Колокол Неназванных

На Васильевском острове почти всегда шёл дождь. Стены университета дышали сыростью, коридоры пахли мелом и сырой штукатуркой. Я заканчивал лекцию по предмету «Философии проклятий и этике имени». Этого курса официально не существовало, но студенты всё равно собирались в аудитории, как на тайные собрания. В Петербурге всё официальное выглядит подозрительней подпольного, поэтому к моим лекциям относились с уважением и с лёгким страхом.
– Проклятие, – сказал я, – это не столько злой шёпот сверхъестественного, сколько необратимость формулировки. Сказанное однажды начинает жить по своим правилам. Любая точная фраза является заклятием. Особенно если она адресована конкретному имени.
Славик Потапов, мой аспирант, который всегда сидел на первом ряду, поднял руку:
– Андрей Николаевич, скажите, а если имени нет?
– Тогда проклятие направляется на ближайший носитель. К примеру, на город, – ответил я и улыбнулся. – Петербург с удовольствием носит чужие имена. Иногда десятилетиями.
Смех в аудитории получился нервным, я понял, что шутки до них доходят.
Я преподавал, но этим моя работа не ограничивалась. В Петербурге привыкли, что у каждого университета есть человек, которого полиция вызывает на дела, где обычные объяснения выглядят жалко. Я числился консультантом по вопросам чертовщины и парадоксов. Следователь Степанов, мой друг, обычно звонил, когда находили очередную нелепость: то икона плачет, то трамвайный звон совпал с похоронным хором, то слова стираются из памяти.
Звонок в университете не звонит, зато у нас есть ветер: когда сквозняк гасит три лампы из пяти, значит, пора расходиться. Наконец, три лампы слегка мигнули. Я кивнул аудитории, захлопнул тетрадь с конспектами, и в этот момент в приоткрытую дверь просунулась рука с визиткой.
— Вас ищут, Андрей Николаевич, – сказал шёпотом декан. – Срочно.
Если бы мне платили каждый раз, когда меня «ищут срочно», я бы давно купил себе собственный мост и разводил бы его по собственному капризу, чтобы город отдохнул от суеты.
***
Осеннее небо над Новой Голландией было выложено из олова и молчания. Человек, приславший визитку, оказался директором фонда, который реставрировал старую кирпичную арку. Он нервно теребил шарф – и, кажется, терял вместе с нитками остатки хладнокровия.
– С вашими… э-э… парадоксами вы… ну… консультант полиции по…, как мне сказали, – директор запнулся, пытаясь не сказать вслух слово «чертовщина». – В общем, у нас под аркой нашли часовню. Она не проходит по нашим документам. А внутри висит колокол. И каждый раз, когда его слышат, в городе, как бы приличнее выразиться, пропадают люди.
– Случайно не те, у кого нет прописки? – спросил я. Глупый вопрос, конечно, но только с виду.
Директор сглотнул:
– Да… Бездомные. Приезжие, у кого нет прописки, у одной девушки паспорт украли, она шла заявление писать и… фьють. Исчезла на перекрестке.
Я вдохнул мокрый воздух, он был пресным, как хлеб, который я съел на завтрак. Петербург всегда был городом имен и реестров, каждый мост имеет табличку, любой дом – адрес. Если где-то завелся колокол, который звонит по неназванным – город, видимо, решил привести мир к балансу.
– Пойдемте смотреть, – сказал я.
Мы спустились в подполье под аркой – туда, где как будто должен быть просто отвал кирпичной крошки. Я увидел, что на стене висел каменный щит с надписью старым церковным шрифтом: «Часовня Безымянных. Построено 1863». Кто и зачем построил, не значилось.
На цепи, в проеме свода висел небольшой колокол, отлитый из темной бронзы. По краю шла ленточка из букв, непонятных сразу: церковный, вязь, латынь, русское дореформенное, немецкие фрагменты, и даже что-то финское. Петербург всегда был сборщиком культур.
Я подошел, чтобы рассмотреть. На бронзе дрожала влажная темнота. Напрягая глаза, я прочитал надпись, от которой у меня побежали мурашки: «Называя – оставь. Не называя – забери».
– У нас трое исчезли за неделю, – прохрипел директор. – Все слышали звон. А говорят, на самом деле, их больше пятидесяти. Но это, скорее всего, слухи. Полиция… ну, вы же понимаете.
