Анри Ред
Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещён и влечёт установленную законодательством ответственность.

Всем миром

Всем миром
Работа №20
  • 16+

Осколки забвения

Люди привычно прощают себе любое дело. Только поступки наши не всегда пропадают бесследно.

Иори Огава спешил к дому. Лодка его шла на пределе, покидая воды Японского моря, но движениями своими резкими, бесполезными, Иори будто стремился еще как-то помочь мотору — сильнее винтами разрубать воду, скорее прибить лодку к берегу. Казалось, он опасался прибрежной волны, крупного корабля или иной неодолимой опасности.

И вот показались впереди выстроенные вдоль берега рыбацкие дома селения Ине. В один из них и заплыла прямо под своды первого этажа лодка. Иори выскочил из нее и ринулся в жилые на втором этаже комнаты.

Рыбак, не отличавшийся теперь ничем от живущих рядом, таких же скромных, опрятных и неприхотливых поселян, в прежние дни был способным ученым. На стенах висели газетные статьи, фотокартины звериного мира, измерительные приборы разной величины, а на небольшом у зеркала столике разместился снимок далеких лет, где Иори стоял в обнимку с друзьями-студентами Токийского университета.

Иори долго пытался вытянуть ящик стола, позабыв, что механизм изломался со временем. А когда уже совсем разволновавшись, выудил его из затворов, вдруг послышались призывные тюленьи выкрики и будто морской водой колыхнулась перед Иори зеркального отражения пелена.

Замотал головой рыбак, подбежал к седзи. Долго что-то выглядывал в помрачневшей воде и, не найдя ничего непривычного, запалил в доме унылое освещение.

На столе перед Иори лежал сверток. Он нерешительно стал отворачивать его лепестки. И вот на небольшом медвяном платке проявились осколки посуды. Рыбак бережно ворошил их, пока не сложилась из фрагментов тарелка — обычная белая глина, молочная глазурь, голубого оттенка рисунок.

Лишь с одной стороны скалилась дырка — не хватало куска, чтобы завершить искусный пейзаж. Робкими, тряскими руками Иори выудил что-то белое из-за пазухи и вложил в тарелку. В тот же миг снова зазвучали выкрики, зарябило зеркало, заскрежетали, соединяясь в единое, фрагменты тарелки. И открылся Иори идеально сложенный, давно позабытый рисунок — в центре волны, вздымающиеся к небесам, а по краям скалы и ныряющие с камней морские котики, беззаботно кричащие о чем-то своем белым туманным облакам.

Пошатнулся Иори, дыханием замер и помутился в воспоминания.

Открытия Карафуто

Вот Иори в команде студентов-выпускников рано утром прибывает на остров Кайхио-то — небольшой лоскуток земли в ста восьмидесяти морских милях от ближайшего поселения Карафуто[1]. Здесь начнется их летней практики срок, пора исследований и открытий. Но случится это позже, а пока моряки комбината приветливо встречают друзей и поздравляют с приобщением к работе испытанных наемников моря. Ведут их к запустевшим поселениям первобытных племен. Рассказывают, как те скромно жили даяниями природы, но натуре извечно нет дела до планов людей, и все предает она забвению времени, а потому и людям должно думать строже, а мужчинам, как и прежде, вовлекаться в крепкий промысел.

Затем устраивается в честь прибывших нескромный стол: здесь рыба морская и щупальцелапые, соленые нори и сладкий батат, а еще водка рисовая в непривычном даже для студентов избытке.

После того их, пьяных от жизненной радости, умещают в вертлявую лодку и везут в море. Крепкие руки моряков воздевают студентов над водной пропастью и бросают в волны икающих, напуганных, протестующих. Таким на комбинате был посвящения день, и настоящей радостью были окрашены те приветные встречи.

Тогда же впервые Иори увидел директора Гоэмона. «Капитан-рокот», «Капитан-власть» — называли его моряки за крепкий авторитет и разумную обо всех заботу.

— Притопите этого хворого, парни! Не верит он, что пришел конец! — кричал, кивая в сторону Иори, Капитан. И полетел над морем громозвучный хохот Гоэмона, низкий, плотный, с наждачной хрипотой.

И лежали затем на камнях и гальке наглотавшиеся воды студенты, смеялись и грелись саке до самого утра.

Когда обнаружил далеко за полдень себя Иори в нестройном состоянии в жилых бараках, увидел, что и друзья его крепкие Окано и Кидо не могут на ногах стоять. Окано, природный воин, могучий в росте и неудержимый в силе, первый на курсе пловец, пытался на руках приподняться, но только опадал на простыни и мотал в разные стороны лохматой головой. Кидо, уступающий другу в тверди, но всегда превосходящий того в скорости, пытался привстать на колени, разрывал без устали ногами футон и мычал, недовольно надувая щеки.

Лишь Акэти не было внутри. Но он всегда был самым бесстрастным среди друзей и даже излишествовал несмело, отсиживаясь в стороне, не участвуя в порывах жизни. Так сталось и в тот утренний час. Пока друзья пытались себя собрать, Акэти разведал немало о комбинате. Он же первым сумел понять, что все творимое в его пределах — невозможное зло…

Само построение домов комбината напоминало корабль: дозорные, бессонные пункты на «носу» у моря продувались ветрами, промывались прибрежной волной; тесные бараки-каюты убегали рядами прочь от воды; крепкие, широкие покои директора Гоэмона завершали расположение на отдалении от моря и, точно каюта капитана на корме, собирали ночами подручный совет, где разрешались планы и выдавались приговоры.

В самом центре комбината выстроен был «камбуз», где устроились и трапезная, и кухня. Рядом высоко вырастала стальная «мачта», сообщавшая знаменами «команде корабля» и народную гордость, и погоды волнение.

Были на комбинате и подземельные устроения. Подкопы вели к самому морю, а у входа в тоннели располагались казематы-клети, устроенные, как после узналось, не только для хранения снаряжения…

Забойка

Первый день забоя Иори запомнил навсегда. Поздней ночью, еще до солнца, в лунном бессветии, оживились окрестности торжеством события, сборами, стуками. Кричали: «Подъем! Забойка!». Студентов, взволнованных и со сна вмиг озябших, выстроили перед бараком, нарядили в хантэны на теплой подкладке и, снижая и суету шагов, и силу окриков, украдкой повели к неизвестному месту.

