Светлана Ледовская

На табурете

На табурете
Работа №59

Стол бесконечен и стелется во все пределы, растекаясь до горизонта белыми, как потоки молока, волокнами прокрашенного покрытого лаком дерева.

Счастье за таким сидеть. Особенно, когда есть что на стол этот поставить. Но прежде другое.

Одежда стола начинается со скатерти. Белоснежной в былые времена, домотканой с вышивкой еще в более ранние, пошлой глянцевитой – сегодня.

У бедноты один выход – клеёнка, одна возможность защитить то единственно ценное, что наполняет смыслом эти помещения с буфетами-амбарами, рукомойниками-жестянками, дуршлагами-висельниками, что обзываем по особому. Выдерни стол, и нет, ни столовой, ни кухни, ни обеденной.

Со столом комната обретает смысл совместного сакрального принятия пищи. Без него же бесполезным видится и очаг.

Не соберешься тесной компанией, если не определено тебе за столом место, не засмотришься на хлопающие лепестки пламени, не будет покоя, определенности в порядке вещей, задолбленном сызмальства в миллионы голов.

Да не в скатерке дело. Кто постиг истинную природу вещей, кто далек от вульгарной аляпистости, знает, что покров имеет значимость более для улучшения обстановки, способствуя хорошему настроению, а вместе с тем и правильному пищеварению, а вместе с тем сызнова благостному состоянию духа. Но держится все не на ней. Одежда второстепенна.

Первичен даже не стол, но исполнение – союз природного материала и умения, явившийся продолжением того, как мастер понимает мир. Он видит стол в той форме, в какой его руки и подвластный инструмент сделают его тем, что мы без ошибки сможем называть столом. Другими словами, стол – воплощение самого мастера, обличенного в форму вещи.

Так что одежда стола – одежда человека. Но я в подобную дребедень не верю. Клеенка нарядная цветами, да зверьем дивным расписанная на зависть соседям, таким же босякам – на совок тебя, да в яму выгребную!

А в том, что есть, завтрак, обед и ужин, заслуга исключительно моя.

И настрой присутствует. И кофейник на огне сипит. И прочего всего полно от глубоких кастрюль, до ванильных занавесок на окне бантами подвязанных, до эмалевых горшков с фиалками – вотчины не в меру суетливой моей супружницы.

Всё новехонькое, всё блестит. А коли треснет – сохранять-беречь ни к чему.

Табурет только. Жесткий, хромоногий. Сам на нем сижу – никого не допускаю. Неудобно, зато напоминание. Трезвит оно при необходимости, чтобы голова не кружилась, чтобы помнил откуда вышел.

Отец мой, плотник, жил иною мерой, требуя того же от меня. Научал смотреть на дерево бережливо, работать без брака – с первого раза начисто, без отходов – любой брусок в дело у него шел.

Одежду он носил льняную, кроя простого, зато чистую, новую. Все, что зарабатывал пускал снова в оборот – докупал износившийся инструмент, морилку, лаки. У всего была цена, но о ней не говорил, свято веруя в первичность мастерства над суетным. Работал до седьмого пота, потому и помер рано.

Перед смертью крепко горевал, что не перенял я ни дела, ни зрения его, сам по себе пробарахтался, да время ушло. Жизнь детская короткая, хотя счастливая. Спасибо, что такая была!

Свежей стружкой, да комьями опилок на сыром полу – ими и пропахла­.

Счастье же, оно от недомыслия, более от любови к создателю, внимания, что тратил он на мое наставление.

А табурет ­– поделка неумелая, зато моя – последняя попытка передать ремесло от мастера наследнику, да не пригодилось.

И ничего! Сижу за столом полнотел и доволен. Спины ни перед кем не гнул, не побирался, не батрачил. Брал, что по праву принадлежит. Праву умного и успешного.

А кто не смог, кто не сдюжил – тот тля. Ни царь, ни бог в том не повинен, лишь сам он – бестолочь ленивая, полуграмотная.

Искусство жить освоил я со всем вниманием. Даже болею всласть.

