Архив последних чаепитий

Вездеход вздрогнул в последний раз и затих, и сразу же навалилась плотная тишина, какая бывает только вдали от городов. Майя секунду сидела неподвижно, слушая, как остывает двигатель и потрескивает пластик панели, потом вздохнула и сняла перчатки.
Поездка вышла долгой, а под конец еще и бестолковой. Навигатор начал врать на девяностом километре, когда асфальт сменился бетонкой, а бетонка - разбитой грунтовкой, и координаты, скинутые из центра, в конце концов привели в чистое поле. Пришлось доставать бумажную карту. Майя хранила ее в бардачке с тех времен, когда бумага была надежнее спутника, и с тех пор, если честно, ничего не изменилось.
Она открутила от термоса крышку-стакан. Чай уже почти остыл. Она сделала глоток, поморщилась и все равно допила до дна. Термос был старый, с выгравированной надписью на боку, почти стершейся, но она помнила ее наизусть: «Тому, кто греет».
В зеркале заднего вида мелькнуло собственное отражение: сухощавое лицо, темные глаза, седые волосы, собранные в тугой узел. Шестьдесят три года - это не старость, сказала она себе в сотый раз, это опыт. Она поправила воротник и вышла наружу.
В лицо сразу ударил колючий ветер, пахнущий сухой травой и чем-то кислым, не то дымом, не то гнилью. Майя застегнула пуховик до горла и огляделась. Поселок, который когда-то назывался то ли Заречье, то ли Загорье, доживал последние десятилетия. В нем было всего пять домов, из трубы одного вился слабый дым, остальные стояли с выбитыми окнами, и ветер гулял в них, как у себя дома. Где-то далеко, километрах в трех, завыла собака... или не собака, теперь уже не разберешь.
Дом, из которого шел дым, был крайним, с покосившимся забором, ржавой калиткой, привязанной к столбу веревкой. Во дворе - старая «Нива» без колес и груда металлолома, похожая на останки трактора.
Майя взяла с пассажирского сиденья тяжелый кофр, обитый темной кожей, с медными застежками. Внутри лежал мнемограф, прибор, похожий на старый барометр с вензелями, только вместо шкалы давления у него было молочное стекло и три бронзовых рычажка. Она проверила заряд батареи - полный, хорошо.
— И кому это всё? — пробормотала она себе под нос, глядя на дом.
В доме жил человек. Она поняла это из дыма, из слабого желтого света в окне, из того, что калитка была привязана изнутри. Но Майя знала: дом не держит тепло. Такие дома вообще ничего не держат. В них живут, пока могут, а потом просто уезжают.
Она толкнула калитку и вошла во двор. Она постучалась в дверь дома и, не дождавшись ответа, открыла дверь. В доме пахло старыми вещами — не пылью, не гнилью, а именно старостью, лежалой тканью, нагретым деревом, сушеными травами. В печи потрескивал огонь, на плите стоял чайник, закопченный и помятый, но до блеска начищенный.
Хозяин сидел за столом и не встал, когда она вошла. Ему было под шестьдесят, может, чуть больше: лицо заросло седой щетиной, глаза смотрели настороженно, но без враждебности. Он был похож на человека, который давно никого не ждет и уже не знает, рад он гостю или нет.
— Из архива, — сказала Майя вместо приветствия. — Меня зовут Майя. Вам должны были сообщить.
— Сообщили, — ответил он без выражения. — Я ничего не заказывал.
— Архив не требует заказа. Мы сами выезжаем.
— Это я понял.
Он не предложил ей сесть, и Майя села сама — на тяжелый табурет у печи, поставив кофр на пол.
— Чай? — спросил он вдруг.
— Да.
Он встал, подошел к плите и взял чайник. Двигался медленно, но не по-стариковски, а так, будто каждое движение требовало усилия воли. Разлил кипяток по двум кружкам — одна была с отколотой ручкой, и он подвинул ее Майе.
— Травяной, — предупредил он. — Сушу сам. С сахаром плохо.
— Я без сахара.
Они выпили по глотку. Чай был терпким и горьковатым.
— Петр Матвеевич, — сказала Майя без вопросительной интонации: в заявке значилось имя.
— Он самый, — он усмехнулся. — Значит, точно из архива. Обычные люди меня Петром зовут.
— Я буду звать Петром Матвеевичем. Если позволите.
— Валяйте.