Друзья покинули «корабль» и обходным путем мимо влажных скал продвигались к морю. Через какое-то время проход вывел на дощатый настил, где устроилась широкая площадка, рабочее место нещадности и стяжательства.

Совсем скоро студенты узнали, что вовлекаться придется в истребление, а не в постижение, и что главным промыслом комбината был забой, а не лов жабернодышащих, как обещали агитационные буклеты, разносимые с улыбками по коридорам университета.

Волны отзывались где-то рядом и звучал в округе незнакомый галдеж. Вода такой плотной взвесью стояла в воздухе, что не только развидеть окру́жный мир сквозь серую пелену, но и вдохнуть глубоко вату тумана, не задыхаясь, — никому не было под силу.

Сезон охоты на комбинате привычно длился не более месяца: распалялся в конце июня с выходом на берег котиков-холостяков, сохранивших и серебристый мех, и нежный подшерсток, и завершался к первому августа, когда самцы принимались линять. Затем команда конопатила «корабль», все щели и дыры затыкала пенькой и паклей и уходила до следующего года в более пригодные для промысла места, где ловила треску, селедку и прочие морские продукты…

— За дело, парни! Разомните руки! Да наполнится сковорода! — кричал восторгом первый помощник директора Гоэмона Стеклянка, которого прозвали так за любовь к дальнозорным приборам. — Не суетись, новота, научу! Разбирай пока инструмент да гляди в стекляши, проникая в дела наши! — гоготал моряк с обветренным лицом, вкладывая в руки студентов бинокли.

Он показывал рукой в туман и дребезжал сбитым из досок ящиком с длинными ножами, сообщая, что и они понадобятся друзьям совсем скоро. Затем он принес весы, леску, метры и другой инструмент. И пока Стеклянка споро, обычно все по местам раскладывал, туман прояснился, точно и сам участвовал в диком деле, что до поры скрывал.

Протирая от сырости линзы, друзья развидели на берегу целое войско тюленей, подвижных, искрящихся, самоватых. Они гудели, игрались, сближались, порою срываясь в ссоры, и никак не думали того, что случалось с ними в тот самый миг.

Уже не первую ночь загонщики ожидали стаю. Готовили лежбище, разбирая отходы моря, в нужных местах для отлова создавали приютный простор, подновляли отгонный двор, чинили изломы ограды.

Теперь же загонщики, поднявшиеся еще ночью, видевшие выход на берег самцов, рядились в работное, немаркое, доставали-вытаскивали крепкие дубины и шли беззвучно в подземные тоннели, прорытые до моря, чтобы выстроиться вдоль воды и отсечь от бегства холостяков.

И вот загорелась карминная искра в руках директора Гоэмона, проявившегося в сумраке на высокой скале над людьми, над стаей, над несчастным миром. И заголосили загонщики, задребезжали дубинами, ногами зашаркали, двинулись от моря к берегу, понуждая котиков стесняться в отгонный двор.

В какие-то минуты примерно четыре сотни голов, хрипя и сбивая дыхание, двигаясь прочь от опасности по деревянным настилам, заточили себя в ловушку. Окруженные забором тюлени сбивались теперь в кучи, не имея возможности вернуться или толкаться дальше, крутили головами, опасливо озирались и недовольно фыркали. Более удачливым холостякам удавалось уйти, почувствовав скверное место. Они растекались в стороны или пускались в море, минуя ловцов. Но и эти счастливые, в другие дни, снова приходили на берег, чтобы крепче испытывать сердца людей…

Но моряки, точно высеченные из камня, никогда не находили способности к состраданию. И теперь, возбужденные добычливым началом, прикрывали широкие створы в уже переполненный отгонный двор. А там узилище отворяли с другой стороны, и котики по узкому деревянному ходу шлепали ластами на «арену», где принимали последнего страха боль.

На лесах вдоль прохода их встречали ловцы. Шестами они выуживали из забойной реки секачей и самок, направляя в специальный на свободу лаз, — отпуская первых за недолжный вид шкуры, а вторых, дабы жизнь зарождали щенков.

«Арена» помещалась за скалами вдали от моря и совсем близко подходила к месту, где в поражении стояли студенты. На смертоносном плато точно воины крепились забойщики. Лица их были повязаны тряпками, торсы скрывали плотные каппоги. Они размахивали перед собой крутоломными дубинами, а с хлынувшими на арену холостяками над забойней заметался страх.

Первым выскочил из прохода самый юркий, игривый котик. Шкурка его в лунном свечении серебром играла, теплой радостью струилось дыхание. Он сразу получил дубиной лютый по носу удар, и яблоки его глазные выскочили от сотрясения на дощатый пол, покатились остывающей жизнью, хрустнув бледно-розовым соком под ногами забойщика. Следом удар и еще удар. Двенадцать нечеловеческих рук взмывало неумолимо в воздух, и дюжина тел тут же опадала на деревянные настилы. За забойщиками хоронились ловцы. Ловкими, спорыми рывками они оттаскивали агонизирующих, еще живых котиков и умещали грудами на рикши. А там, точно погребальные драккары, тянули поживу в разделочную к студентам. В те дни промысловый забой претворялся с той же жестокостью, что и сотни лет назад, хотя были уже и электроток, и мелкий калибр.

На «сковороде» уже во всю орудовал Стеклянка. Для совершенного истечения жизни, отъятия дыхания, — он бил очумевших от боли холостяков ножом в сердечники. Вскоре к нему присоединились и другие моряки, а ловцы все тянули и тянули побуревшие рикши.

— Давай парни, — зазывал Стеклянка, — бей! Вынимай жизнь!.. А то проспится благо морское и будешь за ним бегать! Иори, смотри, видишь метку? — И он помахал передним ластом неживого котика, на котором болтался металлический знак. — Снимаешь номер и серию. Так узнаем и землю рождения, и жизни срок. Затем на весы. Метром промеры. И все в ваш Тодай. А они нам за то — молодую силу!

Как затем сообщили друзьям, для успешной зачетной практики во время забоя для науки надлежало метрические показатели собирать, а для отличной отметки — должно было включаться и в умерщвление на вольных началах.

Первым не выдержал Акэти. Он было бросился с боем на Стеклянку, но моряк просто вильнул вбок и, больно стукнув студента подножкой, уронил Акэти в грязь и в истечения холостяков. Окано и Кидо оттащили друга в сторону. Стеклянка понимающий руками развел жест и подмигнул студентам, указывая кивком головы на ящик с ножами.