Щипцы вгрызаются в рафинад. Кофе – лучшая посадочная площадка после терапевтической дозы армянского коньяка. Его-то и боится хворь, что напала на меня третьего дню.

По началу, от дурного самочувствия, но более от невозможности вести привычные дела, томился ожиданием. А ко вчерашнему вечеру вошел во вкус – отдыхать принялся. Откопал спортивный ежегодник – листал, морщился, вычитывал фамилии игроков. Не вспомнив и половины лиц, бросил неперспективное занятие. Все одно – суета.

«Как сразу сделаешь – так на всю жизнь!», – скрипит табурет, укоризненно кособочась по до мною, и прав он безмерно.

И всегда знал я это, потому и жизнь свою взрослую, не в пример отцу, иначе начал.

Простой истине следовал. Ссуд не брал, недвижимости в долг не покупал, покуда на приличное жилище не скопил. Не женился, доколе не свели знакомства и судьба, но знакомства в-первую очередь, с семьей ныне также покойного тестя – нефтяного промышленника.

В умении купить-продать, придержать-достать нет мне равного, но и в качестве знать меру – не рисковать, удовольствоваться малой прибылью. Оттого и нажил приличный капитал.

И табурет потому же берегу, что надежнее советчика нет. Правильные мысли табурет мой излагает. Несколько раз в благодарность лаком покрывал, На уговоры, выбросить, не поддаюсь.

– А всё же победил! – вслух отвечаю я табурету, закусывая сдобью.

Говорю это более для самоуспокоения, потому как тревожно мне.

Беспокойство не явилось вдруг. Скреблось по задворкам души, всякий раз вовремя изгоняясь строгим моим сознанием, убежденностью в правоте и уверенностью в предназначении. А как заболел вынырнуло вновь, наползло откуда-то из глубины, обнажив неприглядную застиранность, да кривую штопку – не след людям приличным показывать.

Из-за него теперь всё. Одно гнетет – как долго продлится счастье мое?

И хмурюсь я, и коньяк горчит, а кофе кислит – натурально помои.

Когда же все пошло наперекосяк? Когда перестал я довольствоваться своей мерой? А шагнуть за нее – беда, пропал человек.

Марит. От жара ли, от терапевтической дозы – распарило, сидеть тяжело.

Потею в теплом дорогом халате с золочеными кистями.

Не это ли благость – никуда не спешить в будний день, но знать, что дело спорится? Не само собой, конечно, помнить след и про контроль, но неуклонно движет меня к процветанию.

А мыслишка копошится, не воруют ли? Управляющий, подручные, кладовщик – до последней воши все под подозрением.

Отчего так поступают? Богатства моего им не получить. А если отщипнёт дурак крошку, так не в прок оно пойдет – промотает всё ­– опять нищий будет, потому как не может по другому, нет у него к коммерции таланта, одна наглость «Грабь награбленное!». Сохранять же и приумножить не умеет. Одно слово – мелюзга!

Топочет бежит по столу таракан, к сахарнице подбирается. Жирный довольный, но тоже мелюзга, козявка. И кто моё возьмет, как таракана этого прихлопну. Не с тем связались!

Ладонью оттесняю козявку от фарфоровой бабы.

– Не тронь! Моё!

Сахарница дивной формы. Работы мануфактурной целиком весь сервиз – именитой марки. Не хотелось бы поколоть.

Замахиваюсь ладонью.

– Жадина…

Кличет кто-то меня, будто с неба.

– Это кто здесь?! – озираюсь, вглядываюсь в темноту прихожей, но с кухни ничего не видать.

Жена воротилась? Да голос-то мужской был.

И опять:

– Плохо тебе… – нет, не с неба – снизу откуда-то.

Аж дух перехватило. Это козявка что ли со мной заговорила?

Таракан замер и смотрит на меня хотя и снизу вверх, но не просительно, не вопросительно – скорее факт констатирует о самочувствии моём. Стало быть, почти на равных себя определяет, раз справляться о здоровии в столь фамильярной форме изволит.

– Вы, любезный, могли бы и представиться.

А он усы бодро, так, приподымает:

– Можно подумать, ты со мной миндальничал. Сразу порешить задумал. И думал ли?