Майя сделала еще глоток. Молчание было не неловким, а рабочим. Она знала: с такими, как он, нельзя давить и задавать вопросы в лоб — сначала нужно дать человеку привыкнуть.
— Что за прибор? — спросил он, кивая на кофр.
— Мнемограф.
— Это который воспоминания ворует?
— Записывает, — поправила она. — С вашего согласия и только то, что вы решите показать. Ничего не ворует.
— Это как посмотреть, — сказал он и отвернулся к окну.
Майя не ответила.
За окном темнело, ветер раскачивал голые ветки, и по стеклу ползли длинные тени. В доме было тепло, но тепло это ощущалось не везде - только на расстоянии вытянутой руки от печи, а дальше уже подступал холод.
— Я свою жизнь не помню толком, — сказал он вдруг. — Так, кусками. Детство, армия, работа — всё как в тумане. А это вот...
Он замолчал и посмотрел на чайник.
— Это? — переспросила Майя.
— Это помню как будто вчера.
Она заметила, как он сказал: «свою жизнь» и «это» — раздельно, будто «это» не принадлежало его жизни.
— Тогда покажите «это», — сказала она спокойно. — За этим я и приехала.
Он долго молчал, потом кивнул.
— Ладно. Одно покажу. Только, чур, чтобы ваша машинка ничего не испортила. И чай допейте сначала.
Майя допила чай, поставила кружку на стол, открыла кофр и начала настраивать мнемограф. Молочное стекло засветилось ровным теплым светом, рычажки мягко щелкнули. Она подняла глаза на Петра Матвеевича.
— Готово. Когда захотите начать, просто вспомните то, что хотите показать. Я ничего не увижу — прибор запишет напрямую.
Он кивнул, глядя в молочное стекло, и вдруг впервые за вечер улыбнулся.
— Хорошая запись будет, — сказал он. — Качественная.
Майя чуть заметно нахмурилась: «качественная» — так говорят не о воспоминаниях, так говорят о товаре. Но она промолчала и нажала первый рычажок.
Мнемограф загудел, молочное стекло пошло рябью, как вода от брошенного камня, и вдруг прояснилось.
Майя солгала. Она всегда лгала — каждому клиенту, каждому старику и каждой старухе, которые не решались показать свою душу, зная, что кто-то смотрит в упор. «Я ничего не увижу. Прибор запишет напрямую». И они верили, и расслаблялись, и отдавали то, за чем она приехала.
А она смотрела. Не из праздного любопытства. Просто она давно поняла, что самые важные вещи человек не говорит словами, а показывает руками, наклоном головы, тем, как поправляет край скатерти и как смотрит на огонь. Если не видеть этого, запись останется просто мертвой картинкой.
Майя бросила взгляд на Петра Матвеевича. Он сидел, откинувшись на спинку стула и закрыв глаза. Его лицо разгладилось, исчезли тяжелые складки у рта. Он выглядел так, будто уже был там, на пятьдесят лет назад. Она перевела взгляд на стекло.
Там, в молочной глубине, разгорался летний вечер. Появилось гладкое озеро, в котором отражались сосны вверх ногами. Солнце висело низко, мостки уходили в воду: старые доски, выцветшие от времени. На краю сидел мальчик лет десяти, босой, в подвернутых штанах, болтал ногами над водой и смотрел на поплавок. Поплавок не двигался.
Рядом, на корточках, сидел старик: большой, грузный, с крупными руками. Он чистил рыбу. Нож ходил споро, привычно: надрез, потроха в ведро, тушка в котелок. Чешуя летела и оседала на досках серебряной пылью. На правой руке деда, чуть повыше запястья, белел совсем свежий, еще розовый по краям, шрам.
— Не болтай, рыбу распугаешь, — сказал дед низким, с хрипотцой голосом, и Майя услышала его, хотя никогда не говорила клиентам, что мнемограф передает звук.
— Долго еще? — спросил мальчик.
— А куда тебе торопиться?
— Есть хочу.
— Потерпи. Уха спешки не любит.
Мальчик вздохнул и снова уставился на поплавок. Над водой звенели комары, от костра, разведенного прямо на берегу, тянуло дымом. Дед бросил в огонь ветку можжевельника, и дым стал сладким.