– Понимаю, – вздохнул я. – Полиция – от слова «полис», город; когда город звонит сам по себе, полиция растеряна. Тогда и вызывают меня.
В этот момент из колокола вытек тонкий звук. Я сразу понял, почему свидетели говорили «слышно, как шепотом»: он не звенел, а произносил, не для людей, а для города. Петербург умеет говорить. Звук скользнул вдоль арочных кирпичей, и я заметил, как директор чуть качнулся назад, как будто движение могло вбить его имя поглубже в паспорт, чтобы не исчезло.
– Не так, – сказал я колоколу, сам не заметив, что говорю ему, а не людям. – Мы даже не представлены. Как меня зовут?
Он ответил мне вполне конкретно: низкий, глубокий гул, в котором отчетливо угадывалось «Анд-рей Ни-ко-ла-е-вич». Признаться, приятно. Не каждому колоколу удается правильное ударение.
– Ого, – выдохнул директор. – Он – знает…
– Здесь знают всех, у кого имя записано хотя бы в расписании пар семестра. А вот те, кто выпадает из списков, являются лакомством, – сказал я и чуть улыбнулся. – Не переживайте.
– А можно это остановить?
– Проклятие – это грамматика, – сказал я. – Его можно исправить, если понять структуру фразы. Но нужен текст и цена.
– Цена?
– Любая правка истории стоит жизней, памяти или отражений. Иногда – всего сразу, – я пожал плечами. – Зато без бюрократии.
Директор осел на складной стул, который неизвестно откуда взялся прямо под ним. Петербург умеет подставить плечо, чтобы удобнее было падать.
***
Чтобы переписать проклятие, нужен контр-текст. В Петербурге тексты либо лежат в Публичной библиотеке, либо хранятся в кладбищенских канцеляриях. Я поехал на Смоленское кладбище – дождь там всегда кстати, так лучше видно имена на надгробиях.
Дежурная на входе, суровая как сфинкс, узнала меня (да, за годы ко мне привыкают даже те, кто считает меня несуществующим, – такой петербургский комплимент).
– Андрей Николаич, опять с вашими… занятиями? – спросила она, переводя взгляд с моего мокрого зонта на старый, позорный для философа плащ.
– С песней, Марья Сергеевна. Принесите метрическую книгу за 1863 год. И ещё – любой список «незаписанных».
– У нас все записаны, – обиделась она. – У кого бумага сгнила – у того в книге дубль. Петербург без дублей умирает, вы ж знаете.
Я понимающе кивнул. Она порылась в шкафах, извлекла три тома. Бумага шуршала, как снег в апреле.
В книгах за 1863 нашелся крошечный пункт: «Учреждена часовня при арке Новой Голландии для моления о неназванных, сиречь, приходящих без записи, дабы не смущали порядок города». Формулировка сухая, как сухари на корабле. Далее приписка карандашом другой рукой: «Колокол – престарый. Дар от ингерманландских людей».
Я перевернул страницу: в списке «незаписанных» имена отсутствовали. Вместо них стояли черточки и точки, как считают в библиотеке, я так умею. И вдруг я увидел текст: «По три удара в половину ночи, коли воды стоят». Это было смешно и страшно одновременно: Петербург как бюрократ, даже у его проклятий есть расписание, он не может иначе.
Пока я читал, рядом оказался мужчина в сером пальто, обычного роста, с незаметным лицом, и только в глазах был странный свет.
– Простите, – сказал он и кивнул на книгу, – вы из тех, кто любит исправлять?
– По необходимости, – ответил я.
– Такие таланты нам нужны, – он улыбнулся, и я узнал улыбку: так улыбаются только те, кто видел сны не отсюда. – Я хранитель реестра Смоленского кладбища. Можете звать меня попросту: Пономарь.
– Я прямо как будто вас искал. Пономарь, если я не ошибаюсь, звонит в церкви? – я захлопнул книгу. – В городе появился колокол Неназванных. Он тянет к себе тех, кто не записан в документы. Мне нужен способ добавить имена.
– Нужно понять, кто именно не назван, – кивнул он. – Для этого требуется чужая жизнь или чужая память. Заполнить их фамилии – значит не оставить в себе места для собственного.
– А если и то и другое? – спросил я без лишней эпики. – Смешаю. На что хватит – на то хватит.
