Никто не смотрел на дождь

В действительности уже никто и не мог в точности вспомнить, как всё это началось. Была ли это простая шутка в затворках кулуаров, или к этому всему причастны многочисленные резолюции, или дело в простой ошибке в расчётах метеорологов, которую удобно признали «проектом, готовившимся в строжайшей секретности». Любопытные, впрочем, могли обратиться к горам архивных документов, но кто бы дал гарантии правоты всего, что в них хранилось? Ведь для них куда важнее, чтобы версии лежали ровно, одна к другой, желательно в хронологическом порядке. А где истина? Частично тут, частично тами отчасти в затворках памяти стариков, которые рассказывали своим внукам полувыдуманные сказки далёкого прошлого.
Томас Бреннан, инженер климатических барьеров Третьего Жилого Купола, стоял на раздвижной лестнице из анодированного алюминия и тёр выпуклую многослойную линзу куском мягкой фланели. Линза была старая. Её собрал ещё отец Томаса — человек, в сущности, ничем не примечательный, если не считать одной странности, которая в другое время сошла бы за безобидное чудачество, стала чем-то вроде семейного поверья. Он верил — нет, не верил, он знал, — что точная оптика способна исправить если не всё мироздание, то хотя бы тот его угол, который попадает в поле зрения. Сделать его резче. Чётче. Терпимее, в конце концов.
Томас унаследовал не столько саму линзу, сколько эту веру — и теперь, сорок лет спустя, стоял на лестнице и протирал стёкла, потому что вера без регулярной протирки, как известно, мутнеет.
Прибор представлял собою хитроумную комбинацию зеркал и преломляющих стёкол — оптическую систему такого рода, какую в прежние времена назвали бы камерой-обскурой, только вывернутой наизнанку и поставленной на службу зрелищу. Он проецировал небесное шоу на стену гостиной, создавая эффект открытого космоса, — и, надо признать, создавал его с той избыточной достоверностью, на какую способна только очень старая техника, собранная вручную. Соседи Бреннанов пользовались стандартными ретрансляторами, которые, по убеждению Томаса, давали «усреднённую цветопередачу с недопустимым сдвигом в жёлтый спектр». Что именно было недопустимого в этом сдвиге, он не мог бы объяснить словами, но ощущал его почти физически. Видеть мир в полном спектре казалось ему наследованным от предков долгом, вопросом почти этическим — хотя этика, как известно, редко вторгается в область цветопередачи, а когда вторгается, это обычно кончается плохо.
— Смести фокус на два деления к зениту, — сказал он, не оборачиваясь к жене.
Марта Бреннан, архивариус второго ранга муниципального хранилища данных, закрепляла на веранде три посадочных кресла с гравитационными демпферами. Кресла эти были старые — из тех, что приобретались ещё у первых марсианских колонистов, — и обладали одной занятной особенностью: в момент прохождения облаками ионосферного пика они начинали вибрировать. Вибрация была, строго говоря, паразитной — результат заводского дефекта индукционных катушек, — но, как это часто случается с дефектами, которые не удается устранить, со временем она превратилась в норму, а норма —в традицию. Марта не гордилась креслами, но и не тяготилась ими — скорее, относилась к ним с тем особым, чуть усталым приятием, с каким относятся к пожилым родственникам, чьи странности давно перестали удивлять.
— В прошлом году из-за твоей калибровки мы захватили хвостовую часть потока с опозданием на четыре секунды, — заметила Марта, не поднимая головы. — Соседи увидели вход в гравитационный колодец раньше.
— Соседи, — отозвался Томас все тем же ровным голосом, — пользуются стандартными экранами и не знают разницы между коралловым и пурпурным. Я сам паял им разъёмы.
Их сын, десятилетний Лео, сидел на пороге веранды и ковырял отвёрточным манипулятором старый погодный датчик. Мальчику было скучно, и скука эта имела не возрастную, а, так сказать, метафизическую природу. Он не понимал, почему взрослые, обычно рассудительные и даже скептичные, раз в год впадают в состояние ритуального возбуждения из-за скопления ионизированного газа, пусть и красиво подсвеченного. Сам он предпочёл бы пойти к Старой Станции, где сегодня монтировали атмосферные диффузоры бригады с Титана. Говорили, что титанцы носят скафандры низкого давления, похожие на надувные игрушки, и Лео почему-то находил эту мысль ужасно забавной.