Майя смотрела, и что-то в этой сцене не давало ей покоя – все было слишком идеальным. Как будто кто-то собрал все детали идеального вечера и сложил их в одну картину: озеро, закат, дед, уха. Ни одной фальшивой ноты. Так не бывает в настоящих воспоминаниях. Настоящие всегда рваные, неполные. А это было похоже на открытку.
Она отмахнулась от этой мысли. Прибор продолжал записывать.
Дед закончил чистить рыбу и кинул последнюю тушку в котелок. Вода уже закипела. Он бросил туда лавровый лист, соль, луковицу целиком, помешал черпаком. Мальчик следил за каждым его движением.
— Дед, а почему ты всегда можжевельник бросаешь?
— Чтобы дым был ароматным.
— А зачем?
— Затем, чтобы ты, когда вырастешь, вспомнил этот запах и улыбнулся.
Мальчик не ответил, просто кивнул и продолжал смотреть, как закипает уха, как солнце садится в озеро, как дед вытирает руки о штаны и садится рядом, свесив ноги с мостков. Они сидели молча, и в этом молчании было больше любви, чем в любых словах.
Потом дед разлил уху по двум мискам и достал ложки - деревянную мальчику, алюминиевую себе.
— Обожжешься, — сказал он, отодвигая миску.
— Не обожгусь.
— Обожжешься. Дуй.
Мальчик подул, попробовал, зажмурился и вдруг улыбнулся. Он выглядел самым счастливым на свете. Дед посмотрел на него и хмыкнул, а потом протянул руку и потрепал мальчика по голове. Тяжелая ладонь легла на макушку, задержалась на секунду. Мальчик замер. Ладонь была шершавой, пахла рыбой и дымом.
— Ешь, — сказал дед.
Мальчик ел.
Мнемограф тихо щелкнул, стекло погасло, запись остановилась.
Майя выдохнула. В комнате снова было холодно. Печь почти прогорела, за окном стояла та же темень, что и час назад. Петр Матвеевич открыл глаза, посмотрел на нее и сразу отвел взгляд.
— Вот и всё, — сказал он. — Больше у меня ничего нет. Путного.
— Хорошая запись, — сказала Майя.
Он кивнул.
— Качественная. Я ее давно храню, проверяю иногда. Не портится.
Майя чуть заметно нахмурилась: «храню», «не портится», будто это было не воспоминание, а консервная банка с летним вечером внутри.
— Сколько вам было лет? — спросила она, укладывая прибор в кофр.
— Мне? — он усмехнулся. — Мне много. А мальчишке десять.
— А деду?
Петр Матвеевич помолчал, глядя на чайник.
— Да кто ж его знает. Он и сейчас жив.
Майя замерла. Она видела деда на стекле - ему было хорошо за шестьдесят, и если с тех пор прошло хотя бы сорок лет, то сейчас должно быть сто, а то и сто пять. Но старик сказал «жив», как-будто говорил о соседе.
— Жив? — переспросила она.
— Ну да. В Тихом Логе живет, за старым мостом. Вы проведайте его - ему одному, поди, тоскливо.
Майя открыла рот и закрыла. Она вспомнила руки деда и шрам на правой руке, вспомнила мальчика, болтающего ногами, вспомнила, как Петр Матвеевич сказал «мальчишке было десять» - не «мне было десять», - и вдруг поняла то, чего не понимала весь вечер.
Она ни разу не слышала, чтобы этот человек сказал о воспоминании «я».
— Вы езжайте, — сказал Петр Матвеевич, вставая. — Пока еще что-то можно разглядеть, а то дорога там плохая, да еще и мост не всегда открыт.
Майя взяла кофр, прошла к двери и на пороге обернулась.
— Петр Матвеевич, а чье это воспоминание?
Старик посмотрел на нее долгим, спокойным взглядом.
— Мое, — сказал он. — Я же за него заплатил.
***
Дорога до Тихого Лога заняла больше времени, чем она рассчитывала. Старый мост, о котором говорил Петр Матвеевич, оказался перекрыт: то ли авария, то ли то просто время сделало свое дело. Пришлось объезжать через брод. Вездеход пробрался по воде, фыркая и буксуя на камнях, Майя ругалась сквозь зубы и думала, что бросила бы всё и повернула обратно, если бы не одна фраза.
«Я же за него заплатил».
Она крутилась в ее голове всю дорогу. Заплатил - кому, когда? Сколько стоит летний вечер на озере, запах можжевелового дыма, тяжелая дедова ладонь на макушке? И главное - кому принадлежало это воспоминание изначально?