В этот момент уже не справился Иори. С началом боя холостяков он все топтался на месте, не принимая, смущал глаза, пытаясь развидеть взмахи, а теперь сотрясался в единой дрожи в невозможной мути отступающей ночи. И желудок его не сдержался, выпростал всю мерзость, что закипала у него внутри.

Распалялось лето тридцать девятого, и ужасные вещи творили люди по всей земле… Но не каждому было назначено вовлекаться в события.

Кто-то принимал вызовы и шел по пути обстоятельств стечения. Так, Окано и Кидо, растеряв сперва немало минут, уже сжимали ножи в ладонях, виновато поднимали плечи, смотрели украдкой на ошалевших друзей.

Кто-то, напротив, выходил из обстоятельств, ломался, буйствовал. Таким был Акэти, сумевший сперва взглядом своим убедить друзей бросить ножи, затем в какой-то недолгий миг взлетевший на скалу к Капитану, чтобы кричать и махать руками, пугать угрозами дюжего Гоэмона, гранитного, лишь недобро ухмыляющегося в ответ моряка.

Были и такие, как Иори Огава, стоявшие тихо до поры в своей стороне…

Но дело не отвлекали ни застывшие, ни противники. И с рассветом на «сковороде» рядились сотни погибающих холостяков. На туши их неостывшие с камней, заград и построек слетали кайры. Они бегали по недвижи́мым, призывая вернуться к жизни, недовольно клевали их, метелили крыльями и разбегались прочь от старательных моряков.

А забойщики не отвлекались, мокли рубахами и, точно по вековечной земле вдоль свежих насыпей, размеренно переходили от одной туши к другой. Рывок острого ножа — и осекалась жизнь. Широкий взмах — и являлась от брюха до горла линия смерти. Еще и еще один — и распускался плоти бутон вокруг головы и по линии ласт. Следом рычать принимались лебедки и шкуры враз облетали тела, умещались в чаны с морской водой для выстыва́ния и чистки, чтобы после на станках для мездрения принять достойный предфабричный вид. Салом, мясом и печенью наполнялись бочки, внутренности и прочий отход грузились на баркас для высеивания в море уже ждущим касаткам в дармовое кормление.

Друзей-студентов, неспособных касаться ни живых, ни мертвых особей, в тот день избавили от дела, отправив в подавленном нахождении нести на постельных койках досуг до вечерней трапезы.

Ужин закатный был тихим, а когда студенты пришли на «камбуз», нечастые шутки и смех совсем утихли. Безжалостные в деле моряки, напоившие руки свои и глаза смертью, здесь за столами, вокруг пищи, на виду у жизни, становились нечаянно кроткими и понимающими, чувствуя пульс вины и поминая собственный первый день…

К друзьям подошел Стеклянка. В руках его были глубокие чаши, донбури, а в них запеченный с травами батат и темное вареное мясо.

— Ну вы как, новота?.. Держись! Прокипит, выстоится… У нас в дни забоя запрет на прием… Но Капитан-власть разрешил немного забыться. — И Стеклянка выудил из-за пазухи с теплой рисовой водкой кувшин.

Акэти не выдержал, сбежал. Тогда Стеклянка не без удовольствия занял его место. Вскоре кувшин опустел, моряки разбрелись по койкам, а Окано и Кидо прикончили по две порции в этот ужин — Иори так и не нашел сил притронуться к еде.

Тюлени ушли

Утренний подъем случился у студентов крайне поздно. Друзья не слышали никакого побудного шума и проспали восход. Не возвращался в эту ночь в барак и Акэти.

Одевшись, они вышли на свет и отправились в сторону забойки. На «сковороде» было пусто, хотя вчера весь вечер моряки обсуждали новый лов. У входа в подземье в клетке с инвентарем лежал укрытый штормовой курткой Стеклянка. На петлях висел замок, и Окано уже задумал сбивать его камнем, когда Стеклянка предупредил:

— По праву все, новота. Не тронь. А то крепче достанет Капитан-рокот. — И он привстал, скинув капюшон, обнажив опухшее боем лицо, глубоко треснувшую нижнюю губу, ссадины и кровоподтеки. — Пересидел с вами и проспал дозор. А что-то ночью сталось. Котик ушел. Обычно виною дождь… Вот только сухо кругом, а что на деле было, — не видел. А Гоэмон — скор, гранитен. Но не в обиде я. Посижу до нового солнца и в обрат с вами. Главное, чтобы не ушла стая на иной берег…

Друзья поняли, закивали, достали Стеклянке воды и отправились на «камбуз». По пути их нагнал Акэти. Таинственно ярился его дух. Он все обещал рассказать про свою несонницу, но не теперь на «корабле», а после… Так и дошли до обеденной, где у входа распоряжался Гоэмон. Завидев студентов, он буркнул:

— Не работаешь — не ешь… Помогите парням с моллюском у берега, а там приходите. В подкрепление за камбузом висит перекус. Захватите себе по ленте. — И он прогнал студентов в противную от забойни сторону, где команда привычно выходила в свободные дни в море вытягивать с неглубокого у берега дна ракушки.

Неожиданно первым на все согласился Акэти. Он увлек друзей за собой мимо обещанного Капитаном припаса — сушившихся на поперечинах шматков мяса холостяков. Свежие отрезы их выглядели отвратительно: некоторые скалились розовым, походили на петли кишки, другие, посеревшие, с кожей и ластами, точно руки людей, жутко махали студентам.

В ужасе удалялись друзья от лоскутов плоти, но вскоре позабылись на время в напасном устричном лове, помогая ныряльщикам выуживать сети, высвобождая плетения от добычи и сора, вскрывая моллюсков прямо в лодках, запивая их присоленным лимонным соком.

Эта слаженная сговорчивость, смирение реакции на островную жизнь, — случились по научению Акэти и в претворение задуманного им плана, о котором он рассказал друзьям, лишь только студенты прекратили лов.

Тайна Акэти

Оставив моряков, друзья уходили прочь от лодок по песку вдоль заворачивающего дугой берега и вскоре пришли к укрытому со всех сторон скалами мысу Нетерпения. Так называла его команда из-за тучной, гигантской скалы, походившей формами на Венеру сурового палеолита. Эта подточенная волнами и ветром громада стояла склоненно-рассерженно, развернувшись широкой, дородной «спиной» к морю, точно расстроенная женщина, не дождавшаяся из моря моряка.