— Лео, если ты не занят делом, проверь калибровку третьего кресла, — сказала Марта. — Оно вибрирует на высоких частотах.
— Я разобрал амортизатор, — ответил мальчик. — Там износ катушки. Я не смогу починить до начала.
— Тогда не сиди без дела, — вставил Томас с лестницы. — Принеси со склада изоляционную ленту. Тип Б-12.
— Я хочу пойти к Старой Станции, — сказал Лео и поднялся, отряхивая колени. — Посмотрю на титанцев.
Марта хотела возразить, привести логический довод о семейном единении, но математика взяла верх. Коэффициент полезного действия мальчика в подготовке стремился к отрицательным значениям. Если он останется, то с большой вероятностью уронит колбу с охлаждающей жидкостью или перепутает кабели. Она махнула рукой.
— Иди. Включи погодный сенсор на браслете. И к началу чтобы был дома. Без возражений.
Лео кивнул, схватил ветровку с магнитными застёжками и выскользнул в проём автоматической двери прежде, чем родители успели передумать.
Оставшись вдвоём, Томас и Марта перешли к финальной стадии настройки. Томас включил общий интерком-канал квартала. Из динамика донёсся голос Риты, их соседки с нижнего яруса, женщины грузной, энергичной и состоявшей в сложном полигамном браке с тремя мужьями разной видовой принадлежности. С точки зрения законодательства Солнечной Федерации это была стандартная семейная ячейка смешанного типа — формулировка, надо заметить, совершенно бессмысленная за пределами юридического департамента, но дававшая Рите известное удовлетворение всякий раз, когда она её произносила. Голос её, вырвавшийся из динамика интеркома, дрожал — нет, не дрожал, а вибрировал, как перетянутая струна.
— Бреннаны, приём! Как у вас с кислородом? Мы тут повесили тент, дополнительный, с ультрафиолетом. Мой средний — ну, тот, что с Цереры, — твердит, будто при прохождении через ионосферу будет скачок, и жёсткий, представляете? У вас очки-диафрагмы есть?
— Нового поколения, — отозвалась Марта. — Не то, что в прошлом году.
В прошлом году они действительно все потом ходили с ожогами сетчатки — воспоминание было из разряда тех, какие принято называть забавными, хотя ничего забавного в нем, положа руку на сердце, не имелось.
— Пришлите параметры! — не унималась Рита. — Мой старший, —он у нас умник, —поймал что-то с Юпитерианской станции, говорит, облака в этом году двинут не с Марса, а прямиком из Пояса. Представляете? Будут розоветь прямо из камней! То есть мы будем сидеть, а они — розоветь. Из камней!
Томас, не тратя время на ответные восторги, принялся диктовать цифры. Пальцы его бегали по сенсорной панели с той особой, почти музыкальной скоростью, какая приходит к человеку, который двадцать лет имеет дело с одними и теми же приборами.
Мысли его, впрочем, были заняты не диктовкой. Диктовать он мог и почти на автомате, а вот вести расчёт на атмосферные рефракции требовало больше усилий. Вещица, по своей сути, была, по большому счёту, мелкая, но пренебреги ей— и быть беде. Спектр обязательно сместится на добрые полградуса, таща за собой остальные цвета. А там, глядишь, и пурпурный станет сиреневым, а коралловый — бледно-розовым, и соседи потом будут вежливо, но с усмешкой интересоваться, что это у вас с проектором. Так мелкий пустяк при недолжном внимании мог стать той ещё занозой в пальце. Или ещё где побольнее. И Томас, мысленно пересчитывая угол преломления уже в четвёртый раз, прекрасно это сознавал.
Весь город медленно входил в то особенное состояние, неопределимое, которому, наверное, и термин не успели присвоить, но которое уже активно вошло в жизнь обывателей. Социохроникёры — хотя они почти вымерли, — вероятно, назвали бы это «упорядоченным предвкушением». Они вообще питали слабость к составным терминам, полагая, видимо, что чем длиннее слово, тем лучше оно усвоится и сильнее приблизится к истине. Тем не менее, любой, кто в тот вечер готовился к этому масштабному событию, буквально чувствовал кожей, как в воздухе витает тот самый дух предвкушения.