Ответ ждал ее в Тихом Логе. Поселок оказался живее, чем Заречье: горели фонари, лаяли собаки, в окнах домов горел свет. Майя проехала по главной улице и уперлась в дом с синими ставнями. Она заглушила двигатель и несколько минут сидела неподвижно.
Дом был старенький, но ухоженный. Забор ровный, дрова сложены аккуратной поленницей, на крыльце половик. В окне горел свет, из трубы шел дым.
Она взяла с пассажирского сиденья кофр с мнемографом и вышла из машины.
На стук вышли не сразу. Сначала она услышала тяжелые, неторопливые шаги. Потом дверь открылась.
На пороге стоял человек - старый, старше Петра Матвеевича, старше кого бы то ни было из тех, к кому Майя выезжала в последние годы. Ему было далеко за семьдесят, может, под восемьдесят. Спина прямая, плечи широкие, руки большие и узловатые, а на правой, чуть повыше запястья, белел старый, выцветший шрам. Майя узнала его сразу.
— Вы к кому? — спросил он низким, с хрипотцой голосом, и она услышала тот самый голос, который час назад говорил «не болтай, рыбу распугаешь».
— Я... — Майя запнулась. — Я от Петра Матвеевича из Заречья.
Лицо старика дрогнуло, что-то мелькнуло в глазах — не узнавание, а скорее тень давнего воспоминания о ком-то, кого он почти забыл.
— От Петьки? От Матвеича? — переспросил он. — Надо же. Проходите.
Он посторонился, пропуская ее в дом, и Майя вошла.
В доме пахло деревом и сушеными травами. На плите стоял чайник — большой, эмалированный, с облупившимся боком, не тот, закопченный, из воспоминания, но тоже старый. На столе лежала краюха хлеба и стояла банка с медом.
— Садитесь. Чай будете?
— Буду.
Он засуетился, доставая кружки, двигался неспешно, но без старческой медлительности — скорее как человек, который привык всё делать сам и никуда не торопится. Майя села на табурет и огляделась: на полке у окна стояли фотографии в рамках, но с того места, где она сидела, лиц было не разобрать.
— Вы кем Петьке приходитесь? — спросил старик, разливая чай.
— Коллега по работе.
— А... — он кивнул, будто это всё объясняло. — А я уж думал, родня. А то он давно не объявлялся.
Он поставил перед ней кружку. Чай был черный, с бергамотом — Майя сделала глоток, обожглась.
— Давно? — спросила она.
— Да уж лет десять, почитай, а может, и больше. Я уж и не помню.
Десять лет — значит, они были знакомы. Петр Матвеевич действительно знал этого человека. Но откуда?
Старик сел напротив и взял свою кружку. Руки у него были спокойные, не дрожали. Это были те самые руки, которые она видела в молочном стекле: широкая ладонь, узловатые пальцы, шрам повыше запястья, теперь уже почти незаметный, белый на белом.
— А вы, — Майя помедлила, подбирая слова, — вы рыбачили раньше?
Старик поднял бровь.
— Рыбачил? Да всю жизнь рыбачу. Тут озеро рядом, я и сейчас хожу иногда. А что?
— Ничего. Просто.
Она сделала еще глоток. Чай был хороший. И вдруг она решилась.
— Вы помните мальчика на мостках? Лет пятьдесят назад. Вы с ним уху варили и можжевельник в костер бросали.
Старик замер с кружкой на полпути ко рту и долго внимательно смотрел на Майю, как-будто изучал ее.
— Откуда вы знаете? — спросил он тихо.
— Я видела это воспоминание сегодня у Петра Матвеевича.
Он поставил кружку на стол, помолчал, потом покачал головой.
— Вот оно что...
У Майи перехватило дыхание. Она ожидала чего угодно, но не такого простого, спокойного признания.
— Вы знали, что он купил воспоминание? — спросила она.
— Ну да, — старик пожал плечами. — Он сам рассказал. Пришел ко мне лет пятнадцать назад, молодой еще совсем, сказал, что купил запись с рук, у перекупщика. А на записи — я, и озеро, и уха.
— И вы не рассердились?
— А чего сердиться? — он усмехнулся. — Я ту запись не продавал, ее вообще без меня сделали. Кто-то из отдыхающих, наверное — тогда модно было, любительские мнемографы, все подряд снимали. А потом запись утекла на черный рынок и попала к Петьке.