Пономарь посмотрел пристально:
– Город любит таких, как вы, Андрей Николаевич. Потому что вы к нему относитесь так же, как он к нам: без лишних драм.
– Мы с ним старая супружеская пара, – ответил я. – Ругаемся на мостах, пьём примирительный кофе на Невском у «Волчека».
Он кивнул, отступил и вытянул руку, в которой оказалась тонкая книжечка в чёрном сафьяне. На обложке было написано: «Книга имен, ещё не названных».
– Впишите. До полуночи. Иначе колокол запишет сам, но по-своему.
– По-своему – это как?
– Он будет дописывать вычеркиванием, как любит город.
Я бережно взял книгу. Она чуть трепетала, как пойманная в ладонь птичка.
– И цена?
– Любая правка истории… – начал он.
– …стоит жизней, памяти или отражений. Или всего сразу, – закончил я. – Да, я помню.
– Вот именно, – сказал Пономарь мягко. – Пока помните.
***
Я вышел со Смоленского и поехал в Михайловский замок. В Петербурге иногда надо сидеть спиной к ангелу, чтобы мысль легла на место. Замок стоял как приличный готический объект: одновременно пустынный и переполненный тишиной. В зале со стёртым паркетом и скрипучими тенями я открыл сафьяновую книжицу и понял простую вещь: вписать «безымянных» можно только через себя. В Петербурге все проклятия проходят сквозь живых, а мёртвые просто свободны от них.
Я сел на подоконник, вынул старую авторучку, и начал писать. Имена всплывали сами: женские и мужские, неполные и обрезанные, прозвища и клички, буквы чужих алфавитов, головоломные финские фамилии, узбекские, армянские, смесь кириллицы и латиницы… Город шептал, и я записывал.
Чем больше я писал, тем заметнее становилось: моё имя отступает. Как на полях, где строчки наползают и вытесняют заголовки. Я понял цену ещё до того, как стекло напротив перестанет показывать мне отражение.
К вечеру Марсово поле погрузилось во тьму. Я спрятал книжку в грудной карман и пошёл через Летний сад, где статуи знают толк в молчании. Время тянулось, как сырая марля. Мне нужно было успеть к полуночи: три удара в половине, помните?
***
К Новой Голландии я пришёл за десять минут до нужной пустоты между появлением и исчезновением. Директор фонда не выдержал и сбежал домой, где у него, вероятно, был камин и вечерний чай. Меня встречал только шёпот воды в арке и запах влаги.
Колокол висел неподвижно, как прикусивший язык преступник. Я достал книжку.
– Давай, – сказал я ему, словно старому знакомому. – Ты звонишь по неназванным. А я назову. И посмотрим, кто говорит громче.
На первой странице было пусто. Я поцеловал перо, как раньше целовали крест перед подвигом, и начал:
–Анна Андреевна… – остановился и усмехнулся. – Нет. Эта записана в списках городом навсегда. Нам нужны другие.
Я стал произносить имена тех, кого записал в замке: Иван, которого выгнали из общежития, и он ночевал на теплотрассе; Валя с чердака на Гангутской; братья с Лиговки без фамилии, только с кличкой; высокая женщина с Сенной, которая торговала копченой рыбой и никому не говорила, как её зовут. Имена шли сами, я только давал им голос, расставляя точки на «ё», хвостики на «й». Грамматика города заполняла мой рот, как вода – трюм.
Колокол начал шептать мне в ответ. Он говорил моё имя. Сначала чётко. Потом тише, с паузами. На третьем «Никол» звук закашлялся. Я прочитал ещё страницу. Колокол слегка качался, но молчал.
В полночь я поднял взгляд. И колокол ударил: раз, два, три.
Первый удар прошел через меня, как холодный дождь. На секунду мне показалось, что на свете нет ничего, кроме букв, и я – их сложение, а не человек. Второй удар лег тяжелее: стекло рядом дрогнуло. Мой профиль в нем расплылся. Третий удар был тяжелым, но разбился о мою книжку.
Колокол замолчал.
– Готово, – сказал я. В голосе не было победы.
Я услышал чьи-то осторожные шаги. Из темноты арки вышла девушка лет двадцати пяти, с мокрыми волосами и растерянным взглядом. Она огляделась и произнесла:
– Где… я?
Я узнал её по описанию директора: та, у кого украли паспорт. Рядом, словно из воздуха, появился мужчина с узловатыми руками и жилеткой дворника. Он моргнул, как после наркоза.