Улицы, мощённые звукопоглощающим бетоном, наполнялись людьми — сперва нерешительно, потом всё гуще. Люди текли — другого глагола не подберёшь — сперва поодиночке, а затем ручейками, и в этом движении не было толчеи, не было той нервозной спешки, какая сопутствует обычно массовым гуляниям. Была в нём, скорее, почти ритуальная неторопливость. Так, наверное, в прежние времена деревенские жители выходили на околицу встречать закат — не потому что обязаны, а потому что закат, даже самый обыкновенный, есть вещь, которую прилично встретить стоя.
На Центральной Площади, где высился обелиск Первой Межкосмической Станции — теперь уже экспонат, ржавеющий под стеклянным колпаком с той особой, неторопливой безнадежностью, с какой ржавеют все символы, — кипела работа. Вернее, не работа даже, а чуть истеричная суета, какую способна породить только пресса, когда событие ещё не случилось, но уже всем кругом задолжало. Операторы переругивались с осветителями, осветители — с техниками, техники делали вид, что не слышат. И надо всем этим, поверх голов и штативов, висело чистое, безукоризненно отфильтрованное небо.
Съёмочная группа с Венеры монтировала голографическую призму — огромную, раза в полтора выше человеческого роста, — и делала это с таким мрачным остервенением, что казалось, будто призма была не прибором, а личным врагом. Оператор — человек с кожей настолько бледной, что она казалась полупрозрачной (результат десятилетий жизни под куполами, где солнце заменяли лампы дневного спектра, и те, говорят, барахлили через раз), — щурился, хотя никакого солнца ещё и в помине не было, и шипел на ассистента. Ассистент, юркий марсианин с красноватыми белками глаз — примета, выдававшая в нём уроженца четвёртой планеты с первого взгляда, — крутил верньеры светофильтров и, судя по лицу, уже не первый час проверял поляризацию.
— Убери светосилу! — рявкнул венерианец. — На тридцать процентов, я сказал. Вы, земляне, привыкли к этому вашему ядерному светилу, а у меня матрица — ты понимаешь? — матрица выгорит при входе облаков в плотные слои. Выгорит, и я останусь без картинки. Ты хочешь, чтобы я остался без картинки?
Марсианин не обижался. Во-первых, он не был землянином и на «вы, земляне» реагировал с тем спокойствием, с каким посторонний выслушивает семейную ссору. Во-вторых, он и сам смотрел на Солнце только через специальные очки — не по инструкции даже, а по причине врождённой мнительности, — и считал, что шеф, в сущности, прав. Светосилу следовало убрать.
Чуть поодаль, у самого ограждения, обосновалась группа блогеров с Титана. Они явились в своих знаменитых скафандрах низкого давления — тех самых, о которых Лео читал в учебнике и которые действительно, если прищуриться, напоминали надувные фольгированные игрушки. Серебристые, покрытые изнутри тонким слоем инея (азотная атмосфера, ничего не попишешь), они поблёскивали в лучах заходящего солнца, и при каждом движении титанцев — а двигались они мало, больше стояли, переговариваясь жестами, — слышалось тихое, деликатное шипение: клапаны стравливали избыточный азот. Звук этот напоминал то ли вздох, то ли шёпот — во всяком случае, он удивительно шёл к этим молчаливым, рослым фигурам, которые, казалось, не стояли на площади, а парили в нескольких сантиметрах над бетоном.
Рядом с титанцами, почти задевая их локтями, расставляли автономные штативы блогеры-гуманоиды со спутников Юпитера — невысокие, покрытые лёгким пухом, который при малейшем ветерке вставал дыбом, отчего вся группа напоминала стайку встревоженных птиц. Двигались они до странности медленно, и эта их сомнамбулическая неторопливость составляла разительный контраст с дёрганой, почти тиковой энергией венерианцев. Глядя на тех и других, нетрудно было вообразить, будто на площади сошлись не просто журналисты с разных концов системы, а несколько взаимоисключающих представлений о том, что такое спешка и зачем она вообще нужна.
