом, чтобы осознавать всю плачевность ситуации.
— Я не справлюсь без тебя, — признаюсь, продолжая закрывать рукой эту чертову дырку, словно это что-то может изменить.
— Может, и не придется, — хрипит она и поворачивает голову. В глянце шлема бликует закат и что-то еще.
Я поворачиваюсь и смотрю на красное зарево, на фоне которого с трудом можно различить несколько фигур: три поменьше и одна крупнее. Все они поднимают пыль. К нам движется колонна машин.
— Не бойся, — добавляет она, — это свои.
А я… Я не уверен, что в этом мире у меня остались “свои”.
Они приезжают быстро.
Кто-то хватает Юлю и переносит в фургон — тоже на гравитационной подушке, — кто-то ведет меня туда же, поторапливает, кто-то — садится за руль нашего гравитона. Все заканчивается быстро, даже не успев начаться.
Мы едем.
Свет гаснет, фары выхватывают из мрака обломки и кратеры, но внутри — полумрак и почти тепло. Никто не говорит. Только шум фильтров и слабое гудение мотора.
Я держу Баренцеву на руках. Она уже не может сидеть сама.
Под моими пальцами — ее спина, ее вес, ее дыхание. Оно обрывается то на вдохе, то на выдохе. Легкое. Скользкое. Влажное, словно дыра в грудине.
Иногда я не понимаю, дышит ли она. Только смотрю на еле заметное движение грудной клетки, а потом просто прижимаю ладонь к ребрам. Так легче.
Я ничего не говорю. Потому что если скажу, она может услышать. А если услышит — значит, еще здесь. А если еще здесь — может умереть.
Лучше тишина.
Стекло запотевает, становится влажным, и прямые солнечные лучи больше не слепят. Я так давно мечтал увидеть солнце, и теперь, когда оно касается моего лица своим теплом, я не могу это прочувствовать. Всего меня сковало незнакомое мне ранее чувство.
Она открывает глаза, медленно, с усилием. В уголке губ появляется бледная полуулыбка.
— Скольников…
Едва слышно. Как будто ветер шевельнул имя в ее горле.
— Тихо, — шепчу. — Молчи.
Я впервые не хочу слышать ее голос. Потому что он срывается. Потому что он звучит так, будто в последний раз.
— Все хорошо, — она еще и успокаивает меня. — Просто холодно. Очень холодно. Ты здесь?
— Да. Я здесь.
Она закрывает глаза.
Машина не останавливается, но все внутри будто замирает.
У меня дрожат руки. Я впервые не знаю, что делать. Ни капельницы. Ни препаратов. Ни оборудования.
Только человек. Только холодеющее тело под ладонью. Только бескрайнее ничего вокруг.
***
Сплошная, почти священная темнота. Я сижу в ней все в том же душном костюме, дышу через фильтры, хотя в этом уже нет надобности. Просто если я сниму его, то буду ощущать себя совсем беззащитным. Наконец, тяжелая дверь открывается. Свет льется через проем, ослепляя, и я не могу разобрать, кто передо мной.
— Идем, Марк.
Я не слышал этот голос с того момента, как вошел в послеоперационную. Я уже и забыл, с чего все начиналось, но сейчас у меня нет никаких сил реагировать на происходящее. Я эмоционально пустой.
— Кондратьева, — я поднимаюсь со своего места и иду за ней.
Мне, наверное, уже и не нужны ответы. Кроме одного.
— Как там Баренцева? — мой голос звучит глухо.
— Она в надежных руках, — со спины я даже готов поверить, что это Линда. Просто перекрасила волосы и, может, немного подросла. — Мы подготовили тебе комнату, но сначала тебе надо кое с кем встретиться.
Я просто иду следом. Сейчас мне все равно, что будет дальше. Я даже не уверен, сколько сейчас времени. Здесь нет ни одного окна, только старые постеры на дверях.
“Большой Алтай! Пять дней по цене трех и никакой связи!”
“Увидеть Байкал — и умереть. Почему стоит поехать прямо сейчас”
Кажется, мы под землей.
Мы подходим к проему, где даже нет двери. Разноцветные длинные висюльки радостно болтаются от легкого сквозняка, брякают, ударяясь друг о друга. Кондратьева жестом указывает мне входить.