– А я… на проспекте был… тротуар… метлой… – Он всхлипнул. – И всё.
За ними проявились другие: бледные, ошарашенные. Теперь у них были имена, город вернул их.
– Идите домой, – сказал я им. – Вас ждут.
Они пошли. Город, конечно, проверит их по базам, но потом примет. Петербург в этом смысле как огромный, усталый церковный староста: если документ в порядке, ругаться не будет.
Я остался в одиночестве. Точнее, думал, что так, пока не обернулся к стеклу двери часовни.
Там, где должен был отражаться мой силуэт, не было ничего. Я поднял ладонь, стекло не ответило.
– Ну, здравствуй, цена, – сказал я, даже не удивляясь. – Рефлекторная терапия прошла успешно.
Своё имя в сафьяновую книгу я вписать не мог: перо ломалось от пустых строк – бумага отказывалась принимать меня. Я открыл удостоверение консультанта при полиции: в графе «ФИО» теперь было белое место.
Я ощутил тишину, которой раньше не замечал: тишину моего отсутствия для стекол, записей, формуляров. Я пока еще существовал для людей, но город начал работу, ведь Петербург не любит тех, кого некуда записать.
***
Утром я пришёл к директору фонда. Его глаза до сих пор хранили вопрос.
– Всё, – сказал я. – Колокол больше не зовет. Он теперь – хранилище, не сирена, губящая людей.
– Но… как вы… – он мотнул головой, как собака, которая пытается вытрясти из ушей воду после плавания в заливе. – Никаких… последствий?
– Последствия – это то, что мы уже прожили. Всё остальное – ерунда, – сказал я. – Если увидите в будущем человека, который не отражается в ваших офисных стеклянных стенах, – угостите его кофе. Он, возможно, сделал для вас важную работу.
Директор кивнул, как кивают тем, кто спас их от утопления, бандитов и отравления шавермой одновременно. Потом хотел было пожать руку – застыл на секунду, будто рука боялась не нащупать ответного тепла. Я сам сжал его руку и вышел, так как у меня зазвонил телефон.
Звонил мой друг следователь Игорь Матвеевич Степанов.
– Андрей, у нас тут чудеса: трое пропавших объявились сами, – хохотнул он, и это был тот редкий хохот, в котором не было цинизма. – Ты случайно не знаешь, почему у меня с утра хорошее настроение?
– Потому что твой начальник любит хорошие отчеты, – ответил я. – Напиши: «Найдены живыми. Причина – административное недоразумение». Поставь подпись побольше, красота компенсирует бедность смысла.
– Знал, что на тебя можно положиться, – сказал Степанов. – Ты, кстати, как? Голос какой-то странных, как будто ты в могиле.
– Сырость, – сказал я. – И, послушай, Игорь, если завтра забудешь про меня, то не переживай. Это нормально.
– Что, опять в университете решил спрятаться? Книгу писать? – фыркнул он.
– Что-то вроде того, – ответил я и отключился. Телефон мигнул, подумал и, кажется, удалил мой номер из телефонной книги Степанова.
***
Вечером я пришёл в аудиторию. Студенты сидели по местам. Я достал методичку и не нашёл своего имени на обложке. Пришлось вписать заново: «Лектор». Петербург любит титулы, ему все равно, кто прячется внутри.
– Итак, – сказал я. – Сегодня у нас тема проста, как фонарь в тумане: что значит «быть названным»?
Славик в первом ряду поднял руку:
– Профессор… вы – это… вы?
– А кто бы ещё? – усмехнулся я.
Я читал лекцию. Я говорил о том, что имя на самом деле, является мостом. Без моста можно жить на двух берегах сразу, но тогда придётся научиться плавать. Я говорил спокойно, без трагизма. Петербург плохо переносит гала-представления в будни, а в выходные он их даёт сам.
В конце занятия студенты подходили, задавали вопросы. Одна девушка протянула тетрадь для подписи. Я взял ручку – и на миг увидел, как чернила колеблются на кончике, не зная, упасть ли в мир.
– Расписаться, – сказала она и замялась. – Простите, как вас… правильно?
Я подумал, а потом написал: «Тот, кто их назвал». И поставил дату 22 сентября 2025. Петербург любит даты: по ним он вспоминает, кого знал.
Она улыбнулась, не поняв, но приняв, так город принимает нас: не всегда понимая.