Главный среди титанцев — высокий, нескладный, с тем особым устройством сочленений, какое придаёт их походке сходство с ходьбой на ходулях, — жестом указал коллеге на обелиск.
— Смотри, — прошелестел его голос через внешний динамик. — Эта штука торчит тут полтора века. Символ эпохи примитивных ракет. А теперь мы ловим розовую дымку терраформированной Европы и считаем это чудом.
— Прогресс, — отозвался второй. — Сними общий план.
Над площадью висело небо — чистое, голубое, отфильтрованное климатическими барьерами. Ни облачка. Воздух был сух и неподвижен.
Воздух был так сух и неподвижен, что, как выразился однажды старый метеоролог Хенрик (он вообще любил точные сравнения), «любой звук летит по нему, не встречая сопротивления, как пуля в вакууме». Сказано было, конечно, с преувеличением — но лишь с тем, какое простительно человеку, полвека проработавшему с приборами и не избалованному вниманием публики. Томас отключил интерком и оглядел веранду. Кресла стояли ровно. Проектор гудел. Бокалы с тоником были на месте. Томас оглядел веранду. Сегодня в семь девятнадцать атмосфера должна была подчиниться расписанию. Он не смог бы объяснить, почему это правильно, но знал это твёрдо. Оставалось ждать.
В девятнадцать ноль-ноль динамики городского оповещения дали три коротких сигнала, и толпа на площади начала затихать. Тишина получилась не пустая — в ней ещё слышалось дыхание, шорох одежды, пощёлкивание камер.
Слова, какого бы они ни были представительства, исчезли. Так исчезает пена с поверхности отстоявшегося раствора: только что была — и нет, одна чистая, прозрачная гладь. Несколько тысяч существ стояли и молчали, молчали и стояли. Даже титанцы перестали шипеть клапанами.
На главную трибуну поднялось четверо: трое людей в строгих серых туниках — представители местной администрации, чьи имена значились в программе, но никого особенно не интересовали, — и один высокий антропоморф с Титании, чьё появление, напротив, вызвало лёгкое движение среди журналистов, ведь титанийцы редко покидали пределы своей орбитальной станции. Тело дипломата состояло из полимерных соединений кремния, кожа напоминала полированный кварц, и при каждом шаге он двигался с едва заметным опережением ритма, как плохо синхронизированная голограмма. Впрочем, это была особенность его расы, а не дефект трансляции.
Титаниец приблизился к микрофону. Динамики по всему городу транслировали его вибрацию — низкую, чистую, похожую на звук камертона, приложенного к деке.
— Жители Земли и гости системы, — произнёс он. — Сегодня, в семь часов девятнадцать минут, в верхние слои атмосферы планеты войдет первая партия Розовых Облаков. Это вещество, собранное гравитационными ловушками в Поясе Астероидов и обогащённое ледяной пылью Европы, является, согласно резолюции Межпланетного Сената номер восемьсот сорок один дробь семнадцать, символом единства разумных рас. Мы, представители восьми планет и двенадцати орбитальных колоний, засвидетельствовать…
Он осёкся. По первым рядам журналистов пробежало какое-то неясное, почти конвульсивное движение. Это потом в разных отчётах напишут, что это было «локальное нарушение восприятия порядка», но в тот момент никто не думал ни об отчётах, ни о том, какой термин дать произошедшему.
Марсианский ассистент, что совсем недавно крутил верньеры на голографической призме, вдруг остановился и уставился на свой спектрограф. Прибор внезапно ожил: цифры на дисплее замелькали, кривая ионизации поползла вверх.
— Что за… — начал марсианин, но венерианский оператор перебил его. Он смотрел поверх призмы, прищурившись, прямо на горизонт.
— Видишь? — спросил он глухо.
На краю неба росла мрачная чернота. Тьма двигалась рывками, перекручиваясь вокруг собственной оси.
Лео, наблюдая, не был удивлён. Он уже полчаса бродил вдоль опор Старой Станции, когда птицы — генномодифицированные голуби, которых держали в городе как живых датчиков, — разом снялись с карнизов и исчезли. В воздухе запахло озоном. Лео задрал голову. Туча была огромна, и, надвигаясь, становилась всё плотнее, подобно дрожжам заполоняя всё небесное пространство.