Как ответить ему? Какие слова подобрать?

Козявкин голос, вопреки тщедушности, низок, почти басит. В других обстоятельствах сей эпизод произвел бы комическое впечатление.

Но тут речь о преднамеренном убийстве.

«Лучший способ урезонить оппонента свести все к шутке», – говорил профессор Чернавский. Известный в деловых кругах красноречец, экономист, и полиглот читал лекцию при полном собрании на бирже. Пол года минуло с тех пор, а запомнилось! Уж он бы с этой тварью общий язык отыскал…

– А что мне думать про тебя? Дел невпроворот. Да прихворнул вот. А не надо расслабляться, коли по чужой амбар собрался.

– Долгонько он твоим будет?

И вновь издевка! Спускать такого нельзя. Решаюсь на убийство.

– Эх, я тебя сейчас! – бодрюсь, а самому страшно.

Не тот он…не таракан совсем. И не взять его так.

– Обожди-ка, – таракан глядит на часы, что-то прикидывая в уме. – И четверти часа на пройдет – закончится житье твое сладкое. Признают тебя мошенником и впоследствии банкротом.

Коньяк ершится, просится обратно горлом. Копившаяся подспудно тревога обретает совсем нелепые формы, подтверждая самые худшие опасения. Но это, как посмотреть. С одного бока, откуда козявке смыслить в делах денежных? С другого – откуда у него часы?

Нацепив на нос очки, отдыхавшие до того на помятом ежегоднике, присматриваюсь к оппоненту.

В левой передней лапе того, и впрямь, золотишком поблескивают часы, с цепочкой и брелоком, что само по себе, вопиюще несправедливо! В добавок одежда не худшего качества – лимонный в полоску жилет и коричневый сюртук, что сослепу принял я за сложенные за спиною крылья.

Штанов не носит. Штаны таракану без надобности – гадить людям проще!

За сим страшные открытия мои не заканчиваются – у таракана лицо! Самое настоящее, почти человечье, к тому же выражает оно некое подобие презрения.

– Язык проглотил? Или общаться расхотел? Говорю же, через четверть часа следователь за тобой явится, да с полицейским и дворником в придачу, чтобы не учудил чего.

Снаружи все холодеет, нутро же загорается гневным пламенем. Давлю его в себе, топчу сапогами, угрызаясь: «А если правда? Если выехали за мной?»

А козявка продолжает подтрунивать:

– Каморина помнишь? Судейку продажного. Взяли его. Как ногти рвать стали, он ваш сговор и выдал. Ну ничего, как тебе начнут рвать, ты тоже кой-чего расскажешь про грешки свои.

– Помилуй, за что же так жестоко? Я ж не убивец какой! Земля та, что я взял, в дело пошла. Казне налог плачу. А кто без греха? Кто на лапу сегодня не дает? Без этого нет дороги. Любая задумка прахом обратиться. Да и грех, разве, это?

– Знаешь, в чем беда твоя? Перестал ты с людьми знакомства водить. Всё, в понимании своем скудном, ровню ищешь. Давно ли у Пановских бывал? А у Федяшкина?

Откуда знает он их? Они ж верст за шесть по городу разбросаны!

А прав, зараза, не наведывался я к ним года три как, а Федяшкину и все пять. Да о чем говорить с ними – нищета, да водка?

Дети грязные. Придешь, так оботрешься, засалишься непременно. Но гонору-у! Все о духовных исканиях, да о материях высоких норовят. При том деликатничают, о моих делах подробно не расспрашивают, ибо знают, что, один чёрт, ничего не разберут. Так, вскользь интересуются: «Об успехах».

Раньше общих тем поболе было: где мыло дешевое варят, но чтобы не вонючее, или как сахару того же достать. Теперь же все об искусстве, да о политике. Об отражении второй в первом – а это самая злая история.

Рассудить, так каждого не ниже замминистра можно ставить. Пановских в МИД – они о международной обстановке пекутся. Федяшкина (тот всё про масонов заговоры) – в тайную канцелярию.