Майя молчала.
— Он хороший парень, — продолжил старик. — Только жизни у него своей не было: сперва детдом, потом общежитие, работа какая-то... Он мне рассказывал. Ни семьи, ни дома. А тут — запись, и на ней дед, и озеро, и уха. Он говорит: «Я ее первый раз посмотрел и заплакал, потому что у меня такого никогда не было».
Майя вспомнила лицо Петра Матвеевича там, в Заречье, когда он смотрел в стену и говорил «больше у меня ничего нет», и вдруг всё встало на свои места.
— Он поэтому ко мне и пришел, — сказал старик. — Захотел познакомиться. Говорит: «Вы не обижайтесь, что я ваше воспоминание купил, просто оно мне как родное стало». А я ему говорю: «Да какое ж оно мое? Мальчишка-то не я, я — дед». А он: «Для меня вы мой дед, потому что больше у меня никого нет».
Майя опустила глаза.
— Он вас помнит, — сказала она. — Просил передать, что помнит.
Старик ничего не ответил. Встал, подошел к плите, снял чайник и подлил себе еще, потом вернулся к столу.
— Знаете что, — сказал он вдруг. — Вы ему скажите, когда обратно поедете, что я его жду. А то он десять лет не приезжал — думает, наверное, что не имел права.
— Имел?
— А кто ж ему запретит? — старик посмотрел на нее серьезно. — Воспоминания — как сад: важен не тот, кто бросил семя, а тот, кто ухаживал за ростками.
Он отхлебнул чай и добавил:
— Можжевельник я до сих пор в костер бросаю. Привычка.
Майя допила чай и встала. Ей нужно было возвращаться в город, но прежде — в Заречье: сказать Петру Матвеевичу, что дед его ждет.
— Спасибо, — сказала она.
— За что?
— За чай и за можжевельник.
Он впервые за вечер улыбнулся, и улыбка у него была открытая и очень приятная.
— Приезжайте еще. С Петькой.
Она кивнула и вышла в ночь.
***
Вездеход выбрался на дорогу, когда небо на востоке уже начало сереть. Майя вела машину и молчала. В голове крутились обрывки разговора, и она знала - это еще не финал.
Финал ждал ее в Заречье.
Она въехала в поселок, когда заря уже заиграла во всей своей красе и розовый свет лег на ржавые крыши, на выбитые окна, на покосившийся забор. Из трубы дома Петра Матвеевича всё еще вился дым. Значит, он не спал. Или спал, но печь не погасла.
Майя заглушила двигатель и несколько минут сидела, глядя на дом. Из головы не выходили слова настоящего деда: «Он думает, что не имел права», и еще: «Воспоминания — как сад: важен не тот, кто бросил семя, а тот, кто ухаживал за ростками».
Она взяла с пассажирского сиденья кофр и пошла к дому. Мнемограф был не нужен, но она зачем-то взяла его.
Дверь открылась раньше, чем она постучала. Петр Матвеевич стоял на пороге в том же свитере и в тех же стоптанных тапках. Он посмотрел на нее, на кофр, на рассвет за ее спиной и отвел глаза — как тогда, после записи.
— Вернулась, — сказал он без вопросительной интонации.
— Вернулась.
— И чего? Нашла его?
— Нашла.
Он помолчал, переступая с ноги на ногу.
— И что он? Живой?
— Живой. Чаем напоил.
Старик хмыкнул и отступил вглубь дома.
— Ну заходи, чего на пороге стоять.
В доме было теплее, чем в прошлый раз: печь горела ровно, без дыма, чайник стоял на плите — тот самый, закопченный. Майя села на старый табурет и поставила кофр у ног, Петр Матвеевич сел напротив.
— Он вас вспомнил, — сказала Майя.
Старик поднял бровь.
— Вспомнил? Да откуда? Я ж не тот мальчик, он и не знает меня.
— Знал. Вы к нему приходили пятнадцать лет назад.
Петр Матвеевич замер, и в глазах у него что-то мелькнуло — не страх, скорее удивление, смешанное с недоверием.
— Рассказал, значит, — пробормотал он. — Всё рассказал.
— Он не сердится. Он ждет вас.