Студенты сели под Нетерпеливой скалой, и Акэти во всем признался. Он рассказал, как терзался целую ночь, не прощал себе гибели, задумывал даже «корабль» поджечь, но робел за друзей и не решился. А потом, бродя в тумане, вспомнил, как сосед-крестьянин в его детстве прогонял ворон с полей, как крепил на пики жуткие куклы, одетые школьницами, и держал по ночам в ужасе не только вредителей, но и всех окрестных детей.

И решил Акэти устроить чучело на берегу. Достал доски, сложил крестом, нарядил в косодэ. Окрасил черным пеньку, закрепил на вершину, как волосы. Повязал оби на «горло» чудовища и прикопал на берегу, собрав подъемно-складное устроение, которое вмиг восставало отвесно, лишь только за леску тянули «руки» его.

Проверив крепость пугалища, Акэти вышел в море и встал на якорь в ожидании зверя. Человека тюлени привычно видят, а потому пугаются, лишь когда он недобро шумит, болью бьется и идет толпой. В другой час котик просто шлепает выше по берегу, уступает, не спорит. Но в ту ночь стая увидела нечто парящее низко над землей, с развевающимися одеждами, трепыхающееся телом. И уловка сработала, сердечники дрогнули, стая ушла. А Акэти прибился к берегу, прикопал пугалище, леску, идущую до самой воды, укрыл камнями и широким нелюдимым путем вернулся в лагерь.

Студенты поздравляли Акэти с изобретением, лишь Иори не счастился в тот миг. Акэти развидел его подозрения, признался, что верно выявят чучело скоро моряки. Извинялся, что навредил Стеклянке, что не случится, пожалуй, и учения практика у друзей, оттого что разладится Капитана промысловый план… Но вопреки всему Акэти считал, что нет ничего важнее борьбы против зла в человеке и не должны друзья жалеть расточать и себя, если станет нужным, лишь бы победил свет.

Следом он вытянул из-за пазухи тарелку — обычная белая глина, молочного цвета глазурь, голубой рисунок природной, светозарной жизни тюленей, — и призвал друзей заклясться, стать натуре заступниками, не пускать, не усеивать поле жизни зернами зла.

Акэти надломил тарелку, разделил ее на четыре части — для себя и друзей. И каждый из них, не надумывая, не сомневаясь, принял фрагмент с обещанием. И полетела клятва на виду у Нетерпеливой скалы вдоль берега острова Карафуто и, подхваченная ветром, расступала туманы, собиравшиеся над соленой водой, и утихла где-то далеко в глубине моря.

Долго затем друзья наблюдали кругом в затаении, кутались в скальные тени, следили, как чайки серокрылые гонялись за плеском воды, и не было никаких притворных слов, никаких напрасных движений.

Месть Гоэмона

Вернувшись на «камбуз», студенты обо всем имели план. Акэти думал первым из-за стола уйти, чтобы проверить пугалище и снова отогнать стаю, пока друзья шумной беседой отвлекали матросов. Позже они должны были соединиться на Нетерпеливом берегу, чтобы похитить лодки и отправиться к острову Карафуто. А там уже идти до любого рыбацкого поселения, просить помощи и начать сообщаться с Тодаем, писать властям, будоражить людей.

Ужин проходил покойно, без смеха и громких выкриков. Моряки сидели задумчивые и терпеливые. Казалось, готовили себя к делу, а потому не отвлекались на мимолетное.

Приветливым в этот раз представлялся и Гоэмон. Он извинялся за недолжную крепость, суровое обращение. За расстройство представлений об уютной практике. Восхищался чувствительностью душ и предлагал друзьям исключительно рыбный стол, снова и снова прося прощения, угощая сливовым вином.

Акэти что-то предчувствовал, отказывался, вспоминая про трезвые в дни забоя установления, находя много странностей и в расположении Капитана, и в затаенной кротости команды. Но друзья не нашли сил обидеть Гоэмона, а Окано и Кидо совсем отказывались без подкрепления устраивать погром.

В неизвестно который час Акэти покинул друзей, а не сильно хмельное вино враз оказалось сбивающим с тверди. Иори гляделся кругом, точно уйдя под воду. Обстановка и моряки качались и двигались непостижимо неспешно, Гоэмон пропасть времени шел до друзей, наливал ту же юркую из кувшина сливу теперь вязким тянучим варевом.

Окано и Кидо скоро устроили задуманный бой. В затуманенном, некрепком состоянии они лишь толкали друг друга и заплетались речами неясными, а когда моряки подошли разнять их, бросились было и на них, но быстро оказались скручены, обезопашены и под руки выволочены на природный свет.

Иори желал восставать, препятствовать, вовлекаться, но никак не мог из-за стола подняться — крепко, неотпустимо держал руками его Гоэмон. А Иори все доказывал недопустимость убиения, спорил за справедливость, утверждал про истончение духа. Но что-то свое понимал Капитан и будто не слышал. Затем кликнул команду. Моряки обступили Иори, поволокли по ночному свету, грубо поволокли, обдирая ноги, вырывая руки, не жалея ударов. И в конце обнаружил себя Иори в объятиях Стеклянки, который и прекратил побоев течение, укрыл студента до утра от людей, сообщая, что никуда Нетерпеливая скала не денется и дождутся его друзья, если есть во встрече резон…

Выбор Гоэмона

Карусельным утром в тоннельной клетке пробудился Иори. Окано и Кидо виновато сидели рядом, понимая, что сумели угодить в западню. Акэти никто не видел, не было нигде и моряков. В обед друзей навестил Стеклянка, принес риса и нори, признался, что полной мощью идет забой — команда не жалеет выдержки, нагоняя простоя дни, и сидеть студентам в заточении до позднего вечера, когда дело успокоится и придет говорить Гоэмон. Следом Стеклянка намекнул, что лучше бы друзьям сговориться с Капитаном, а не затевать ссору в неподходящую пору самого промысла, и покинул студентов.

Уже в сумерках к друзьям пришел Гоэмон — в руках небольшой для варки котел и крепкие палки. Он казался спокойным, все для себя решившим. Устало, неспешно он подтянул к клеткам тяжелую колоду, сел на нее и стал устраивать перед собой костер — прикопал принесенные палки рогатинами к небу, надел на поперечину котелок, накидал ветоши, дров, запалил пламя.

После, не дожидаясь кипения, он стал выуживать моллюсков из посуды, вскрывать панцири, вгрызаться в мясо, живьем убивать.