После лекции я спустился во двор-колодец, где вечный сквозняк играет листьями, как дешёвой колодой таро, и достал сафьяновую книгу имен. Она была тяжелой. Я открыл её на последней странице и увидел там одну строку, написанную чужим почерком – мелким, аккуратным: «Имя того, кто назвал остаётся у города».
Ниже стояла печать, которой не существует: три волны, мост и ангел с крестом.
Я закрыл ее, прислонился к стене и рассмеялся. В Петербурге даже проклятия подписываются штампом канцелярии. Это успокаивает.
***
Через неделю колокол в часовне сняли – официально «на реставрацию», неофициально – чтобы больше не искушать город. Я видел, как его везли в сером фургоне, похожем на катафалк. Он культурно молчал.
Пропавшие люди постепенно возвращались к своим жизням. Кому-то пришлось заново доказывать, что он – это он; кому-то – что он вообще был. Петербург умеет сомневаться даже в собственных домах, не то, что в людях.
Меня же город начал потихоньку вытеснять: зеркала не узнавали, камеры не распознавали, электронные пропуска размагничивались у меня в кармане.
Однажды я прошёл по Невскому в сильнейший туман. Фонари висели, как лимоны. Люди щурились, обогнув меня, как обходят лужу, не замечая её.
Я спустился к каналу Грибоедова, опёрся о гранит и посмотрел в воду. Там, где должен был быть мой силуэт, лежала обыкновенная ночь. Я не увидел себя. Но увидел отражение города: арки, мосты, огни, всё было на месте. Значит, система в порядке.
Я вынул сафьяновую книжицу и положил её на холодный камень. Ветер открыл последнюю страницу. Она была чистой.
– И правильно, – сказал я. – Всё, что нужно, уже названо.
Я пошёл вдоль набережной канала Грибоедова в сторону Львиного моста. Львы там всегда улыбаются, как люди, которые знают, что имена на самом деле это цепи, но держат они не хуже любви. В кармане у меня бренчала мелочь. Я бросил ее в воду, и город вежливо принял подарок, как принимает чаевые: будто и не заметил, но запомнил.
На углу меня окликнул голос:
– Профессор… вы?
Я обернулся, передо мной стоял Славик, в мокром пальто, с глазами, в которых ещё было место страху и любопытству.
– Я, – сказал я. – Пока – я.
– Я хотел сказать – спасибо. За ту историю с людьми… Мы слышали.
– Не мне, – ответил я. – Город так решил. Я лишь подписал.
– Вы придёте на лекцию во вторник? – спросил он.
– Приду, – кивнул я. – Пока у меня есть голос, я буду говорить.
Славик улыбнулся и исчез в тумане. Я тоже отправился домой. Петербург в ту ночь дышал ровно: имена стояли на местах, мосты были сведены, вода несла на себе огни, как шрамы.
Колокол молчал. И это молчание было громче любого имени.



И вот здесь, на мой взгляд, самое слабое место рассказа.
Ещё немного нелогичным показался момент с тем, что директор фонда уверенно связывает множество исчезновений людей со звоном колокола, но к спецу по чертовщине обращается только вот сейчас.
Другой недостаток текста: перебор со сравнениями. В какой-то момент все вот эти «бумага шуршала, как снег в апреле», «формулировка сухая, как сухари на корабле», «время тянулось, как сырая марля» начинают слегка раздражать и восприниматься как некий выпендрёж: «Эй, читатель, а вот смотри, как я ещё могу». Как вариант, с этим можно было бы поиграть — «усушить» текст, уменьшая число сравнений и описаний ближе к финалу, как бы показывая, что от ГГ остаётся всё меньше и меньше.
И тем не менее: рассказ получился атмосферным, определённое удовольствие при чтении получаешь. Удачи на конкурсе, потенциал для прохода в следующий тур здесь есть.
Ну, и напоследок чуток шизофрении без упоминания Питера: «трамвайный звон совпал с похоронным хором», «небо выложено из олова и молчания», «арочные кирпичи» (типа кирпичи, из которых построена арка), «удостоверение консультанта при полиции», «фонари висели, как лимоны». Хорошо, когда без Питера. Отлегло.
Да, мистический и особенный город, но это и говорить не надо, это ясно. А уж тем более не надо говорить в каждом втором предложении. Наступает неприятие и обратный эффект.