Это не кабинет. Скорее, что-то среднее между комнатой и приемной. Может, даже зона отдыха. Стены уставлены полками с книгами, коробками с потертыми названиями и рисунками. Наверное, настольные игры. Несколько кресел смотрят друг на друга, искусственный камин трещит ненастоящими поленьями, но даже сквозь костюм я ощущаю тепло от него. В одном из кресел спиной ко мне кто-то сидит. В костюме становится душновато, и я снимаю шлем, бросаю его на одно из кресел.
— Можешь идти, Настя, — говорит нежный женский голос. — Садись, Мрак.
Меня будто ударило током. Только она меня так называла. Одновременно хочется замереть и бежать, но я делаю над собой усилие и сажусь в кресло напротив. Я не хочу смотреть, но поднимаю на нее взгляд. Она почти не изменилась.
— У тебя прибавилось морщин, — говорю и понимаю, как глупо это звучит.
— У тебя тоже, — отвечает она с улыбкой.
— Я не смог спасти тебя тогда, — говорю что-то очевидное, но имею в виду “прости”. Она это понимает.
— Зато я смогла спасти тебя сейчас, — Линда закидывает ногу на ногу, и из-за голоса что-то во мне до сих пор не может поверить, что это действительно она.
— Столько людей могло погибнуть, — мой голос ломается, срывается на шепот.
— Каждый день кто-то погибает. Но заклинившие двери… пришлось импровизировать, — Линда наклоняется вперед, упираясь локтями в колени. — Мы лишь хотели убрать генерала, ведущего проект “Мухи”.
— Сколько у вас агентов… — горло сдавливает. — А я?
— Это моя прихоть, и я пошла на жертвы, — она касается шеи, сжимает в пальцах гортань, — ради нее. Вряд ли был иной способ заставить тебя бежать.
— Но я спасал людей.
— Нет, ты спасал системы, — она смотрит прямо в меня. — Люди умирали где-то снаружи. Те, кто не подходил по группе крови. Кто не подписывал “добровольное” заявление. Кто не был “красив” или “экономически оправдан”. А ты сшивал нужных.
Я опускаю голову.
— Теперь у тебя есть шанс спасать действительно людей.
Выдыхаю. Сцепляю пальцы в замок. На ковре под ногами уже сложно различить рисунок из-за истлевших проплешин. Я растираю мыском одну из них, словно пытаюсь что-то убрать.
Тогда, в детстве, полном уничтожающего разум голода и постоянного страха, Линда всегда была смелой. Она знала, что делать.
Сейчас это чувство не изменилось. Она снова старшая, сильная и будто знающая если не все, то многие ответы.
Тогда меня это пугало.
Сейчас — тоже.
Тогда я принял решение испугаться, отдалиться, сбежать в надежду стать хирургом в Центре и выжить.
Сейчас…
Я поднимаю голову и смотрю на Линду.
— Что за проект “Мухи”?
— Разве ты никогда не задумывался, почему пыль вообще появилась?
Я, кажется, начинаю что-то понимать. Тошнота подступает к горлу, хотя я очень давно ничего не ел.
— Так вы и убили его, — шепчу.
— Не мы. Его собственные создания убили его, — Линда откидывается назад в кресло. Смотрит на циферблат наручных часов. — Но мы позже поговорим об этом. Тебе пора проведать Юлю. Думаю, она уже ждет тебя. Дальше по коридору, дверь с Эльбрусом.
Я выхожу в коридор. Лампочки Ильича освещают мне путь. На безликих стенах и дверях различные постеры, и я изучаю каждый, пока не вижу тот самый.
“ЭЛЬБРУС
✯ Я предпочел бы попытаться сделать что-то великое и потерпеть неудачу, чем делать что-то посредственное и добиться успеха ✯
ПРИСОЕДИНЯЙСЯ К НАШЕЙ ТУРГРУППЕ СЕЙЧАС”
Я вхожу в дверь без стука.
Баренцева лежит на белой постели с закрытыми глазами, но поворачивается на звук. Она видит меня и улыбается. Ее глаза — бескрайний штиль. Она хлопает по постели рядом с собой, и я подсаживаюсь к ней. Беру ее хрупкую кисть в ладонь.
— Я рада, что ты здесь, — ее голос звучит тихо, но без тех ужасных хрипов, которые были в нашу последнюю встречу.
— Я тоже, — отвечаю также негромко.
— Ты же останешься? — она смотрит на меня с надеждой.
— Я… Да. Останусь.
И я ложусь рядом с ней.
Мне хочется верить, что будет завтра.