— Хоккигай полезны для сердца, — сообщал Капитан. — Лекарь назначает на борту в дни волнения. Но в пользу попадаются не все… Те, что находят ума поглубже в песок зарываться, перестают примечать неприютный им мир, — в положенный срок невредимы возвращаются в море, уходят своим путем. Другие, напорные, неуклонные… — И он со скрежетом стал выскабливать ножом моллюска из разломанных створок. — Первыми идут на прокорм. А те, что и обиняки не понимают… — И Гоэмон поднял широкие плечи, стукнул острием ножа по котелку. — Варятся долго в бессилии и мучительно, неотвратимо гибнут.

Тишиной ответили студенты. И тогда Гоэмон продолжил:

— Верно, думаете, что попались в невод к монстру?.. Вот и Акэти судил обо мне скверно. И навредил делу.

— Где наш друг? — опасливо спросил Иори.

— Перебрал вина. Потащился на лодке в море. Стал мутить глубину. А утром нашли его парни в водах, запутавшегося в обнимку с каким-то чучелом…

— Как? Акэти! Друг! — кричали студенты на перебой.

— Хорошо, хоть вас сюда прибрали. Пьяных, невоздержанных. А то и вы бы могли выкинуть вчера, — продолжал Гоэмон. — В общем, теперь на корабле такой закон — протестующие сидят в клетках, пока я не выправлю бумаги на возврат, чтобы выдворить не согласных с самыми строгими указаниями насчет пригодности к труду и товариществу. Либо можете выйти сейчас и докончить практику… Если, конечно, не станете мешать делу парней.

Друзья молчали. Иори силился вспомнить, наливал ли Акэти себе за столом вина, но и без того, ночью в неспокойных волнах легко было опрокинуться в море, а если еще пытаться что-то наугад распутать…

— И думайте скорее, — прервал Капитан. — Друга вашего сразу не получилось выудить — у парней забой. Так и крутится на лесках в море, ждет друзей… или касаток, если станете мяться и дальше делать упреки.

— Выпускай, негодяй! Черт с тобой! — раздосадованно прокричал Окано. — Я беру их на себя. Никто не навредит, не посмеет более. — И он уверенно посмотрел на друзей.

— Мы и сами за себя в решении! — поддержал Кидо, поднимаясь с земли. — Акэти нужно немедленно вызволять.

— Добро, — проговорил Гоэмон. — Попрошу отворить Стеклянку. А надумаете иначить — вспомните про морских друзей. — И он указал на котелок с моллюсками, где во всю бурлила вода. — Акэти, кстати, мы достали. Не звери же… — И, поднявшись, он отправился прочь.

Обещание не сдержано

Капитан принял все погребальные решения, выписал и свидетельство, как водитель экспедиции, определил и обряды, и захоронение в водах.

Студенты простились с другом, больше не спорили, всему подчинялись. Забыли про подозрения свои, про клятвы и намерения прекратить дело забоя.

И, казалось, совсем с непоправимым злом свыклись — обещали себе, что все для науки. Взвешивали погибающих котиков, списывали номера, серии. Делали все споро, без отдохновения, не позволяя времени пробудить холостяков и задержек в деле шкур обработки. А затем смывали водой следы рук человеческих, чтобы на следующий день вновь повторить.

Говорят, в любом лютом деле человек находит себе оправдание, а жалость, сострастие с течением притупляются. Да, друзья в убиение не вовлекались, стояли в запасе для подсобных нужд. Но тяжесть удушливой скверны не угасала ни на минуту внутри до тех пор, пока они не покинули остров.

— Ты думаешь, не́люди мы, звери?! — защищался Стеклянка, обращаясь к Иори. — Мы просто не даемся напору. Это мятеж на корабле, смещение рулевого. Общество давит на нас, понимаешь? Благами, уютом, упрощением! Мир делает из моряков пассажиров! Безмерное цивилизаторство, потребления рой. Бери! Все готово, за тебя устроено!.. Но мужчине нужно идти в забой, вгрызаться в землю, ломать льды, уходить под воды!.. Знаю, придет час, и бой станет запрещен. Но до тех пор не смей упрекать ни словом, ни взглядом. Я веду жизнь свободного человека. Приношу пользу и семье, и парням, и правительству тоже…

Иори не отвечал, не хотел заступать в беседу. И Стеклянка с новой силой и рвением уверял, подбирал слова, объяснял. Сваливался на иные темы, чтобы создать согласия ток. Но так и не найдя подпоры, в конце концов прекратил навязывать себя Иори.

Бывает, решимости не хватает события, чтобы остановить разрушающее нас день ото дня. Но и когда это нужное вдруг на глазах происходит, порой не достает времени, чтобы все исправить. Никто, впрочем, в том не виноват, но и расплата в свой срок приходит безжалостно и непременно.

Это был один из обычных забоя дней в конце промысловой смены. Особенно ненавистный предощущениями для Иори — небо тускнело необычайно изобразительно, о непритворном, вечном шуршал прибой, и на виду у натуры моряки доказывали всему миру, чего на самом деле стоит человек. Команда орудовала на «арене», подвозила на рикшах холостяков, пока Иори неутомимо записывал промеры в тетради.

Убийства подошли к концу, когда Иори вдруг различил невыразимой жестокости сцену. На «арене» среди опавших, хрипящих холостяков метался последний на ластах держащийся котик. Он припадал к друзьям, отцам и братьям и в ужасе опрокидывался, различая их конец. Видимо, он не годился для смерти — недолжный размер, неважная шкура. И моряки задумали отпустить его и отчаянно над страданиями зверя смеялись. Они растаскивали в стороны оглушенных холостяков, и малыш-котик вскоре показался у забора совсем один. Кто-то из крепких, широкой спиной знакомых моряков раскрыл на свободу лаз и двинулся к холостяку, чтобы направить его, выставить из «арены». Но казалось, что малышу уже все равно, он отлетел от грубых явлений мира, не видел, не думал, не чувствовал. Он бросился в противную от моряка сторону, прошлепал некрепких три шага, задрожал и упал замертво. В этот миг обернулась широкая спина. Это был Гоэмон, для своей собственной радости спустившийся в этот день в загон…

После этой сцены все в памяти позабытое — показалось Иори. Невозможность терпеть неприкрытое зло стала невыносимее смерти. Он решил теперь же, немедленно уйти на лодке в море. Двигаться без устали до других настоящих живых людей, но судьба управила по-другому. Пришла война…

Прощание с Карафуто

Немцы со дня на день думали броситься на Европу, а она, разнеженная, ждала, чтобы себя отдать в короткие дни, недели, месяцы. Сдав орудия, уступив дома и своих женщин.