На трибуне седой представитель администрации приблизился к титанийцу и что-то зашептал ему на ухо. Титаниец застыл. У него началась глубокая статическая пауза — состояние мощнейшего эмоционального напряжения. Он снова склонился к микрофону.
— Входящий запрос с орбиты, — произнёс он. — Межгалактический Сенат на связи. Наблюдаем спонтанное образование атмосферного суперфронта. Запрашиваю разрешение на применение орбитальных излучателей для рассеивания.
Площадь замерла.
Динамики щёлкнули. Голос Главного Координатора Сената произнёс:
— Запрет. Идея Невмешательства в Природные Процессы, статья седьмая Межпланетной Конвенции. Расчётная вероятность цепной реакции в ионосфере составляет девяносто четыре процента. Приготовьтесь к отмене мероприятия. Повторяю: Парад Розовых Облаков отменяется. Всему персоналу перейти к протоколу экстренной консервации оборудования.
И тогда началось то, что впоследствии никто не мог описать связно. Не было ни криков, ни давки, ни истерики — люди Солнечной Федерации были слишком хорошо воспитаны для подобных проявлений. По площади прокатилось движение, которое можно было бы назвать «тихой паникой». Каждый отдельный человек действовал совершенно рационально — сворачивал штативы, отключал камеры, укрывал дорогостоящую оптику, — но в совокупности эти действия образовали картину хаоса.
Венерианский оператор, матерясь сквозь зубы на родном наречии, скручивал крепления голографической призмы. Марсианский ассистент, побледнев так, что его красноватые белки стали почти бордовыми, помогал ему. Титанийцы в своих надутых скафандрах, переваливаясь, двинулись к укрытию. Один из блогеров-гуманоидов — тот, что был покрыт слоем мягкого, почти цыплячьего пуха, — выронил штатив и замер. Взгляд его стал стеклянным и пустым. Пух на нём поднялся дыбом, каждая ворсинка отдельно, и теперь он походил на одуванчик, с которого ветром сдуло семена.
Туча накрыла город спешно. Только что небо было серым, но ещё светлым — и вдруг почернело, подражая ночи. Молния ударила сверху вниз и на долю секунды выхватила из мрака трибуну, обелиск, опрокинутый штатив и лица.
Множество лиц смотрело вверх с выражением тоски, потери и сожаления. Потом грянул гром. Звук был такой низкий, что стёкла в домах завибрировали, а у людей заложило уши. Но многие продолжали смотреть, оставив надежду.
Томас Бреннан стоял на веранде и смотрел, как первые капли разбиваются о линзы проектора. Он, инженер климатических барьеров с многолетним исследовательским стажем, понимал случившееся лучше многих. Атмосферный суперфронт — явление редкое, не предсказанное ни одной орбитальной станцией. Солнечная активность в этом году превышала норму; остаточная ионизация от старого терраформирующего оборудования все ещё сохранялась в верхних слоях; и самое главное: неудачная случайность.
Марта стояла рядом, сжимая бокал с нетронутым тоником. Стекло запотело, жидкость остыла.
— Жалко, — произнёс Томас. Голос его звучал ровно. — Говорили, в этом году примесь ледяной пыли с Европы давала эффект северного сияния в розовом спектре. Редкая вещь.
Он повернулся и принялся обесточивать проектор.
По улицам текли потоки воды. Это был не тот, привычный дождь под куполами. Как минимум, он не подавался привычному расписанию и силе.
На отшибе, у Старой Станции, под ржавым козырьком стоял Лео. Он промок до нитки. Вода текла с волос на лоб и за шиворот, в самые ботинки. Но домой возвращаться мальчик не спешил. Он с любопытством смотрел, как пузырится вода в выбоинах бетона.
Лео стоял и смотрел. Он ещё не знал, что туча, истратив основной заряд, скоро начнёт редеть. Не знал, что сквозь неё пробьётся скромный свет—обыкновенный, жёлтый, вечерний,—и что из этого светародится радуга. Самая простая. Та, которую в школе называют оптическим явлением, а в жизни — просто радугой.