Так и сижу, их только и слушаю. Выпиваю крепко, иначе бред сей не переваришь. И надо-то лишь всего, чтобы он сквозь меня проскочил и быстрее наружу вылился с другими нечистотами. В себе же держать такое – здоровью вред один.

– У меня знакомцев и без них хватает. Зря печешься, – отвечаю ему, прикидывая, наберется ли в памяти хоть с пяток фамилий деловых партнеров, у кого хоть раз столовался за все годы с тех пор, как появились у меня деньги.

Таракан же вовсе не смущается, продолжает напирать:

– А на исповеди когда последний раз бывал?

– Ты и там ходишь?

– Шустрим, понемногу.

– А по что тебе душа моя?

Нехорошо щурится, прикидывает, зачем душа ему православная.

– О грехах не беспокоишься?

– Да что ты заладил – грех, да грех! Грехов, положим, не более других совершаю.

– Батюшка, что тебе говорил? Человек рожден для любви и послушания. И где же любовь твоя? Послушание где?

Екнуло сердце. Среди людей любимых: супруги, похоть к которой с годами, изрядно поугасла, сына – надежд моих наследника, есть еще Дуняша – самая настоящая мне полюбовница.

Странно даже, что когда о приятелях ближайших заговорили, я о ней не вспомнил, а сейчас, как пронзило.

Истома из болящего сердца течет по телу, притупляя нарвавшую повсеместно тревогу. Будто, рядом Дуняша стоит – румяная, плотная телом, жадная до тела моего, до ласки грубой. Женился б, да ни происхождения у ней, ни капитала. Сердечная, но пустая, трата времени.

– Так знай, – вырывает меня из забытья козявка, – всё, что делал ты забудут вскоре после смерти твоей. Имя покроется позором. Сын умрет, засохнет дерево, обрушится дом. А Дунька Грицкому достанется. У него денёг пока много.

В голове мутится. С чего пророчит он? Кто попустил ему так со мной общаться? Кто вообще дозволил козявке говорить?

Стук в дверь. Троекратно.

Приподнимаюсь. Табурет в ответ скрипит:

– Вставай – подсоблю.

На нетвердых ногах, как бы не сверзнуться и головы не раскроить, лезу на него! Руки дрожат. Пляшущими пальцами вытягиваю из халата шнур с золотыми кистями.

В дверь барабанят сапогами и прикладами.

Перебрасываю шнур через крюк люстры, вяжу петлю. С первого раза не получается.

Таракан расплывается в жадной улыбке, одобрительно раскрывает рот, но речи нет, только писк. Противный, ужасный, нарастает, переплавляется в визг, сливается в крик сотен миллионов душ, живших когда-либо на планете, обрушивается на меня из бессчетного множества глоток. Души просят их спасти. Они в плену у этой жирной мерзкой твари…

Бесовское отродье!

Один я могу положить этому конец. Освободить их. Поступить праведно и заслужить прощение.

Я заношу ногу над столом. Комната опрокидывается, свет меркнет.

Боль пронзает скрюченное тело. Страшная сила гвоздит к полу.

Да не пол это, а бесконечно долгий белый стол.

Из переломанных рук моих и ног течет непонятная, похожая на сок жижа.

Изувеченный табурет скрипит, умирая где-то внизу.

Великан стоит надо мною, злорадно улыбаясь украденной у меня улыбкой.

– И что же, с женой моей и сыном жить будешь?

– А что изменится? – гремит он. – Я не брезгливый. К Дуняше тоже заходить буду.

– А полиция?

– Откуплюсь, не в первой.

Многотонный кулачище опускается, размазывает, втирает меня в теплые волокна живого оструганного отцовскими руками дерева. Они пропускают меня насквозь. Через последний тонкий слой спину обжигает дыхание отворяющихся врат ада.

Итоги:
Оценки и результаты будут доступны после завершения конкурса
+2
17:09
172
00:17 (отредактировано)
Скорее зашло
Про стол не понравилось, выдаёт стилистическую неровность и в целом подталкивает немедленно рассказ закрыть. Да и вообще не связано с остальным.
Сама зарисовка хорошая, атмосферная, хоть и не новая концептуально.
Загрузка...
Юлия Владимировна №1

Достойные внимания