Япония, зараженная победами предыдущих десятилетий не только над Азией, но и в борении с русскими, имела особые насчет наступающего мироустройства планы, и тоже готовилась к войне, собирала новобранцев.

На Кайхио-то приплыли военные. Широко приплыли. Разместились бивуаками. Вербовать стали моряков, увлекать оружием. Прекратили, распугав котиков, любой забой. А потому незапное бегство Иори потеряло смысл… Окано и Кидо сразу сдались, добровольно зачислились. Сговорился покинуть с солдатами остров и Иори — пообещал им надумать со службой в самый короткий час, если помогут вернуться в Тодай, завершить с делами. И не имел никакой больше власти над студентами Капитан, а потому приневолено отпустил друзей.

В день отъезда Иори бродил по бараку несобранным, наполнял полевой мешок бездумно, несуетливо. Окано и Кидо давно выжидали на берегу, а он все никак не мог разобрать промедления причин. Он заглянул в ящики напольные и обнаружил сколы тарелки — друзья избавились от воспоминаний. И Иори забрал их память себе, их вину нерешительности и пропасть характера.

Студенты покидали остров навсегда и не знали еще, что и сами расстанутся скоро, чтобы никогда не увидеться впредь… Моряки провожали их на берегу. Крепкие, загорелые, в дни покоя приветливые, они глядели друзьям вслед, удивляясь неспособности к забойному лову, надеясь, что студенты обретут себя в ином, нужном деле.

Перед самым отплывом Стеклянка насобирал студентам в мешок на «камбузе» перекус, утянул у Капитана и бутылку сливового. А теперь махал задорно рукой, сильнее других старался припомнить о себе, подходил к урезу воды близко-близко, пока не намочил ноги, смеялся, навсегда прощался.

Где-то в толпе кутался от неуюта Гоэмон. Друзья не видели теперь его, но чувствовали тяжелый взгляд, ощущали тоску поражения, боль неспособности приобщить, до конца искалечить.

Провожала чаек криком друзей и Нетерпеливая скала. Проволглая, почерневшая на моросящем ветру, она непривычнее прежнего теперь сутулилась и смирялась…

Друзья уходили навстречу крепкому развороту в своей судьбе, и скоро необратимые перемены в истории Страны воинов и поэзии навсегда разделили их.

Зараженные идеями первородства, особого духа Ямато — японцы, презиравшие смерть, вовлеклись в вихри Второй мировой войны, а миллионы солдат вступили в неостановимые подразделения смерти на земле, в воздухе и воде.

Служению Императору в отряде водолазов-смертников, фукурю, отдал себя Окано. В могучих подводных доспехах с минно-взрывным копьем, обороняя священное побережье, он потопил американский корабль, подобравшись вплотную к нему по морскому дну.

Кидо принял конечный бой на границе. Он последним стоял у переломленного пограничного знака Ямато в окружении недвижимых друзей, когда точный снаряд расчертил небо, зашуршал равнодушным дыханием и ударил в упорство, непримиримость, неверие, погребая стоявшего на его пути.

Иори нашел средство избежать войны. Он служил науке. И на его глазах страна утратила боеспособность и территории, пришла к отчаянию и опустошению, похоронила миллионы своих сыновей. А остров Карафуто вернул себе исконное название — Сахалин.

В конце концов, Иори оставил исследования и осел для тихой, неприметной жизни в рыбацкой деревне Ине недалеко от Киото.

Непримиримость Карафуто

«Слезы Карафуто» — осколки судеб, прежней японской жизни следы, вымываемые морем год за годом на берег. Кто-то сочинил, надумал такое возвышенное иносравнение. Назвал именем этим все оставленное, разбитое в сорок шестом году, на берегу припрятанное бывшими владетелями острова Сахалин. Но неверное, искаженной правды — это имя. «Непримиримость Карафуто» — вот должные слова.

С окончанием войны, в которую Япония ввязалась, желая захватывать, порабощать, первородствовать, — не силой грубой, унижением или жестокостью отвечали русские. Милосердием воля их была озарена. Широкими объятиями принимали победители, полетными, искренними, открытыми, точно русский танец, встречали бывших врагов. Но то лишь хуже воспаляло высокомерие прежних владельцев. Сотни тысяч не верили, не могли понять иной правды, имени звонкого «Сахалин», силы радушия, неодолимости русского света…

Японцев приглашали остаться, не депортировали при отказе, а помогали вернуться на родину. И покидали они остров, не принимая дружбы. Уходили озлобленные, понурые, затаившиеся. Вымещали злосердие на прежде порабощенных — корейцах, китайцах, нечистокровных сынах Ямато. Лишали таких и средств, и дома, и подданства в своем неутолимом ожесточении.

И русский человек вновь протянул руку. Приютил и японо-славянские семьи, и японо-корейские, всех покинутых, угнетенных, неспособных ввиду ослабления на непростой через море путь. И было немало среди приобщенных, оставшихся людей — новых граждан, достойных своей великой русской судьбы.

Японцы ушли. А на острове завязалась жизнь. В домах появилось общее отопление. Поклонения сановникам сменились собраниями полноправных и рукопожатиями товарищей. Закрылись развратные дома и вместо хранительниц светлой мужской радости в них заработали изумительной скромной красоты девушки, нашедшие себя в промысле живых ресурсов и нежной чистоте семьи. Открывались колхозы и пионерские лагеря, кинозалы и библиотеки. Наладился выпуск газет, а в сорок девятом году на Сахалине начал служение первый университет.

Иори находит осколок

Иори Огава пробудился от воспоминаний. Сорок лет прошло с тех островных дней, но случился пустяк — попался осколок тарелки. И оказалось, крепость событий все та же. Каждая позабытая мелочь на деле сохранена. Слова, поступки, мысли — точно сей час говорились, делались, проявлялись.

Утром прожорливая колюшка налетела на крупный крючок. Металл прошел силой натяжения сквозь нее целиком, распорол брюхо, и что-то непривычное выпятилось на свет. Иори достал нож, рассек нечаянную надрезом — и вывалился фрагмент тарелки.