Лео стоял под козырьком и смотрел на дождь. В этом зрелище не было ничего особенного: вода падала с неба, подчиняясь законам гравитации, собиралась в лужи, стекала по ржавым опорам уходя в почву. Он видел просто дождь — косой, шумный, пахнущий озоном и мокрым железом, — и дождь этот казался ему событием куда более значительным, чем любой Парад.
Взрослые расходились. Их фигуры, сгорбленные под порывами ветра, мелькали в пелене дождя и исчезали в проёмах дверей. Мир — та его часть, что поддаётся расписаниям, — взял и отказался подчиняться. Площадь пустела. Последние фигуры — кто в плащах, кто в надутых скафандрах, кто с поднятым над головой портфелем — исчезли в дверях и подземных переходах. Ветер гонял по бетону забытую кем-то программу Парада — мокрый листок с расплывшимися буквами. Один из автономных штативов, брошенный блогерами с Юпитера, продолжал работать: его объектив, повинуясь заводской программе, медленно вращался, снимая стену дождя. Через несколько часов, когда сядет батарея, он отключится, и никто никогда не посмотрит эту запись. Но пока он работал, и в этом было что-то трогательное: машина продолжала ждать, когда ждать уже никто не остался.
Лео переступал с ноги на ногу. Ветровка промокла насквозь и больше не грела. Магнитные застёжки, намокнув, то и дело расстёгивались. Он продрог, но уйти не мог. Что-то держало его здесь, под козырьком, среди луж и запаха озона. Он любовался непогодой.
Туча, истратившая основной заряд электричества, начала редеть. Сначала ослаб ветер, потом изменился звук — дождь перестал барабанить и зашелестел, — и наконец в толще фиолетово-чёрных облаков обозначилось движение. Тьма перекручивалась, разрывалась, и в одном из разрывов мелькнуло то, чего Лео не ожидал увидеть: свет. Не искусственный, не неоновый, не подсвеченный розовым газом из гравитационных ловушек, а самый обыкновенный солнечный свет — желтоватый, как бывает ближе к вечеру.
Луч ударил вниз, пронзил пелену дождя и упал на мокрый асфальт. За ним — второй. И третий.
А потом — и это случилось так быстро, что Лео не успел отследить момент, — свет преломился в миллиардах дождевых капель, и над городом, над площадью, над Старой Станцией, над брошенными штативами и пустыми креслами, вспыхнула радуга.
Мальчик замер. Он видел радуги и раньше — на картинках, в учебниках, на голографических открытках. Но одно дело — знать, что свет, проходя сквозь капли воды, разлагается на спектральные составляющие, и совсем другое — увидеть это разложение собственными глазами. Теория, как он вдруг понял со всей ясностью, неожиданной для десятилетнего ребенка, ничего не говорит о цвете. О том, каков красный на самом деле — не алый, не пурпурный, а красный.
Радуга висела над горизонтом, дрожа и переливаясь, и в ней было семь цветов. Лео сосчитал их: да, ровно семь, как в учебнике, — красный, оранжевый, жёлтый, зелёный, голубой, синий, фиолетовый.
Он стоял и смотрел. Вода всё ещё капала с козырька за шиворот, но он не замечал. Он не думал в эту минуту ни о чём — вернее, думал, но такими короткими, обрывочными мыслями, какие и мыслями-то назвать трудно. «Вот это да», — подумал он. Потом: «Она настоящая». Потом: «Они не видят». И от этой последней мысли внутри у него что-то сжалось — не обида, не злость, а какое-то новое, неизвестное ему прежде чувство. Как будто ему вдруг открылась некая важная истина, но открылась она ему одному, и поделиться ею было не с кем.
Лео понял: взрослые ждали чуда. Они настроили проекторы, откалибровали линзы, надели очки-диафрагмы и расставили кресла — всё было готово. Но только к тому чуду, которое значилось в программе. Когда программа сменилась, они не узнали чуда в том, что увидели. Они увидели воду и свет — иначе говоря, оптическое явление, как непременно выразился бы его отец, — и отвернулись. Отвернулись, потому что явление не значилось в программе, а всё, что не значилось в программе, не стоило их внимания.