Старик встал, подошел к окну и долго смотрел на серое поле, на ржавые остовы домов. Потом заговорил — тихо, не оборачиваясь:
— Я когда эту запись купил, думал: ну посмотрю раз, и хватит, как кино. А оно... — он запнулся. — Оно как приросло. Я ее смотрел каждый вечер, каждый вечер, понимаете? Приходил с работы, включал и сидел, и мне казалось, что это я на мостках, что это мой дед, что это моя уха и что это меня по голове погладили.
Он повернулся к Майе. Лицо у него было серьезное, но голос дрожал.
— У меня не было такого в жизни. Ни деда, ни озера, ни ухи, ничего. А тут целый вечер, целая жизнь. Я его выучил наизусть, каждую секунду. Как мальчишка ногами болтает, как дед шрам свой почесывает, как можжевельник трещит в костре. Я это всё знаю лучше, чем свою жизнь, потому что своей жизни у меня толком и не было.
Майя молчала.
— Я тогда к нему поехал, пятнадцать лет назад, — продолжал старик. — Думал, он меня прогонит, скажет: «Ты кто такой, это не твое, это мое, убирайся». А он... — Петр Матвеевич вдруг усмехнулся. — Он меня чаем напоил и спросил, как жизнь. Я говорю: «Да какая жизнь, вот, запись ваша только и держит». А он говорит: «Не моя это запись, а твоя. Раз ты ее купил, значит, твоя».
Майя вспомнила слова деда - «не важно, кто бросил семя, важно, кто ухаживал за ростками». И вдруг поняла, что эти двое сказали одно и то же, разными словами, с разницей в пятнадцать лет.
— А потом я перестал ездить, — сказал Петр Матвеевич глухо. — Стыдно стало. Живу с чужим воспоминанием, как с краденым, и ему, наверное, неприятно. Чего я буду навязываться.
— Он сказал, что ждет вас. И что можжевельник до сих пор в костер бросает по-привычке.
Старик закрыл глаза, постоял так, потом выдохнул, будто сбрасывая с плеч что-то тяжелое.
— Я поеду, — сказал он. — Завтра. Или сегодня. Прямо сейчас.
— У вас машины нет.
— У вас есть.
Майя посмотрела на него, он смотрел на нее — впервые за все время не отводя глаз, — и она кивнула.
— Допивайте чай и поедем.
Он засуетился, налил ей чаю в ту же кружку с отколотой ручкой. Чай был всё тот же, травяной, горьковатый, но сейчас Майя не чувствовала горечи — она чувствовала что-то другое, то самое, за чем ездила по всей стране и что записывала на мнемограф. Тепло. Не из прибора — настоящее.
Через час они выехали.
Старик сидел на пассажирском сиденье, положив на колени сверток с сушеными травами — «деду гостинец, у меня там мята хорошая». Вездеход мягко катил по дороге, за окнами проплывали поля, перелески, остовы заброшенных домов. Солнце поднялось, и день обещал быть ясным.
Майя вела машину и думала о том, что Архив, в который она передаст сегодняшнюю запись, пополнится еще одним воспоминанием. Но это будет уже неважно, потому что настоящее воспоминание — то, которое нельзя записать, — сейчас рождалось прямо здесь: в кабине вездехода, на дороге между Заречьем и Тихим Логом, между человеком, купившим чужое прошлое, и человеком, который ждал его пятнадцать лет.
Она бросила взгляд на Петра Матвеевича. Он смотрел вперед, на дорогу, и на губах его застыла та самая тень улыбки, детская, давно забытая.
— Пристегнитесь, — сказала Майя. — Брод впереди.
Он кивнул и застегнул ремень. Вездеход выехал к броду, рассек водную гладь и покатил дальше — туда, где за деревьями уже виднелись синие ставни.



Так трогательно, когда понимаешь до конца понимаешь смысл этой фразы Петра Матвеевича: Больше у меня ничего нет. Путного." Одинокий человек, с детства росший без тепла и любви, которого греет только одно чужое воспоминание.
Единственное, что я не поняла, почему Майя, которая столько лет записывает чужие воспоминания, не знает, что их можно купить. Странно, что до Матвеевича ей никто об этом не сказал… Тем более, что купить воспоминания раньше можно было легко.
И непонятно, почему Матвеевича так избегал старика. Тот ведь встретил его хорошо, чаем напоил. Что мешало общаться, неясно.
Финал порадовал. Здорово, что старики встретятся! Спасибо за рассказ.