Ни мгновения Иори не сомневался — того же цве́та отлив, холостяки. Но не желал узнавать, не верил в расколок, убеждал себя, что в сложении с иными не составит целого. А фрагменты сошлись, совершенно слились…

И вновь зазвенели невыносимым плачем тюлени в голове у Иори. Седзи затрепетались на ветру, зеркало заколыхалось поверхностью, зашаркали по стене газетные вырезки, — все кругом пришло в движение, даже пол, точно палуба на воде, не давал Иори прежней опоры.

Иори стал кричать, защищаться в зеркальном отражении, махать руками, прогоняя крики. Война, нуклеарный удар, гибель страны, смена власти — вот его оправдание. Поздно было бороться!

Но и тогда он помнил, не забывал. Сообщал властям и на Хоккайдо, и в Токио. А позже писал об этом. Пускай нерешительно и ослабело, но писал, призывал, требовал.

— Да, результатов письмо не принесло! — кричал Иори. — И более я не врежу! Редкий раз выхожу в море, только катаю гостей, знакомлю с традицией, показываю дом на воде! — Но точно не принимая оправданий, тюлений плач становился крепче.

Иори схватил фотографию студенческих дней. Стал размахивать ей перед зеркалом, снова доказывать, объясняться:

— Их тоже крутило, мучило! Самоупреки вины! И не осталось уже никого. Окано, Кидо — спалили себя на войне! Будто сами искали смерти! Гоэмон с командой пошли на дно в самом начале сорок первого, налетев на! Все помутились на снимке!.. Кроме меня… — И выпала фотокарточка из рук Иори, разлетелась рама ее на части, разметалась на полу. А Иори кинулся к осколкам тарелки, сгреб, завернул в платок, сжал в кулаках одержимо, неистово, до пролившейся на ткань крови, и выбежал из дома.

Тайна Иори

Дикая картина представилась поселянам тихого Ине. Сосед их Иори Огава, точно ополоумев, несся в сторону деревенских мостков, где причаливали привычно лишь на время. По пути рыбак бросался на людей, выбивал миски с лапшой из рук, переворачивал посуду и столики, пугал милых детей, прыгающих возле домов через веревочку, а затем долго и сильно таскал старика Банто за руку, повалив на землю.

Иори же не владел собой. Мир окружный навсегда для него изменился. Голову оглушали непрекращающиеся тюленьи крики. Потоки воды под ногами обращались в кровоточащую, бурлящую руду, источали отвратительный запах. Листья, ветошь и прочий сор на пути становились катящимися глазными яблоками. Но более всего ужасали Иори люди.

Соседка развешивала на бельевой веревке свежие истекающие отрезы холостяков, на другой стороне рыбак поедал их сырыми, причмокивая, мазал соком лицо, таращил глаза от великого удовольствия. Чуть далее возле домов девочки-малютки с черными челками прыгали через веревку. «Иль, ни, сан, си!» — считали они до четырех и начинали сначала, смеялись. Но увидев рассвирепевшего Иори, вмиг прекратили игру и разбежались в слезах прочь от него — испуганно, ошеломленно. А Иори грезилась не веревка в их руках, а длинная, перевязанная в разных местах, сочащаяся плоти лента.

А дальше старик Банто вышел на крыльцо. У него Иори всегда выменивал немного риса за поправку дома, за мелкую помощь в хозяйстве. И старик, увидев знакомца, выпятил от удовольствия костяным веером в улыбке зубы, замахал рукой. Только вместо руки показалась Иори тюленья ласта, посеревшая, гнилостная, пузырящаяся, и он бросился на Банто и вертел его в пыли, прихватив за «руку-ласту», пока не увидел поселян, бежавших на помощь к старику.

Долетев до мостков, Иори прыгнул в непривязанную, только подошедшую лодку. Пробудил мотор и вышел в море. Обернувшись на досадные крики рыбаков, с ужасом разглядел будто Стеклянку и Гоэмона на берегу. Проморгав невозможную встречу, вновь вгляделся, но Капитана и помощника не увидел. Не приметил он и задувшего внезапно ветра, и широкой волны, и отсутствия птиц. В памяти его все крутилась теперь прощания картина, когда десятилетия назад к нему подошли Стеклянка и Гоэмон.

— Ты все верно справил, парень. Только так и можно стать моряком. Подавив в себе человека, обещав судьбу без остатка морю, его привычкам и поднесениям. И ты спас Стеклянку. — Гоэмон указал рукой на помощника. — Он бы так и сидел, не уличи ты меня в несправедливости, в не должном решении из-за бегства холостяков. Вас оттащили пьяных, а я все думал о твоих словах… И ночью заступил в дозор. А там этот неудачливый малый с пугалом… Ну потом ты знаешь, как все развернулось. Друг твой тоже бросил натуре вызов. И как мужчина принял судьбу…

— Я не такой желал справедливости, не так… — проклинал себя в наваждении Иори.

— Спасибо, друг, — обращался к Иори Стеклянка. — Не думай плохо про моряков. Мы делаем лишь то же, что и другие. И ты не виноват. Мир так устроен…

Ничего не ответил Стеклянке в тот час Иори, но гнетущее чувство вины разрослось навсегда внутри за гибель друга, за страдания зверя, за пропитанный кровью камень.

Только море находило силы каждый день смывать эту боль, принимать ее жатвы следы… И в его помутнелых глубинах искал теперь Иори средство. Он верил, что, затопив осколки, избавится от воспоминаний.

Море прощения

Долго плыл Иори. Берег было не различить. Здесь на глубине, казалось, бездны морские поменялись местами с небом. Таким иссиня-черным гляделись в Иори своды. Волнение неостановимо крутило, подбрасывало лодку, поворачивало из одного края в другой.

Но не падения за борт боялся Иори, сильнее всего страшился он не успеть отторгнуть от себя осколки, не увидеть их потопления в глубокой воде. Нервно, раздерганно Иори выудил медвяный платок из-за пазухи и сильным рывком думал отбросить от себя на значительное удаление. Но то ли кровь из ладони пораненной вновь засочилась и, прикипев к платку, не дала свертку силы влет, то ли пальцы руки неловко раскрылись и, сбив дугу движения, обрушили осколки совсем рядом с лодкой.

Иори заворожено глядел на сверток. Платок развернулся, расплылся на воде ровными углами, показав на свет свое нутро. Сколы крутились в темной воде, оборачивались, пока не сложились целиком в тарелку. Поверхность ее лишь чуть теперь уходила под воду, проявляя Иори знакомый рисунок — ясные в небе облака, в центре волны бурливые, по краям острые скалы, а на них холостяки, беззаботные и счастливые.