Он сорвался с места и побежал. Лужи брызгами разлетались из-под ног, мокрая трава скользила, опрокинутые ограждения он перемахивал, не снижая скорости, а ветровка хлопала за спиной, как парус. Дыхание сбилось почти сразу. Потом он не помнил: квартал, переулок, ступеньки — всё слилось в один размытый рывок. Дверь он толкнул плечом. В дом ворвался, оставляя на полу мокрые разводы, в гостиную влетел — задыхаясь, с глазами, в которых горело то, что словами не передают, — и выкрикнул:
— Мама! Папа! Смотрите! Радуга! Вы видели?! Это не Парад! Это лучше! Это настоящее! Оно живое! Да посмотрите же!
И замолчал, хватая ртом воздух.
В гостиной было тихо. Так тихо, как бывает только в помещении, где только что произнесли нечто неуместное и все ждут, когда неуместность рассосётся. Проектор, уже обесточенный, стоял у стены. Кресла, сдвинутые в угол, походили на зрителей, которым объявили, что спектакль отменяется. Томас сидел за столом и разбирал схему оптического усилителя — не потому что это требовалось, а потому что руки его, привыкшие к работе, отказывались пребывать в бездействии. Марта стояла у окна, по-прежнему сжимая бокал с нетронутым тоником. Стекло запотело, пальцы оставили на нём размытые следы. Она повернула голову — медленно, с той заторможенностью, какая свойственна людям, чьи мысли находятся в другом месте и не спешат возвращаться. На сына посмотрела так, будто видела его впервые за весь вечер, хотя он стоял прямо перед ней — мокрый, взъерошенный, с горящими глазами.
— Что? — переспросила она.
Лео стоял посреди комнаты. С его одёжки на ковёр натекала лужица. Он дышал тяжело и не мог выдавить больше ни звука, только рука дёргалась в сторону окна, где за плотной шторой —он знал это совершенно точно— всё ещё висела радуга.
— Радуга! — выдохнул он наконец. — Там, над городом! Просто радуга! От солнца! От самого обыкновенного солнца!
Марта перевела взгляд на окно.
Радуга висела. Не мираж, не фантом, не оптический обман, каким тешит себя разочарованный глаз, — реальный, доступный наблюдению физический феномен. Семь полос, хотя, если приглядеться, выходило то ли семь, то ли шесть, потому что синий и фиолетовый сливались у горизонта в мутную дрожащую кайму. Красный горел, как металл, остывающий после ковки. Зелёный был влажен. Фиолетовый пульсировал — остаточная ионизация, надо полагать, — и от этого пульса всё сооружение казалось не застывшей аркой, а дышащим существом. Странное зрелище. Можно даже сказать, неуместно прекрасное — но именно оттого и прекрасное, что неуместное.
Марта смотрела. Красиво, спору нет. Банально красиво — так, как бывает красиво всё, что существует по законам оптики и не нуждается в зрителях. Однако признать — ещё не означало принять. Она стояла и понимала: то, что она видит, не имеет к ней ни малейшего отношения. Явление из другого вечера. Из другой жизни. Из другого настроения. Оно висело себе, она стояла себе — со своим бокалом, своей отменённой традицией, своей пустотой, которая никуда не делась.
— Вижу, — сказала она наконец. — Оптическое явление. Высокое содержание влаги в воздухе. Свет преломляется в каплях.
Лео смотрел на мать, и в его взгляде читалось такое недоумение, какое бывает, когда на глазах у человека называют таблицу умножения поэзией или, наоборот, поэзию — таблицей умножения. Как можно увидеть то, что увидел он, — живое, трепещущее, неожиданное, — и назвать это «оптическим явлением»? Как можно смотреть на чудо и видеть только физику?
Он перевёл взгляд на отца. Томас, склонившись над разобранным усилителем, держал пинцет с тонкими губками, которым только что извлёк из корпуса линзу малого фокуса. Он не обернулся. Слух у него был отличный, он слышал весь разговор от первого до последнего слова, но продолжал работать. Работа была единственным, что ещё имело смысл.
— Папа, — снова позвал Лео, и на этот раз голос у него сорвался. — Ты посмотри. Там радуга. Она лучше Парада. Честное слово.