Захотел в тот же миг утопить Иори ненастную тарелку. Сунул руки вводу и стал в глубину давить. А тарелка крепилась на воде, не давалась Иори. Внезапно море качнуло лодку, Иори накренился и нырнул. В сей же час закишело море фрагментами посуды, сколами разных размеров, окраса и сохранения. Закрутились они вихрем под водой, стали выскакивать на свет, рассекая не только соле́ные токи, но и плоть человека, тонувшего среди них.

Сахалин. Наши дни

На берегу у широкого костра на выломанных из прибрежного забора досках сидели дельцы. Невоздержанно сидели, не скрывали злодеяний, упивались мутной отравой в зеленом стекле, бессильной тишиной ненаказанности и неспешной музыкой, сообщавшей в сонный час редким радиолюбителям, что и вдали от света течет жизнь.

Промысел дельцов подходил к концу, немало дней провела шайка на заповедном берегу, устраивая охоту на морских зверей, разграбив жилые для исследователей дома, повыломав затворы на чердаки и склады. Но вышло время — намозолились руки, морозильники судна забились тушами, а тюлень, оказалось, без островных заград ведет себя рядом с людьми угрозливо.

Наутро браконьеры собирались отчалить и пугали теперь выдумками друг друга, расположившись недалеко от картины жестокости своей.

— Послушай, Туча, — обращался торопливый и в слове, и в жестах, самый худосочный среди сидевших у костра дельцов, к нескладному гиганту с землистым цветом лица, — тех сгруженных на берегу, что так неудачно ты повскрывал, может, вывезем акулам в море?

— Паинька, ты что ли станешь их волочить? По четыре сотни в каждом! Не буду я возиться. Пускай Философ думает средство!

— Нечего тут придумывать. Натура свое возьмет, утянет прямо с берега в море. — И самый зрелый среди дельцов махнул рукой в сторону лежавших невдалеке изуродованных тюленьих туш.

Неумелая рука, орудовавшая над животными прежде, не только не нашла способа скоро, безболезно убить (раскалывая хрупкие черепа не единожды), но и разделать тушу оказалась не каждый раз в силах: многие шкуры портились, лопались, неправильно расходились, а потому оставлялись на берегу в угоду новому вместо них убийству.

Музыка вдруг затихла и вышла в эфир бойкая не по времени ведущая, чтобы увлечь полуночников обзором новостей: «Невероятный прорыв искусственных… Группа исследователей… — эфир заглушался помехами, — взяв мумию фараона… века до нашей эры, сумела воссоздать детальное изображение и... У Тутанхамона, умершего в девятнадцать лет… искривление… нарушение прикуса…».

— Прямо как у нашего Малыша, прикус… — засмеялся Туча, и дельцы разразились смехом, прекратив слушать сводку, сообщившую в конце о нехорошей морской активности, собирающейся в те самые минуты у берегов Сахалина. — Куда он, кстати, запропал, Паинька?

В эту минуту из темноты появился Малыш, коренастый, светловолосый и туголицый, с действительно, если вглядываться, неправильным, выдающимся нижней челюстью вперед прикусом.

— Тут я! Туча, все сгущаешь, тревожишься. Ходил в тоннель, в клетки, досматривал. Много там сора и барахла всякого, думал, может, упустили ценное-разменное. — И Малыш досадливо поморщился. — Котик давно не в спросе. Много не выручим за него.

— Зато наковыряли камер и прочих систем. Японцу предложим, он любит такое. Ну, а в тоннеле как? — интересовался Туча.

— Пусто место. Рухлядь одна: щепа, капуста, панцири и прелость морской гнили в затопах. — И Малыш прекратил речь, надумывая, как беспокойной мыслью поделиться. — С японцем тут вот что. Надпись там на ихнем… во всю подземную стену. Мол, утекаем, но не владеть русским морем Ямато, захлебнутся они… Непростительный народ, японцы, мстительный.

— А ты как думал? Заселиться заселились, а имя верное «Сахалин» так и не приучились говорить, — забурчал Философ. — Все «Сахари-и-и-н», «Сахари-и-и-н» мудрили, не выговаривали. И решили переименовать в «Карафуто». В каких-то вещах совсем неспособный народ. А остров всегда был русским.

— Я после руки ходил в море обмыть, и смотри, какой вымыло скол прямо в ладони, — продолжал делиться Малыш, показывая дельцам в отблесках костра осколок японской тарелки — обычная белая глина, молочная глазурь, голубого оттенка рисунок.

— Было дело, — делился Философ. — Японец, когда не зажелал дружбы с Советами, стал через море собираться в свою рисовую даль. Посуду бил на берегу из ненависти и жлобы, а ту, что на полках в домах оставлял, непременно травил, чтобы навредить новому в доме товарищу. А море вымывает теперь их следы, чтобы напомнить, что и мы всего лишь времени лоскуты… Японец ушел, потому что миру вредил и людям. Притеснял аборигенов, не давал воли русским на севере. Истреблял котика, соболей, каланов и прочую… Истощал рыбный ресурс, губил лес. Заводил, в общем, свои неширокие взгляды повсюду. Вел себя чужаком.

— Так и мы же тут с недобрым делом, — проикал Паинька.

— Врешь! Не так все. Они же всем миром душили! — возразил Философ. — А мы своим, частным путем… Станет остров молчать, как эта сопка. Не приметит. — И Философ показал на холмы позади себя, и в тот же миг стал накрапывать дождь, прервав последний разговор дельцов у костра перед отплытием…



[1] Карафуто — японское название острова Сахалин.

+2
01:08
463
Комментарий удален
23:44
Автор, я пыталась. Я искренне хотела дочитать рассказ до конца. Но пала в неравной борьбе с витиеватостями. В рассказе такой мозгодробительный слог, такой перебор с инверсией, что читать просто невозможно. Уследить за мыслью среди словесных выкрутасов- задача со звёздочкой.
Вероятно, хотелось как лучше, получилось как всегда.
09:58
Произведение очень эмоциональное. В целом, рассказ удался. Хотя и присутствует крайне жестокая сцена забоя морских котиков.

Рекомендуем быть вежливыми и конструктивными. Выражая мнение, не переходите на личности. Это поможет избежать ненужных конфликтов.

Загрузка...

Достойные внимания