Томас отложил пинцет и повернулся на стуле. Взгляд его упёрся в штору, в ту самую точку, где, по его прикидкам, должна была находиться радуга, если мальчик ничего не путал. Ткань он отдёргивать не стал.
— Я знаю, что такое радуга, — произнёс он. — Оптическое явление. Преломление солнечного света в каплях воды. Угол для красного спектра — сорок два градуса, для фиолетового — около сорока. Всё верно. Красиво. Но это не Парад.
— Почему?! — выкрикнул Лео. — Почему это не может быть важно?! Оно само появилось! Никто его не планировал, не настраивал, не регулировал! Разве этого мало?!
Томас вздохнул.
— Не мало, — согласился он. — Но мы к нему не готовились. Не ждали. Оно не по расписанию.
— А чудо — оно, по-вашему, непременно должно быть по расписанию?
Томас ничего не ответил. Ответ потребовал бы пересмотреть слишком многое, а пересматривать ему сейчас хотелось меньше всего на свете.
Марта всё ещё стояла у окна, но смотрела куда-то в пустоту. Она и так знала: радуга там. Висит над горизонтом, переливается — живая и ненужная, как подарок, о котором не просили. Именно это и было самым невыносимым — не подарок, а его полная, вопиющая неуместность.
— Идём пить чай, — сказала она, и голос её прозвучал почти стеклянно. — Ты простудишься. Вытри пол за собой. И не трогай отцовы инструменты.
Лео стоял посреди гостиной. С его волос всё ещё капало на ковёр. Он смотрел на мать, на отца, на плотно задёрнутую штору, за которой медленно, цвет за цветом, таяла радуга, и вдруг почувствовал, как внутри у него что-то замыкается.
— Я потом, — сказал он.
Стянул мокрую ветровку, бросил её в сушильный отсек и ушёл к себе. В маленьком окне радуга ещё держалась. Бледнела по краям: фиолетовый уже слился с небом, синий таял, зелёный выцветал на глазах. Но всё ещё была. Лео сел на кровать и стал смотреть.
Он думал о туче, которая всё отменила. О ливне. О свете, который пробился сквозь тучи и стал радугой. И о том, что он, Лео, — единственный, кто увидел это по-настоящему.
Радуга погасла. Небо выцвело в серое, потом в синее, потом в чёрное.
В гостиной остывал чай. Проектор, обесточенный, с поникшими кабелями, стоял у стены и напоминал уснувшее животное. Где-то на окраине всё ещё работал брошенный штатив, снимая дождь, который кончился час назад. И никто — ни один человек во всей Солнечной системе — не знал, что в этот вечер мальчик по имени Лео стоял под ржавым козырьком Старой Станции и смотрел, как свет разлагается на семь цветов. И что он понял что-то такое, что не описать никаким термином — ни человеческим, ни титанийским, ни юпитерианским.



Лизнул анодированного алюминия. Поскольку мне не 15-ть лет — не понравилось. Уже не хочется к Юпитеру лететь.) Лучше уж котлеты, ей-богу.)
Собой. Представлял прибор.
Автор, в прозе требования к грамотности жестче, чем в стихах. За «собою» в стихах нынче баллы снижают на поэтических конкурсах. А вы куда полезли?)
А как она эту природу имела? Как в гроссбухе немецком?
А не проще было написать по-русски?
Мальчику было скучно, и скука эта утверждалась не возрастной, а метафизической природой.
Ну или в подобном плане. Вариантов — куча. Зачем канцелярит тащить в художественные произведения? Являлась, имела — это для юрисперденции — самое то. Но не для литературы.
Вот сижу и думаю, читал ли я у Брэдбери или Стругацких про паразитную вибрацию?
Не, точно не читал.
Ну, все понятно — они социальные фантасты. Хотя звания научных фантастов их никто не лишал.
Так много других научных фантастов есть на свете, кто умудрялся погружаться не в технику, а в смысл, экономя этим знаки.
Дальше пролистал. Инопланетяне там, радуга (в хорошем смысле этого слова, надеюсь).
Автору поставлю плюс за любовь к фантастике. Но написанное — далеко от хорошего рассказа. Ничего, возможно, умение придет с опытом.
Автору — удачи в конкурсе!